Чарльз Спенсер Чаплин Моя биография
Вид материала | Биография |
- Герберт спенсер, 4534.08kb.
- Герберт спенсер, 1642.09kb.
- С. В. Гиппиус тренинг развития креативности, 5128.29kb.
- Виссарион Григорьевич Белинский : биография 5 > Научные и литературно-критические труды, 479.76kb.
- Семіотика як наука про знаки. Мова як знакова система, 286.57kb.
- План семіотика як наука про знаки Поняття про знак. Види позамовних знаків, 290.88kb.
- На обкладинці: Миколаївський ланцюговий міст (1854-1920), інженер Чарльз де Віньоль, 2106.41kb.
- Толстой Лев Николаевич (биография), 106.34kb.
- Сочинение. «Моя мама», 12.16kb.
- Чарли и вещи С2, 96.51kb.
XIII
В то время мою студию часто посещали знаменитости – Мельба, Леопольд Годовский и Падеревский, Нижинский и Павлова.
В Падеревском было много обаяния, и вместе с тем в нем был и какой то оттенок мещанства, может быть, в чрезмерной важности, с какой он держался. Длинные волосы, сурово отвисающие усы и маленькая эспаньолка под нижней губой – несомненный признак тайного тщеславия – были весьма внушительны. Но во время его концертов, когда потухал свет, воцарялась строгая, даже благоговейная тишина, и Падеревский уже собирался сесть за рояль, я всегда боялся, что вот сейчас, в последнюю минуту, кто то выдернет из под него стул.
Во время войны я встретился с ним в Нью Йорке, в отеле «Ритц», и, очень обрадовавшись, спросил, не собирается ли он дать концерт. С величавостью папы римского он мне ответил: «Когда я нахожусь на службе моей родины, я не даю концертов».
Падеревский был в то время премьер министром Польши. Но, думается, прав был Клемансо, который во время конференции, обсуждавшей условия злополучного Версальского мира, сказал ему:
– Как это случилось, что такой талантливый артист, как вы, мог пасть так низко, чтобы стать политиком?!
С другой стороны, великий пианист Леопольд Годовский, небольшого роста человек с круглым, улыбающимся лицом, был всегда прост и весел. Дав в Лос Анжелосе концерт, он решил там поселиться, снял в аренду дом, и я стал довольно частым его гостем. По воскресеньям мне позволялось слушать, как он упражняется, и я видел, с какой исключительной легкостью его необыкновенно маленькие руки преодолевали все трудности техники.
Нижинский пришел на студию вместе с другими русскими танцорами и балеринами. Серьезный, удивительно красивый, со слегка выступающими скулами и грустными глазами, он чем то напоминал монаха, надевшего мирское платье. Мы тогда снимали «Лечение». Он сел позади камеры и, ни разу не улыбнувшисъ, смотрел, как я снимаюсь в эпизоде, который мне казался очень смешным. Остальные зрители смеялись, но лицо Нижинского становилось все грустнее и грустнее. На прощанье он пожал мне руку и, сказав своим глуховатым голосом, что моя игра доставила ему большое наслаждение, попросил разрешения прийти еще раз.
– Разумеется, – ответил я.
Еще два дня он все с тем же мрачным лицом наблюдал за моей игрой. На второй день я велел оператору не заряжать камеру – унылый вид Нижинского действовал столь угнетающе, что у меня ничего не получалось. Тем не менее после «съемки» он похвалил меня.
– Ваша комедия – это балет, – сказал он. – Вы прирожденный танцор.
Я тогда еще не видел русского балета, да и никакого другого вообще. И вот в конце недели меня пригласили на утренник. В театре меня встретил Дягилев, полный жизни, влюбленный в свое искусство человек. Он извинился за то, что в программу не входят балеты, которые, по его мнению, доставили бы мне наибольшее удовольствие.
– Обидно, что сегодня мы не даем «Послеполуденный отдых фавна», – сокрушался он. – Мне кажется, эта вещь в вашем вкусе.
И вдруг, быстро обернувшись к режиссеру, добавил:
– Скажите Нижинскому, что после антракта мы покажем Шарло «Фавна».
Первым шел балет «Шехеразада». Он оставил меня довольно равнодушным – тут было слишком много пантомимы и слишком мало танца, а музыка Римского Корсакова показалась мне однообразной. Но следующим номером было па де де с Нижинским. В первую же минуту его появления на сцене меня охватило величайшее волнение. В жизни я встречал мало гениев, и одним из них был Нижинский. Он зачаровывал, он был божествен, его таинственная мрачность как бы шла от миров иных. Каждое его движение – это была поэзия, каждый прыжок – полет в страну фантазии.
Нижинский попросил Дягилева привести меня в антракте к нему в уборную. Но я был не в силах говорить. Нельзя же в самом деле, заламывая руки, пытаться выразить в словах восторг перед великим искусством. Я сидел молча, глядя на отражавшееся в зеркале странное лицо, пока Нижинский гримировался фавном, рисуя на щеках зеленые круги. Он неловко пытался завязать разговор и задавал мне какие то пустые вопросы о моих фильмах, на которые я мог отвечать лишь односложно. Раздался звонок, возвещавший об окончании антракта, и я сказал, что мне пора возвращаться в зал.
– Нет, нет, подождите, – возразил он.
В дверь постучали.
– Мистер Нижинский, увертюра уже кончилась.
Я встревожился.
– Ничего, – ответил Нижинский, – времени еще много.
Это меня поразило, я не мог понять его поведения.
– По моему, пора уходить.
– Нет, нет, пусть еще раз сыграют увертюру.
Но тут в уборную ворвался Дягилев.
– Скорей, скорей! Публика аплодирует!
– Пусть подождут, мне здесь гораздо интереснее, – сказал Нижинский и продолжал расспрашивать меня о пустяках.
– Право, мне надо вернуться на свое место, – сказал я, наконец, совсем смутившись.
Никто не мог сравниться с Нижинским в «Послеполуденном отдыхе фавна». Несколькими простыми движениями, без видимых усилий, он создавал таинственный и страшный мир, таившийся в пасторальном пейзаже, в котором трагически метался его пылкий и печальный бог.
Спустя полгода Нижинский сошел с ума. Какие то симптомы заболевания можно было заметить уже и в тот вечер в его уборной, когда он заставил публику ждать. Я случайно явился свидетелем того, как эта болезненно тонкая душа, не выдержав, ушла из жестокого, раздираемого войной мира в иной мир – в мир ее собственной мечты.
Высочайшее совершенство – редкость в любой области искусства. К немногим художникам, достигшим его, принадлежала и Павлова. Ее танец я никогда не мог смотреть равнодушно. В ее искусстве, при всей ее блестящей технике, была какая то светлая сияющая нежность, напоминавшая лепесток белой розы. Каждое ее движение притягивало. Когда Павлова появлялась на сцене, мне всегда хотелось плакать, как бы она ни была весела и обаятельна, ибо для меня она олицетворяла трагедию совершенства в искусстве.
Я познакомился с «Пав», как ее называли друзья, во время ее пребывания в Голливуде, где она снималась в студии «Юниверсал». Мы подружились. Невыносимо жаль, что камеры старого типа не были в состоянии воспроизвести лиризм ее танца, и ее великое искусство не сохранилось для мира.
Как то русское консульство давало обед в честь Павловой, на который был приглашен и я. Банкет был весьма официальный. Тосты произносились на французском и на русском языках. Если не ошибаюсь, из англичан только меня попросили произнести спич. Однако передо мной некий профессор расточал Павловой страстные похвалы по русски. Кончил же он тем, что расплакался, подошел к Павловой и горячо ее поцеловал. Я почувствовал, что мне его никак не превзойти в красноречии, и, встав, заявил, что английский язык слишком беден, чтобы выразить все величие искусства Павловой, и потому я буду говорить по китайски. И начал бормотать что то с китайским акцентом, приходя, как и профессор, все в больший раж. Я заключил свою речь тоже поцелуем, но гораздо более пылким, укрыв наши головы салфеткой от посторонних взоров. Присутствующие разразились хохотом, и это разрядило торжественную строгость обстановки.
В «Орфеуме» тогда играла Сара Бернар. Она была, разумеется, уже очень стара – это был закат ее артистической карьеры, и я не могу по настоящему судить об ее игре. Но когда в Лос Анжелос приехала Дузе, блеск ее гения не могли затмить ни возраст, ни близость конца. Она привезла с собой великолепную итальянскую труппу. До ее выхода в спектакле превосходно играл очень красивый молодой актер, полностью овладев вниманием зрительного зала. Я даже усомнился, сумеет ли Дузе превзойти его.
Но вот в глубине сцены слева незаметно появилась Дузе. Она остановилась возле вазы с белыми хризантемами, стоявшей на рояле, и начала перебирать цветы. Зал всколыхнулся, и я, сразу забыв про молодого актера, видел только Дузе. Не глядя ни на молодого человека, ни на других персонажей, она продолжала неторопливо подбирать букет, добавляя к нему те цветы, которые принесла с собой. Затем она медленно пересекла по диагонали всю сцену, опустилась в кресло у камина и стала смотреть на огонь. Один раз, только один раз она взглянула на молодого человека, и в этом взгляде была вся мудрость и вся боль человечества. Потом она продолжала слушать, грея у огня руки, – прекрасные, необыкновенно выразительные руки.
Выслушав его бурную речь, Дузе, не отводя глаз от огня, спокойно произнесла несколько слов. В ее игре нельзя было заметить никаких актерских приемов, ее голос, казалось, звучал уже догоравшей трагической страстью. Я не понимал ни слова, но чувствовал, что передо мной самая великая актриса, какую мне когда либо доводилось видеть.
Кинокомпания «Трайэнгл» пригласила Констанс Коллиер, партнершу сэра Герберта Бирбома Три, сыграть леди Макбет вместе с сэром Гербертом. Еще мальчиком я много раз с галерки Королевского театра восхищенно следил за ее замечательной игрой в «Вечном городе» и исполнением роли Нэнси в «Оливере Твисте». Разумеется, я очень обрадовался, когда в кафе Леви получил любезную записку: мисс Коллиер была бы рада познакомиться со мной и приглашает меня пересесть за ее столик. С этого вечера мы стали большими друзьями. Это была добрая душа, очень теплое и жизнерадостное создание. Констанс искренне радовалась, если ей удавалось сдружить между собой людей. Ей ужасно хотелось познакомить меня с сэром Гербертом и еще с неким молодым человеком по имени Дуглас Фербенкс 62, – по ее словам, у нас с ним было много общего.
Сэр Герберт был, по моему, главой английского театра и самым тонким его актером. Созданные им образы столько же говорили уму, сколько и сердцу зрителя. Его Феджин в «Оливере Твисте» был и смешон и страшен. Без особых усилий он мог создавать почти нестерпимое напряжение. Стоило ему лишь легонько и как бы шутя ткнуть Ловкого Плута вертелом – и зрителя охватывал ужас. Решение образа у Три всегда было блистательно – примером тому был его смешной Свенгали. Он заставлял поверить в этого нелепого человека, наделяя его не только комическими чертами, но и поэтичностью. Критики упрекали Три в некоторой манерности; это справедливо, но он и ее превосходно использовал. Его игра была всегда удивительно современной. В «Юлии Цезаре» его герой был мыслящим человеком. В сцене похорон, вместо того чтобы обратиться, как принято, к толпе со страстной речью, его Марк Антоний говорил, не удостаивая своим вниманием людей, горько, насмешливо и презрительно.
Мальчишкой лет четырнадцати я видел сэра Герберта Три почти во всех его ролях, и, когда Констанс устроила небольшой обед, на котором должны были быть сэр Герберт и его дочь Айрис, я очень обрадовался. Мы условились встретиться в отеле «Александрия», в номере сэра Герберта. Я сознательно пришел немного попозже, надеясь, что Констанс уже будет там и избавит меня от неловкости первых минут знакомства. Но когда я вошел в комнату сэра Герберта, оказалось, что кроме него там был лишь его кинорежиссер, Джон Эмерсон.
– Входите, входите, Чаплин, – приветливо пригласил меня сэр Герберт. – Я так много слышал о вас от Констанс!
Он познакомил меня с Эмерсоном и объяснил, что они обсуждали предстоящую постановку «Макбета». Вскоре Эмерсон ушел, и тут я сразу оцепенел от робости.
– Извините, что заставил вас подождать, – сказал сэр Герберт, усаживаясь в кресло напротив меня. – Мы обдумывали с Эмерсоном сцену ведьм.
– О о о… – запинаясь, выдавил я.
– Мне кажется, это может быть довольно эффектно, если повесить газ на воздушные шары и пустить их летать но сцене. Как вы считаете?
– О о о… чудесно!
Сэр Герберт умолк и внимательно посмотрел на меня.
– Вы пользуетесь феноменальным успехом, неправда ли?
– Ну что вы, – виновато пробормотал я.
– Но вас же знают во всем мире! В Англии и Франции солдаты даже песни поют о вас.
– Неужели? – я сделал вид, будто первый раз об этом слышу.
Он поглядел на меня с сомнением и даже некоторой опаской и встал.
– Констанс опаздывает. Пойду, позвоню ей и выясню, в чем дело. А покамест познакомьтесь с моей дочерью Айрис, – сказал он, выходя из комнаты.
Я почувствовал облегчение: я представлял себе, что сейчас войдет девчурка, с которой я запросто смогу, как с равной, потолковать о школе и кинокартинах. А тут в комнату вошла высокая молодая девушка с длинным мундштуком в зубах и заговорила низким звучным голосом:
– Здравствуйте, мистер Чаплин! Наверно, я единственный человек на свете, который еще не видел вас на экране.
Я улыбнулся в ответ и поклонился.
Айрис, со своими коротко остриженными светлыми волосами, вздернутым носиком и светло голубыми глазами, была истое дитя Скандинавии. Она была очень миловидна и, хотя ей едва исполнилось восемнадцать лет, стремилась казаться весьма искушенной в житейских делах и в искусстве – когда ей было пятнадцать лет вышел первый сборничек ее стихов.
– Констанс так много говорит о вас, – заметила она.
Я улыбнулся и снова кивнул.
Наконец вернулся сэр Герберт и объявил, что Констанс не сможет приехать – ее задержала примерка костюмов, – и нам придется обедать без нее.
Боже милостивый! Как же я вынесу этот вечер с совершенно незнакомыми мне людьми? Эта мысль жгла мой мозг. Мы молча вышли из номера, молча вошли в лифт, так же молча проследовали в зал ресторана и сели за столик, словно только что вернулись с похорон.
Бедный сэр Герберт и Айрис изо всех сил старались поддерживать разговор. Но вскоре девушка сдалась и сидела, молча и пристально разглядывая ресторан. Хоть бы скорей подали еду, – думал я, – может быть, это расслабит мою мучительную скованность… Отец и дочь еще немного поговорили о юге Франции, о Риме и Зальцбурге, спросили, не приходилось ли и мне там бывать? Видел ли я когда нибудь постановки Макса Рейнгардта?
Я виновато покачал головой.
Три пристально поглядел на меня.
– А вам, знаете ли, было бы полезно попутешествовать!
Я сказал, что у меня не было на это времени, и добавил: – Видите ли, сэр Герберт, мой успех был так неожидан, что я попросту не успел с ним освоиться. Но еще мальчиком, лет четырнадцати, я видел вас в ролях Свенгали, Феджина, Антония, Фальстафа и даже не по одному, а по многу раз. С тех пор вы стали моим кумиром. Я никогда не мог себе представить вас, существующим вне сцены. Вы были для меня мифом. И то, что я сегодня вдруг обедаю с вами в Лос Анжелосе, совершенно естественно, до глубины души потрясло меня.
Три был тронут.
– В самом деле? – повторял он. – В самом деле?
С этого вечера мы стали с ним добрыми друзьями. Время от времени он звонил мне, и мы втроем, Айрис, сэр Герберт и я, отправлялись обедать. Иногда к нам присоединялась и Констанс, мы шли в ресторан «Виктор Гюго» и за кофе долго сидели, слушая сентиментальную камерную музыку.
Констанс часто говорила мне о Дугласе Фербенксе, о том, какой это милый и одаренный человек, и хвалила его как блестящего застольного собеседника. В то время я недолюбливал блестящих молодых людей, в частности, застольных собеседников. Тем не менее она добилась от меня согласия пообедать у Фербенкса.
И Дуглас и я не раз рассказывали историю нашей первой встречи. В назначенный день я попытался увернуться и заявил Констанс, что плохо себя чувствую, но она и слушать не хотела никаких отговорок. Тогда я решил, что сошлюсь на головную боль и уйду как можно раньше. Фербенкс рассказывал, что ему тоже было не по себе, и едва раздался звонок, он сбежал вниз, в биллиардную, и начал гонять шары. Эта встреча положила начало дружбе, длившейся всю жизнь.
Дуглас недаром пленял воображение зрителей и заслужил их горячую любовь. Весь дух его картин, их оптимизм, неизменная удачливость героя отвечали вкусу американцев, да и зрителей всего мира. Он обладал удивительным обаянием и мальчишеской способностью увлекаться, заражая ею публику. Когда я узнал его поближе, меня особенно подкупила его обезоруживающая честность – Дуглас признавался, что по натуре он сноб и его тянет к знаменитостям.
Хотя сам Дуг пользовался невероятной популярностью, это не мешало ему искренне хвалить чужой талант и очень скромно отзываться о своем. Он часто повторял, что Мэри Пикфорд и я гениальны, а его дарование очень невелико. Конечно, это не соответствовало истине, Дуглас был очень творческим человеком и умел работать с размахом.
Он построил для «Робин Гуда» декорацию на территории в десять акров – замок с огромным крепостным валом и подъемными мостами, которые были куда больше реальных подъемных мостов. С великой гордостью Дуглас показал мне эту чудовищную механику.
– Великолепно, – заявил я. – Отличная декорация для начала какой нибудь моей комедии: мост опускается, я выпускаю погулять кошку и забираю бутылки, которые оставил молочник.
У Дугласа было множество друзей из самых разных слоев общества, начиная от ковбоев и кончая королями, – и в каждом он находил что то интересное для себя. Особенно ценил Дуглас своего приятеля Чарли Мака, весьма бойкого и речистого ковбоя, который всегда умел его рассмешить. Иногда во время обеда в двери внезапно возникал Мак и провозглашал:
– А у вас тут неплохо, Дуг! – Затем, обведя взглядом столовую, добавлял: – Только вот камин далековато от стола – не доплюнешь.
Потом, присев на корточки у стены, он рассказывал нам о том, как жена подала в суд иск о разводе, ссылаясь на его жестокое обращение.
– А я говорю: «Ваша честь, да у этой женщины в одном мизинце побольше жестокости, чем у меня во всем теле. А уж револьвера эта баба прямо из рук не выпускает. Вы только посмотрите, наше старое дерево прямо насквозь светится, это она его так изрешетила, пока я за ним прятался».
Я подозревал, что, прежде чем идти к Дугу, Чарли все это старательно репетировал.
Дуглас жил в бывшем охотничьем домике – довольно уродливом двухэтажном здании, расположенном среди тогда еще пустынных, заросших кустарником холмов Беверли. От кисловато горького запаха полыни и солончаков во рту появлялась неприятная сухость.
В те дни Беверли хилс напоминал заброшенный строительный участок. Тротуары обрывались на пустырях, матовые шары фонарей украшали безлюдные улицы. Многих шаров не хватало – они были разбиты завсегдатаями ближайших пивных.
Дуглас Фербенкс поселился в Беверли хилс первым из кинозвезд. Он часто приглашал меня к себе на субботу и воскресенье. По ночам в мою спальню доносился вой койотов, которые стаями рылись в помойках. В этом вое было что то жуткое, казалось, в воздухе стоит звон неведомо откуда взявшихся колокольцев.
У Дугласа всегда жило несколько приятелей: Том Джерати, его сценарист, силач Карл, бывший олимпийский чемпион, два три ковбоя. Том, Дуг и я стали чем то вроде «трех мушкетеров».
По воскресеньям Дуг поднимал нас до света, и мы отправлялись верхом в горы встречать зарю. Ковбои привязывали лошадей, разводили костер и готовили завтрак – кофе и оладьи с беконом. Любуясь восходом, Дуг не скупился на лирические тирады, а я, наоборот, ворчал, что мне не дали выспаться и что зарю стоит встречать только в обществе хорошенькой женщины. Тем не менее в этих ранних прогулках была своя романтика. Дуглас был единственным человеком в мире, которому удалось заставить меня ездить верхом. Я утверждал, что лошадь слишком опоэтизирована, на деле же – это животное с подлым и вредным характером и вовсе не такое уж умное.
В то время Дуг только что разошелся со своей первой женой. По вечерам он приглашал к обеду друзей, в том числе и Мэри Пикфорд, в которую был отчаянно влюблен. Но оба они вели себя, как перепуганные кролики. Я советовал им ни в коем случае не жениться, а просто сойтись, чтобы излечиться от страсти, но они никак не могли согласиться с моими идеями, не принятыми в обществе. Я так возражал против их брака, что, когда они наконец поженились, на свадьбу пригласили всех друзей, кроме меня.
В те дни мы с Дугласом любили пофилософствовать: я разглагольствовал о тщетности жизни, а Дуглас утверждал, что людские судьбы предопределены свыше и наделены таинственным значением. Когда Дуглас впадал в мистическое настроение, я немедленно превращался в насмешливого скептика. Помню, как однажды, в теплый летний вечер, мы с ним взобрались на большую цистерну для воды и болтали, созерцая дикий и величавый ландшафт Беверли. Таинственно мерцали звезды, луна светила вовсю, и я заявил, что жизнь не имеет никакого смысла.
– Взгляни, – горячо воскликнул Дуглас, широким жестом: указывая на небо. – Луна! И эти мириады звезд! Ведь во всей этой красоте должен быть какой то смысл! Должно быть какое то свое предназначение! И ты и я – тоже часть этой красоты.
Тут его озарила новая мысль, и он обернулся ко мне:
– Зачем же тебе дан талант и для чего существует кино – чудеснейший посредник между артистом и миллионами зрителей во всем мире?
– Зачем оно отдано на волю Луи Майера и братьев Уорнер?! 63 – возразил я.
Дуглас весело рассмеялся.
Он был неисправимым романтиком. Случалось, что в три часа ночи, когда я спал крепким сном, меня вдруг будили звуки музыки, и я видел в тумане на лужайке гавайский оркестр, исполнявший серенаду в честь Мэри. Это было очень мило, но испытывать восторг от этой ночной музыки могли только те, кому она предназначалась. Однако в подобном мальчишестве и заключалась тайна обаяния Дугласа.
Он, например, любил сажать на заднее сиденье своего открытого «кадиллака» овчарку или добермана. Такие выходки доставляли ему искреннее удовольствие.
Голливуд очень быстро стал Меккой писателей, актеров и интеллигенции. Сюда отовсюду съезжались знаменитые писатели – сэр Гилберт Паркер, Уильям Локк, Рекс Бич, Джозеф Хергесхаймер, Сомерсет Моэм, Гавернер Моррис, Ибаньес, Элинор Глин, Эдит Уортон, Кэтлин Норрис и многие другие.
Сомерсет Моэм никогда не работал в Голливуде, хотя на его произведения был большой спрос. Он провел там несколько недель до своего отъезда на тихоокеанские острова, где он создал чудесную книгу рассказов. За обедом Моэм рассказал нам с Дугласом историю Сэди Томпсон, – по его словам, это был реальный случай. Впоследствии он положил ее в основу пьесы «Дождь», которую я всегда считал образцом драматургии. Преподобный Дэвидсон и его жена сделаны изумительно, еще интереснее самой Сэди Томпсон. Как великолепен был бы Три в роли Дэвидсона! Он бы сыграл его мягким и безжалостным, вкрадчивым и страшным.
Все это общество размещалось в скверной, смахивавшей на сарай гостинице, носившей громкое название «Отель Голливуд». Сие заведение, неожиданно ставшее фешенебельным, чем то напоминало деревенскую девушку, которая и сама не может опомниться от того, что ей на голову неожиданно свалилось наследство. Номера там были нарасхват – это объяснялось тем, что дорога от Лос Анжелоса до Голливуда была в те дни почти непроезжей, а литературные знаменитости непременно хотели жить поблизости от студий. Однако чувствовали они себя там неуютно, словно ошиблись адресом.
Элинор Глин занимала в этом отеле два номера, превратив один из них в гостиную; она покрыла подушки какой то неяркой тканью и разбросала их по кровати – получилось нечто вроде дивана. Здесь она принимала гостей.
Впервые я познакомился с Элинор, когда она пригласила меня на обед в числе десяти гостей. Мы должны были встретиться у нее в номере, выпить коктейль, а затем спуститься в ресторан. Я пришел первым.
– А, – сказала она, приподымая обеими руками мой подбородок и внимательно вглядываясь в мое лицо, – позвольте мне хорошенько поглядеть на вас. Это же необыкновенно! Я была уверена, что у вас карие глаза, а, оказывается, они совсем голубые!
Она показалась мне несколько экзальтированной, но вскоре я очень привязался к ней.
Несмотря на то, что Элинор, несомненно, была столпом английской респектабельности, своим романом «Три недели» она потрясла читателей эпохи короля Эдуарда. У героя этого произведения, хорошо воспитанного молодого англичанина Пола, любовная связь с королевой – это ее последний рывок к счастью перед тем, как выйти замуж за старого короля. Впоследствии маленький кронпринц несомненно окажется сыном Пола.
В ожидании гостей Элинор повела меня в другую комнату, на стенах которой были развешаны портреты молодых английских офицеров времен первой мировой войны. С широким жестом в их сторону она пояснила:
– Это все мои Полы.
Элинор была страстно увлечена оккультизмом. Помню, как однажды вечером Мэри Пикфорд пожаловалась на усталость и бессонницу. Мы все сидели в спальне Мэри.
– Покажите мне, где у вас север, – скомандовала Элинор. Затем она осторожно положила палец на бровь Мэри и стала повторять: «Она спит глубоким сном!». Мы с Дугласом подкрались поближе и стали смотреть на Мэри – у нее трепетали ресницы. Мэри потом признавалась, что ей пришлось терпеть эту муку больше часа, делая вид, что она спит, потому что Элинор продолжала неотступно следить за ней.
У Элинор была репутация очень эксцентричной особы, на самом же деле трудно было бы найти более степенную даму. Ее представления о том, как надо показывать в кино любовь, были детскими и весьма наивными: женщина у нее лишь ресницами касалась щеки своего возлюбленного и с томным видом возлежала на тигровых шкурах.
Трилогия, написанная ею для Голливуда, была ужасна. Первая серия называлась «Три недели», вторая – «Его час», а третья – «Ее минута». В «Ее минуте» все было крайне многозначительно. Сюжет строился на том, что прелестная дама, которую играла Глория Свенсон, должна выйти замуж за нелюбимого человека. Они приезжают в тропики, и однажды она одна отправляется верхом в джунгли. Интересуясь ботаникой, она слезает с лошади, чтобы рассмотреть редкий цветок, и в тот момент, когда нагибается, чтобы сорвать его, ее прямо в грудь кусает ядовитая змея. Глория сжимает укушенную грудь и кричит, и тут ее слышит красивый Томми Мейган 64 – человек, которого она действительно любит, – к счастью, он случайно проходил поблизости. Он поспешно продирается сквозь заросли джунглей.
– Что случилось?
Она указывает ему на ядовитое пресмыкающееся.
– Она укусила меня!
– Куда?
Глория указывает на грудь.
– Это самая ядовитая из всех гадюк! – кричит Томми, конечно, имея в виду змею. – Надо немедленно что то сделать. Нельзя терять ни секунды!
Но они в джунглях, на много миль вокруг нет врача, а обычное средство – жгут, носовой платок, которым туго перетягивают пораженное место, чтобы яд не распространялся по кровеносным сосудам, – тут неприменимо. Томми вдруг подымает ее, разрывает на ней блузку, обнажая сверкающие белизной плечи, заслоняет ее от нескромного ока камеры, наклоняется над ней и губами отсасывает смертельный яд, сплевывая его то и дело на землю. В результате этой отважной операции прелестная дама выходит за героя замуж.