А. Ф. Современная западная философия: Учебн. М.: Высш шк., 2001. 784 с. Isbn 5-06-004104-2 Федеральная целевая программа

Вид материалаПрограмма
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   89


119


ку «философии жизни». Поэтому историки философии пришли к единому мнению о том, что уже в начале XX века происходит «возрождение метафизики». Когда мы вновь вернемся в Европу, то увидим и дальнейшее развитие этого процесса — например, в концепции «жизненного мира» «позднего» Гуссерля или «фундаментальной онтологии» Хайдеггера. Синхронно с этим «метафизическим Ренессансом» происходило превращение понятия истины из гносеологического в бытийное; точнее, граница между онтологией и гносеологией становилась все более неопределенной. Это характерно и для прагматизма — причем с первых шагов его формирования.

О прагматистской трактовке реальности мы уже немало говорили, поскольку эта тема и эксплицитно главная в трудах представителей этого течения. Остановимся, в заключение, на прагматистской трактовке истины, поскольку историко-философская ретроспектива усматривает в этой трактовке чуть ли не важнейший вклад, который внес прагматизм в развитие мировой философии.


Прагматистская концепция истины

Надо сказать, что основателя прагматизма, Ч. Пирса, тема эта не очень интересовала — вероятно, потому, что, с его точки зрения, понятие это характеризует только результат познавательной деятельности, а не познавательный процесс; оно не касается также ни метода познания, ни его назначения — то есть всего того, что представляло для Пирса интерес. Правда, некоторое внимание этому понятию он все же уделил — в «Словаре по философии и психологии». Здесь он пишет, что истина имеет «логический» характер и может быть определена как «согласие некоего абстрактного высказывания с идеальным пределом, к которому исследование стремится, никогда не достигая его, для того, чтобы произвести научное верование» [1]. В качестве примера он приводит бесконечный процесс уточнения значения числа p: «То, что мы называем л, это идеальный предел, которого не может выразить с совершенной истинностью никакая числовая величина» [2]. А следующий за этим другой пример — представление о свободе воли: «...сколь бы длительными ни были дискуссии и сколь бы совершенным ни становился характер наших методов, никогда не наступит такое время, когда мы сможем стать полностью уверенными, или когда вопрос этот не будет иметь значения, или когда тот или другой предложенный ответ объяснит факты окончательно; иначе говоря, в отношении этого вопроса, очевидно, нет истины» [3].

1 Pierce Ch. Dictionary of Philosophy and Psychology. Ed. J. Baldwin. Vol. 1, 1901. P. 565.

2 Ibid.

3 Pierce Ch.. Dictionary of Philosophy and Psychology. Ed. J. Baldwin. Vol. 1, 1901. P. 565.

120


Весьма симптоматично, что Пирс ругает идеалистов за то, что они проводят «различие между истиной и реальностью» [2], и одновременно считает, что понятия истинности и ложности применимы только к высказываниям и характеризуют «знание некоторых объектов». Если мы не забыли, что для многих европейских философов, сражавшихся с «дуализмом» как наследием метафизики, «стандартным» было представление о «непрерывности опыта», то вышесказанное перестанет выглядеть как противоречие. Чтобы было понятно, приведу еще один пример из той же статьи Пирса:

«Некто купил гнедую лошадь, о которой ему сказали, что она здорова и пороков не имеет. Когда он привел ее домой, то обнаружил, что лошадь крашеная, а ее натуральный цвет ему не нравится. Он жалуется, что его обманули; но продавец возражает: «Я же вовсе не собирался говорить об этой лошади все! То, что я говорил, было верно — в пределах, в которых оно могло быть верным». В нашей повседневной жизни все наши высказывания вообще суть грубые приближения к тому, что мы хотим сказать. Тональность, жесты очень часто самые точные моменты того, что говорится. Даже в отношении того, что касается фактов восприятия или непосредственно суждений, которые мы выносим о наших отдельных впечатлениях, эта особенность ясна. Перцепция есть реальность. Она не существует в пропозициональной форме. Но суждение, относящееся к ней самым непосредственным образом, есть абстракция. Следовательно, оно существенно отличается от реальности, пусть даже оно принято в качестве истинного относительно этой реальности. Его истина состоит в том факте, что оно претендует на рассмотрение лишь одного аспекта перцепции» [3].

Еще раз подчеркну, что для Пирса «основной вопрос философии» (как вопрос об отношении сознания к бытию) — наследие традиционной метафизики, а единственным достойным предметом философского исследования выступает человеческая активность во всем ее разнообразии. Тогда и в самом деле обида покупателя лошади в приведенном примере «не относится к сути дела»: продавец не говорил о натуральном цвете коня, поскольку покупатель его об этом не спрашивал — речь шла только о том, здорова ли лошадь. Правда, покупатель не спрашивал о масти потому, что был уверен, что конь гнедой, потому что глаза его не обманывают — но это уж совсем другой вопрос, и к составу высказанных суждений относительно лошади он отношения не имеет: установление истинности или ложности суждений предполагает, что суждения о предмете высказаны в явном виде.

2 Ibid.

3 Ibid. P. 568.


121


Конечно, в сфере чистой логики мы имеем дело с «вырожденным» случаем, когда «сказать, что предложение истинно — это значит сказать, что все его интерпретации истинны. Два предложения эквивалентны, когда одно может служить интерпретацией другого, и наоборот» [1].

Но логика — это еще не вся жизнь. И как выглядит проблематика истины в жизни, об этом лучше осведомиться не у Пирса-логика, а у Джемса-психолога.

Хотя он и согласен с Пирсом в том плане, что «истина есть свойство наших идей», и что заключается это свойство в «согласии» с реальностью, и даже многократно повторяет, что такая посылка для прагматизма сама собой разумеется, но при этом дает такое толкование этих тезисов, которое фактически превращает понятие истины из гносеологического в экзистенциалистски-бихевиористское. Впрочем, выше мы могли убедиться, что основа такого толкования заложена и у Пирса. Джемс стремится «уточнить» понятие истины, бытующее в обиходе и трактующее истинные идеи «как копии соответствующих реальностей» [2]. Хотя, оговаривается Джемс, иногда такое толкование и бесспорно (например, посмотрев на стенные часы и закрыв потом глаза, мы можем вообразить положение их стрелок), однако оно явно неполно. Если продолжать пример с часами, то уже идея «хода часов» не может быть истолкована как «копия вещи». Еще в меньшей степени в качестве подобной «копии» можно расценить понятие «упругости пружины». Джемс считает, что такого рода «несообразности» немедленно исчезают в прагматистской трактовке истины.

«Прагматизм» ставит здесь свой обычный вопрос: «Если мы примем, что некоторая идея, некое верование истинны, какие конкретные изменения произойдут от этого в жизни, которую мы переживаем? Каким способом эта идея себя реализует? Какие опыты в этом случае произойдут, в отличие от того, если бы наше верование было бы ложным? Короче, какую цену, в звонкой монете, в терминах, имеющих смысл в опыте, имеет истина?» [3]

1 Pierce Сh. Dictionary of Philosophy and Psychology. Ed. J. Baldwin. Vol. 1, 1901. P. 569.

2 Джемс В. Прагматизм. С. 143.

3 Там же.


Отсюда понятен смысл того определения истины, которое дает Джемс и которое сильно отличается от «обычного» и «само собой разумеющегося», с которым он не раз выражал согласие:

122


«Истинные идеи — это такие, которые мы способны усвоить, которые мы можем признать действительными, которые мы можем подкрепить нашей связью и которые мы способны верифицировать. Ложны те идеи, с которыми этого сделать нельзя» [1] (Курсив автора).

В самом деле, отличие от «обычного» определения истины очевидно: там упор сделан на соответствие идеи внешнему ей объекту, существующему независимо от тех «употреблений», которые намерен сделать субъект из своих высказываний об объекте. Здесь же, говоря словами самого Джемса, истина — это «событие, которое производится для некоторой идеи. Последняя делается истиной, она завоевывает свою истину в результате работы, которую совершает посредством работы, которая состоит в том, чтобы себя подтвердить, которая имеет целью и результатом признание своей действительности» [2].

Более того, Джемс совершенно недвусмысленно пишет, что истины «делаются», что они «до некоторых, не определимых точно, пределов представляют собой продукты человеческого творчества» [3].

И речь, понятно, здесь идет не о том, что поскольку истины — это «высказывания», то они, конечно, «делаются» людьми. Если бы дело было в этом, то наивно было бы говорить, что пределы, до которых истины суть продукт человеческого творчества, «не определимы точно».

Итак, в «обычном» определении, которое разделяет естествоиспытатель, сделан акцент на соответствие объекту, причем объекту, не зависимому от сознания познающего субъекта. В прагматистском же определении этот акцент сделан на практических следствиях, которые проистекают из принятия некоего положения в качестве истинного, на то, что Джемс называет «верификацией» высказывания. «Согласие» с действительностью, которое он признает «свойством» истины, — это не соответствие образа объекту, служащему его прообразом, и таким образом это не гносеологическое, а практическое (точнее, экзистенциальное) отношение. Это пригодность созданного человеком инструмента для того, чтобы подогнать друг к другу те части «моей» действительности, которые предстают как разнородные. «Истина, — пишет Джемс, — означает только то, что мысли (составляющие сами лишь часть нашего опыта) становятся истинами лишь постольку, поскольку они помогают приходить нам в удовлетворительное отношение к другим частям нашего опыта» [4].

1 Джемс В. Прагматизм. С. 144.

2 Там же.

3 Там же. С. 148.

4 Там же. С. 41.


123

И чтобы уже не осталось никаких сомнений в том, что термин «соответствие» применительно к истине Джемс понимает вовсе не в гносеологическом смысле, приведем тезис, который можно расценить как прагматистское определение понятия соответствия:

«... «соответствовать» реальности означает: принимать ее с приятностью или приобретать ее благоволение: функция, которая для нашей идеи состоит в том, чтобы нас вести, и вести нас приятно — это то, что я понимаю под верификацией» [1]. Или еще: ««Соответствие»... означает любой процесс, ведущий от данной идеи к некоторому событию в будущем, если только этот процесс протекает удачно» [2].

Теперь понятно, насколько естественно полное отождествление Джемсом истинного с полезным: ведь «...иметь истинные идеи — это, попросту говоря, владеть драгоценным инструментом для действия» . «Вы можете сказать о ней — «она полезна, поскольку она истинна», или же «она истинна, поскольку она полезна» [4]. Эти две фразы говорят совершенно одно и то же: и та и другая констатируют, что есть некая идея, которая реализуется и которая может себя верифицировать... «Истинная» вы говорите об идее, которую пускаете в работу верификации, «полезная» — о действиях, производимых идеей, поскольку эти действия воплощаются в мире опыта» [5].

Все эти представления сведены воедино в джемсовой модели «кредитной системы истин». Истины, утверждает он, подобны бумажным деньгам, кредитным билетам. «Наши мысли и наши верования «пригодны», подобно тому, как монеты имеют хождение, пока никто от них не отказывается, так же точно, как банковские билеты, пока никто не отказывается от них. Но все это подразумевает верификацию, экспрессивно сделанную несколько раз, прямую конфронтацию фактам, — без нее все наше здание истины колеблется, как колеблется финансовая система, в основе которой недостаточно металлического резерва. Вы акцептируете мою верификацию в качестве факта, я, в качестве другого факта, акцептирую вашу верификацию. Между нами возникает обмен истинами. Но есть верования, которые, будучи верифицированы кем-то, служат исходным пунктом всей суперструктуры» [6].

1 Джемс В. Прагматизм. С. 146.

2 Там же. С. 132.

3 Там же. С. 146.

4 Там же.

5 Там же.

6 Там же. С. 148.


Таким образом, «обмен истинами» предстает как некоторый способ организации социальных групп и постольку как средство социальной деятельности. Одновременно истины представляют собой и способ соединения субъекта с действительностью в некое единое целое. И не


124

случайно, затрагивая тему абсолютной истины, Джемс обычно заключает слово «абсолютная» в кавычки: такая истина «непрактична»: «Человек не может ждать того состояния ума, когда ему все будет ясно, он должен действовать здесь и сейчас» [1]. И в подтверждение этого тезиса Джемс ссылается на исторический опыт:

«Астрономия Птолемея, пространство Евклида, логика Аристотеля, схоластическая метафизика были удобны на протяжении столетий; но человеческий опыт «перешел границы», и все это для нас теперь не более верно, чем относительная истина, или истина в пределах опыта, с тех пор превзойденного. Взятые в качестве «абсолютных», они ложны, поскольку мы знаем не только то, что пределы эти временны, но и то, что они могли бы быть превзойдены теоретиками иных времен, как они превзойдены современными теоретиками» [2].

1 Джемс В. Прагматизм. С. 157.

2 Там же.


В конечном счете, заключает далее Джемс, дело даже не в том, признавать или нет возможность совершенной, абсолютной истины — ведь и таковая должна, согласно прагматистскому принципу, оправдать свои притязания, то есть сделать себя таковой. И вопрос о подобной возможности он оставляет открытым.

Оценивая рассуждения прагматизма относительно истины, было бы ошибочно рассматривать их как некое терминологически неудачное изложение важного гносеологического отношения. На деле в них представлена настоящая онтология — в том виде, какой она приняла в XX веке.


Неокантианство: редукция философии к методологии

Неокантианцы — младшие современники Авенариуса и Маха. Родоначальниками этого течения были Г.Коген — основатель Марбургской школы (1842-1918) и В. Виндельбанд — основатель Фрейбург-ской школы (1848-1915). Третий виднейший представитель течения, Г. Риккерт, был несколько моложе (1863-1936). Четвертого, Э. Кассирера, самого молодого из них (1874-1945), в поздний период его творчества уже трудно отнести к неокантианской школе, хотя его работа, переведенная на русский язык под названием «Познание и действительность» (в оригинале она называется «Понятие о субстанции и

125

понятие о функции»; в русском переводе оно дано как дополнительное), может быть охарактеризована чуть ли не как катехизис неокантианской методологии.

Это важно иметь в виду, чтобы очевидная противоположность их позиции позитивизму была понята как растущая из той же почвы — а именно из тех же перемен в облике науки и из выдвижения на первый план в европейском научном мышлении критерия технологической плодотворности научной идеи.

Не мешает заметить, что оппозиция духу позитивизма вообще была в Германии сильнее, чем во Франции (не говоря уж о Британских островах). «Чистых» позитивистов первого поколения здесь, пожалуй, не было вообще, и позитивистское течение начало пробивать себе дорогу парадоксальным образом, с «немецкой реакции на французский позитивизм» — с «теории познания», которой германские философы попытались заменить прежнюю метафизику [1]. Как известно, «первые» позитивисты просто объявляли метафизику признаком устаревшего, незрелого мышления. Это обстоятельство нашло выражение в том, что неокантианство конфликтовало с германским («вторым») позитивизмом на общем им обоим поле — поле проблем теории познания (или методологии). «Первому» позитивизму (если, конечно, не причислять к нему И. Тэна) этот предмет был достаточно чужд.

1 Как уже отмечалось, этот термин ввел в философский лексикон Э. Целлер в 1862 г.


Пожалуй, не лишено интереса также то обстоятельство, что на авансцену технологий, наиболее бурно развивавшихся в промышленной Европе, выдвигается химия (вопреки распространенному мнению — ведь до сих пор технический переворот эпохи становления капитализма символизирует паровая машина!). Самыми примечательными изобретениями этого времени были красный фосфор (1845 — Копи), пироксилин (1847 — Шенбен из Базеля), маргарин (1860 — Межмурье), динамит (1868 — Нобель). С каждым из этих изобретений связано новое массовое производство, а промышленность, изготавливавшая из красного фосфора «шведские спички», была столь же массовой и столь же выгодной, как и развивавшееся параллельно изготовление соды и мыла.


Этот факт — развития таких технологий, теоретической базой которых была, конечно же, отнюдь не механика, — свидетельствует об ослаблении роли традиционной естественно-научной парадигмы, в которой именно «механическая форма движения материи» представлялась ученому сразу и элементарной, и фундаментальной. Впрочем, в более широком плане парадигма эта расшатывалась и «практицизмом»


126

буржуазного (промышленного) общества, которое везде поставило практический эффект выше теоретической ясности (расхождения между Пуанкаре и Максвеллом в подходе к электродинамике не здесь — иллюстрация конфликта двух ценностных установок, а отнюдь не только теоретических позиций). Не будь этого последнего фактора, химия вряд ли могла бы быть принятой тогда в число подлинных наук, да и вообще развивать свою собственную теоретическую базу. Вряд ли нужно сегодня доказывать, что энгельсово определение химии как «физики молекул» было не столько «гениальным прозрением» будущей физико-химии, сколько выражением ретроградной по сути своей редукционистской стратегии теоретического научного объяснения. Антиметафизичность в том ее виде, какой она приняла в «первом» позитивизме, естественным образом превратилась если не в негативное отношение к теории, то уж, во всяком случае, в прохладное отношение к ней, в низведении роли теории до уровня удобного, нами самими изобретаемого, «технического» средства представления фактов. Как мы видели, «второй» позитивизм перенял эту эстафету в своей «критике опыта», что и выразилось в отвержении Махом не только атомной теории, но даже больцмановской термодинамики.

Однако менее радикальная позиция — а именно ослабление требований теоретической строгости и теоретического однообразия (когда «понять» процесс значило «построить его механическую модель») — означала открыть простор конструктивному теоретическому мышлению. (Пожалуй, ярче всего это проявилось в области математики — именно в это время рушится монополия евклидовой геометрии и возникают как равноправные ей неевклидовы.)

Нельзя забывать о том, что такая свобода теоретической мысли имела мировоззренческой основой критику «объективизма», то есть претензий прежней философии (и прежней науки) на постижение «абсолютной истины», то есть устройства мироздания в его основах. Эта критика, подчеркну еще раз, была развернута, прежде всего, как критика гегелевской спекулятивной конструкции, но ее знаменитым классическим провозвестником был, конечно же, Кант с его критикой разума. Разумеется, с точки зрения более современной кантова критика разума была разве что критикой старого, метафизического, разума и по сути своей была как раз гимном свободному разуму, разуму, освобожденному от оков метафизических установок. Кант, надо полагать, сам так не думал, усматривая в критике метафизического разума средство ограничить неумеренные философские притязания на постижение того, что доступно лишь религиозной вере. Но «посюстороннее» (как мог бы выразиться Маркс) послегегелевское европейское мышление

127


отдало предпочтение «трансцендентальному» перед «трансцендентным», истолковало «трансцендентальное» как «опыт», а «трансцендентное» — как «метафизическую фикцию». В науке это выразилось, с одной стороны, в увлечении экспериментированием, а с другой — в появлении множества «нестрогих» теоретических моделей (которые сплошь да рядом претендовали даже не на роль теоретических объяснений, а скорее на то, что они могут быть использованы как удобные мыслительные инструменты для наведения порядка в огромном эмпирическом материале). В философии этой «дуальности» соответствовали эмпириокритицизм (ставивший перед собой цель, как мы уже знаем, «очистить опыт» от остатков метафизических предрассудков и потому уже, как писал Мах, не имевший с кантианской позицией «ничего общего») и неокантианство (обратившееся как раз к конструктивной деятельности научного разума, замеченной Кантом — хотя бы как «продуктивная активность воображения» — и отказавшееся от внеопытной «вещи-в-себе»).

Это преобразование кантианства в неокантианство произошло не сразу: тем, кто начинал «реанимировать» кантовские идеи (например, Гельмгольцу), свойствен налет агностицизма — но именно «налет», поскольку его «теория иероглифов» касалась механизма образования зрительного ощущения, а отнюдь не проблемы существования объективной реальности. (Создавая инструменты для того, чтобы избавить сестру от косоглазия и изучая устройство человеческого глаза как оптического устройства, Гельмгольц тем самым уже не мог отрицать «внесубъектной» реальности.) Называя зрительные ощущения «иероглифами» (удачно или нет — вопрос особый, поскольку иероглиф — это, с одной стороны, рисунок объекта, а с другой — рисунок настолько стилизованный, что сходство с объектом сплошь да рядом становится неуловимым), Гельмгольц только фиксировал факт опосредованности ощущения устройством органа чувств. Поэтому, на мой взгляд, отнюдь не бесспорно вообще включение Гельмгольца в общество неокантианцев. Иное дело — Г. Коген. Последний (кстати, в отличие от Гельмгольца — философ по профессии), когда говорит об ощущении (или о «чувственности»), то имеет в виду именно чувственное знание, а вовсе не устройство рецептора. Поэтому Коген может рассуждать о чувственности, не обладая никакими профессиональными знаниями о физиологии и устройстве органов чувств. И имеет на это полное право, поскольку его аспект таких знаний не требует. Обратимся к примеру, который разбирает сам Коген и который с тех пор стал хрестоматийным, и одновременно приобрел множество оттенков: «видение» движения планет Птолемеем и Тихо де Браге (в других случаях, Коперником, Кеплером или Ньютоном). Браге, составляя свои зна-