Виктор Пелевин
Вид материала | Документы |
СодержаниеII. Советский реквием |
- Виктор Пелевин. Generation "П"Книгу можно купить в : Biblion. Ru 65. 63р, 3558.42kb.
- Т. В. Казарина Виктор Пелевин: слово и тело, 109.33kb.
- Виктор Пелевин Проблемы верволка, 813.34kb.
- Виктор Пелевин, 260.23kb.
- Виктор пелевин: диалектика переходного периода из ниоткуда в никуда, 3397.48kb.
- Виктор Пелевин, 319.88kb.
- Фантазмы и фантомы пелевина, 43.27kb.
- Виктор Пелевин, 153.64kb.
- Виктор Олегович Пелевин (р. 1962) - московский прозаик, автор нескольких романов, 179.6kb.
- Проза Виктора Пелевина, 184.01kb.
II. Советский реквием
Я стою у стены. Мое тело, конечности и голова прижаты стальными обручами к холодному пластику. В зависимости от инъекции, которую мне делают перед допросом, я чувствую себя то скованным Прометеем, то приколотым к обоям насекомым.
Я удовлетворяю свои телесные надобности подобно космонавту — в пристегнутую к телу посудину. Меня кормят, как парализованного. Когда приходит время спать, стена поворачивается и становится жестким ложем. Лишь самые страшные враги нового мирового порядка удостаиваются подобного обращения.
Человеку в моем положении нет смысла врать. Я, разумеется, не собираюсь и оправдываться. Мне всего лишь хочется высказать некоторые мысли, которые я раньше не давал себе труда ясно сформулировать, хотя они смутно присутствовали в моем уме всю жизнь. Теперь, наконец, я могу это сделать, потому что других забот у меня нет.
У меня нет возможности писать на бумаге. Я способен только водить согнутым указательным пальцем по стене, словно я мелом рисую букву за буквой на одном и том же месте. Палец не оставляет на пластике никаких следов, но глядящие на меня телекамеры — их не меньше пяти — фиксируют каждое мое движение.
Я знаю, что аль-америки, если захотят, расшифруют все содрогания моей кисти, затем соединят буквы в слова и получат полный текст этого послания. Их компьютеры вполне на такое способны. Но даже если они это сделают, вряд ли многие прочтут мое письмо. Скорей всего, файл с ним просто канет в небытие в архивах Пентагона.
Несколько слов о себе. Меня зовут Савелий Скотенков; афганские моджахеды, среди которых прошла лучшая часть моей жизни, называли меня Саул Аль-Эфесби. Это имя я склонен считать своим настоящим.
Мои предки были волосатыми низколобыми трупоедами, которые продалбливали черепа и кости гниющей по берегам рек падали, чтобы высосать разлагающийся мозг. Они делали это миллионы лет, пользуясь одинаковыми кремниевыми рубилами, без малейшего понимания, почему и зачем с ними происходит такое — просто по велению инстинкта, примерно как птицы вьют гнезда, а бобры строят плотины. Они не брезговали есть и друг друга.
Потом в них вселился сошедший на Землю демон ума и научил их магии слов. Стадо обезьян стало человечеством и начало свое головокружительное восхождение по лестнице языка. И вот я стою на гребне истории и вижу, что пройдена ее высшая точка.
Я родился уже после того, как последняя битва за душу человечества была проиграна. Но я слышал ее эхо и видел ее прощальные зарницы. Я листал пыльные советские учебники, возвещавшие, что Советский Союз сделал человека свободным и позволил ему шагнуть в космос. Конечно, даже в детстве мне было понятно, что это вранье — но в нем присутствовала и правда, которую было так же трудно отделить от лжи, как раковые метастазы от здоровой плоти.
Если не ошибаюсь, впервые я задумался об этом, когда мне было всего десять лет.
На школьные каникулы меня отправляли к бабке — в деревню недалеко от Орла. Бабка жила в старой избе, отличавшейся от жилищ пятнадцатого века только тем, что под ее потолком сверкала стоваттная колба, которую бабка ехидно называла "лампочкой Ильича". Вероятно, она имела в виду не Ленина, а Брежнева — но для меня большой разницы между двумя этими покойниками не было. Зато я хорошо понимал, чем была "лампочка Ильича" в русской деревне двадцатых годов, потому что ни лампа, ни деревня с тех пор принципиально не изменились.
Надо знать, что такое русская зимняя деревня, чтобы понять, каким космическим чудом выглядит в ней сочащийся сквозь наледь на стекле электрический свет.
Я вовсе не иронизирую — это искусственое сияние действительно казалось лучом, приходящим из неведомого, и было понятно без объяснений, как русский человек променял на него и своего царя, и своего Бога, и свой кабак, и всю древнюю тьму вокруг. Этот желто-белый свет был заветом новой веры, миражом будущего, загадочно переливавшимся в замерзшем окне, когда я брел по вечернему двору в холодный нужник — и, точно так же, как мои поэтичные прадеды, я видел в узорах льда волшебные сады новой эры.
Кроме лампы, в бабкином доме было еще одно чудо.
Это был стоявший в сенях сундук со старыми советскими журналами. Бабка не разрешала в него лазить. Я делал это с ощущением греха и надвигающейся расплаты — чувствами, сопровождавшими каждый шаг моего детства.
Сундук был заперт, но, приподняв угол крышки, можно было просунуть руку в пахнущую сыростью щель и вытаскивать журналы по нескольку штук. Они были в основном шестидесятых годов — времен младенчества моих родителей. Их имена звучали романтично и гордо: "Техника — Молодежи", "Знание — Сила", "Юный Техник". От них исходил странный свет, такой же загадочный и зыбкий, как сияние ленинского электричества в заледенелых окнах.
Тот, кто долго листал старые журналы, знает, что у любой эпохи есть собственное будущее, подобие "future in the past" английской грамматики: люди прошлого как бы продлевают себя в бесконечность по прямой, проводя через свое время касательную к вечности.
Такое будущее никогда не наступает, потому что человечество уходит в завтра по сложной и малопонятной траектории, поворотов которой не может предсказать ни один социальный математик. Зато все сильны задним умом. Любая рыбоглазая англичанка с "CNBC" бойко объяснит, почему евро упал вчера вечером, но никогда не угадает, что с ним будет завтра днем, как бы ее ни подмывало нагадить континентальной Европе. Вот и все человеческое предвидение.
Будущее советских шестидесятых было самым трогательным из всех национальных самообманов.
Люди из вчерашнего завтра, полноватые и старомодно стриженные, стоят в надувных скафандрах у своих пузатых ракет, а над ними в бледном зените скользит ослепительная стрелка стартующего звездолета — невозможно прекрасный Полдень человечества.
Рядом отсыревшие за четверть века закорючки букв — фантастические повести, такие же придурочные и чудесные, как рисунки, пронизанные непостижимой энергией, которая сочилась тогда из всех щелей. И, если разобраться, все об одном и том же — как мы поймем пространство и время, построим большую красную ракету и улетим отсюда к неведомой матери.
Ведь что такое, в сущности, русский коммунизм? Шел бухой человек по заснеженному двору к выгребной яме, засмотрелся на блеск лампадки в оконной наледи, поднял голову, увидел черную пустыню неба с острыми точками звезд — и вдруг до такой боли, до такой тоски рвануло его к этим огням прямо с ежедневной ссаной тропинки, что почти долетел.
Хорошо, разбудил волчий вой — а то, наверно, так и замерз бы мордой в блевоте. А как проснулся, оказалось, что дом сгорел, ноги изрезаны о стекло, а грудь пробита аккуратными европейскими пулями…
Так что мы делали все это время? Куда летели в наркотическом сне, что строили в своем стахановском гулаге, о чем мечтали в смрадных клетушках, спрятанных за космической настенной росписью? Куда ушла романтическая сила, одушевлявшая наш двадцатый век?
Мне кажется, я знаю ответ.
Если долго смотреть телевизор во время какого-нибудь финансового кризиса, начинаешь видеть, что мир подобен трансформатору, превращающему страдание одного в ослепительную улыбку другого — они синхронны, как рекламные паузы на каналах "CNBC" и "Bloomberg" (из чего, кстати, дураку понятно, что это на самом деле один и тот же канал).
Если всем людям вместе суждено определенное количество счастья и горя, то чем хуже будет у вас на душе, тем беззаботнее будет чья-то радость, просто по той причине, что горе и счастье возникают лишь относительно друг друга.
Весь двадцатый век мы, русские дураки, были генератором, вырабатывавшим счастье западного мира. Мы производили его из своего горя. Мы были галерными рабами, которые, сидя в переполненном трюме, двигали мир в солнечное утро, умирая в темноте и вони. Чтобы сделать другую половину планеты полюсом счастья, нас превратили в полюс страдания.
Ноотрансформатор, о котором я говорю, работает непостижимым образом. Это не технический прибор, а мистическая связь между явлениями и состояниями ума в противостоящих культурах, и ее, я думаю, будут изучать лучшие умы новой эпохи. Быть может, какой-нибудь экономический Коперник со временем объяснит, как распил СССР на цветные металлы превратился в озолотивший американских домохозяек доткомовский бум, или увидит иные сближенья. Но некоторые из этих связей ясны даже мне.
Советская власть клялась освободить человека из рабства у золотого тельца — и сделала это. Только она освободила не русского человека, раздавленного гулагом и штрафбатом, — а западного, которого капитал был вынужден прикармливать весь двадцатый век, следя за тем, чтобы капиталистический рай был фотогеничнее советского чистилища.
Теперь в этом нет нужды — и уже видно, куда поворачивает мир. Сначала Европа, потом Америка — международным ростовщикам больше не по карману вас кормить, двуногие блохи. Смотрите на экран, свободные народы Запада — "Bloomberg television" объяснит вам, в чем дело. А если не получится у Блумберга, поможет "CNBC" — у них есть один ведущий, который, отработав очередной заказ хедж-фондов, скулит песиком и кычет петушком. Вот это и есть истинный голос товарно-сырьевой биржи — политкорректный эвфемизм мычания золотого тельца. Обижаться не на кого.
Но теперь все будет иначе. Советские рабы не станут умирать в своих рудниках и окопах, чтобы сделать ваш мир чуть уютней. Скоро, очень скоро над вами нависнет слепой червь капитала, смрадный господин вашего мира, от которого мы, оплеванные и оболганные дураки, защищали вас весь двадцатый век.
Мы больше не будем полюсом горя в вашем счастливом универсуме. Мы научимся быть счастливы сами, и это самое страшное, что мы можем с вами сделать, ибо качели, на которых вы сидите напротив нас, заставят вас рухнуть в бездну. Наш вес, может быть, не так уж и велик — но рядом с нами почти очнувшаяся от вашего опиума Азия. Bon Appetit.
Это я не вам, а слепому червю, который будет жрать вас в двадцать первом веке. И никто больше не будет толкать вас к звездам — слепому червю не нужен такой дорогой пиар. Count your pips and die [16].
Впрочем, я лукавлю. И вас, и нас, и даже азиатов ждет в конечном счете одно и то же.
Мои потомки — не мои лично, а моего биологического вида, — будут волосатыми низколобыми трейдерами, которые с одинаковых клавишных досок сотнями лет будут продалбливать кредитно-дефолтные свопы по берегам мелеющих экономических рек. Они будут делать это без малейшего понимания, почему и зачем это с ними происходит — просто по велению инстинкта, примерно как пауки едят мух. А когда они сожрут всех мух, они снова начнут жрать друг друга. С этого, собственно, началась история — этим она и кончится.
Нас ждет новый темный век, в котором не будет даже двусмысленного христианского Бога — а только скрытые в черных водах транснациональные ковчеги, ежедневно расчесывающие своими медиащупальцами всю скверну в людях, чтобы обезопасить свою власть. Они доведут человека до такого градуса мерзости, что божественное сострадание к нему станет технически невозможным — и земле придется вновь гореть в огне, который будет куда ярче и страшнее всего виденного прежде.
Я сражался с этим миром как мог и проиграл. Отойдя от борьбы, я хотел в спокойном уединении написать о ней книгу, чтобы кто-нибудь поднял выпавший из моих рук меч. Но теперь я уже не смогу этого сделать.
Партнеры из Лэнгли соскучились по моему обществу и прислали за мной специальный рейс, в очередной раз порадовав своими техническими успехами — правда, я видел их вертолет-невидимку лишь мельком, потому что проспал всю дорогу. Потом со мной долго и подробно говорили. Не могу сказать, что со мной были особо жестоки — хотя в разных культурах это слово понимают по-разному. И вот я стою у стены в своей камере под холодными иглами изучающих меня линз. Сегодня кончается следствие по моему делу, а вместе с ним — и нить моей судьбы.
Мне рассказали, что в донесениях кабульской станции ЦРУ мне была присвоена кличка "крысолов". Можно было бы считать это фрейдистской оговоркой моих вчерашних врагов, не поймай они меня самого, как крысу. Я говорю "вчерашних врагов", потому что сегодня я уже не враг никому. Я просто усталый человек, которому предстоит страшное, нечеловеческое возмездие.
Завтра в мою камеру войдут двое охранников в масках. Все они здесь носят огромные улыбающиеся личины Микки Маусов, Дональд Даков и прочей нечисти, якобы для того, чтобы заключенные не знали их в лицо. Но моджахеды понимают, что для американцев это просто лишний способ подбросить несколько щепок в костер нашей невыразимой духовной боли.
Охранники завяжут мне глаза (левый и так почти ничего не видит) и отсоединят сковывающие меня стальные скобы от стены. Меня выведут из камеры и потащят по длинному коридору. Мои братья услышат шаги и закричат мне вслед "бисмилла" — но охрана не даст мне ответить.
Меня введут в маленькую комнату с лицемерным красным крестом на дверях и усадят на железный стул, стоящий среди сложнейших медицинских приборов. Затем с моих глаз снимут повязку.
Следователь сказал, что моя личность останется прежней, но способность логически мыслить будет "модифицирована". Кроме того, исчезнет мое, как он выразился, "недоверие к ближним". Причем исчезнет до такой степени, что с меня навсегда снимут оковы.
Операция будет простой — к моим вискам и темени подведут электроды, и несколько раз щелкнет разряд, поражая выбранные с микроскопической точностью узлы моего мозга. Я ничего не почувствую, но стану другим человеком.
Когда все закончится, врач заглянет мне в зрачки, проверит пульс и кивнет конвоирам. Два могучих утенка, или как их там, поднимут меня со стула, выведут из лаборатории и повлекут по коридору — а потом потащат по узкой винтовой лестнице в подвальный этаж, отделенный от остальной тюрьмы тремя слоями звукоизоляции.
Бывают приносящие невыразимую муку истины, которые невозможно забыть после того, как они открылись уму. Мне помогут сосредоточиться на одной из них.
По мнению следователя, это не кара, а проявление гуманизма племени аль-америки. Ибо иного способа вернуть меня в ряды человечества, с их точки зрения, просто нет, и они поступают так со всеми великими моджахедами, которых слишком дорого охранять и слишком страшно убить. В моем случае, как мило пошутил следователь, это будет еще и "poetic injustice" [17] (он не скрывал, что знает про меня все).
Меня втолкнут в крохотную клетушку с компьютерным терминалом. На экране будут два графика — "USD/EUR" и "EUR/USD" — такие же, как на форексе. По бокам от монитора будут лежать две банкноты, подаренные мне правительствами США и Объединенной Европы — сто долларов и сто евро. Мои деньги. Я сяду за терминал ("все садятся сами", сказал следователь), — а дальше начнется моя вечная мука.
Когда вверх пойдет доллар, я буду глядеть на "EUR/USD" и страшно кричать, видя, как падают в цене мои евро. А когда вверх пойдет евро, я будут глядеть на "USD/EUR" и страшно кричать, видя, как падают в цене мои доллары. Я буду глядеть то налево, то направо, и все время кричать. Когда я устану и замолчу, мне в уши ударит полный муки крик братьев по борьбе, играющих в вечный форекс в соседних клетках. А как только мое дыхание восстановится, я начну кричать снова.
Так, отвлекаясь лишь на сон и еду, я буду ждать своей заблудившейся где-то смерти — хотя на самом деле буду уже мертв.
Следователь прав, аль-америки не будут мне мстить. Они просто примут меня в свое племя.