Ирвин Ялом. Шопенгауэр как лекарство Опытный психотерапевт Джулиус узнает, что смертельно болен

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   31

Так о чем же мечтал Артур? Уж точно не о жизни купца – сама мысль об этом была ему отвратительна. Он будет страстно желать сделаться ученым, и хотя многим его однокашникам будет также претить идея грядущего ученичества, Артур пойдет гораздо дальше. Несмотря на строгие наставления родителей (в письме мать приказывала ему: «отложи на время в сторону всех своих сочинителей… тебе уже пятнадцать лет, и ты достаточно начитался как немецких и французских, так и, отчасти, английских книг»

[28]

), он все свободное время станет проводить за чтением литературы и философии.

Генриха будут крайне раздражать увлечения сына. Директор школы уведомит его о том, что мальчик наделен исключительной способностью к философии и расположен к ученой деятельности, и посоветует отдать его в гимназию, где тот смог бы подготовиться к поступлению в университет. Возможно, в душе Генрих и согласится с директором: он и сам видел, с какой жадностью сын поглощает книги из обширной библиотеки Шопенгауэров.

Но что было делать Генриху? Под угрозой была судьба наследника, равно как и будущее всего дела семьи Шопенгауэров. Кроме того, Генриха бросало в дрожь при одной мысли о том, что его сын станет влачить нищенское существование школяра.

Сначала Генрих задумает учредить через церковь пожизненную ренту для сына, но издержки окажутся непомерными, дела пойдут плохо, и к тому же у него будут определенные финансовые обязательства перед женой и дочерью.

Неожиданно решение – и довольно дьявольское решение – начнет созревать в его мозгу. До сих пор он отказывал Иоганне в ее просьбах отправиться в турне по Европе: времена стояли тяжелые, политический климат был таким капризным, что ганзейским городам в любую минуту грозили разные напасти, да и дела требовали его постоянного присутствия в городе. Но усталость и желание хоть ненадолго развлечься сделают наконец свое дело, и сопротивление Генриха начнет постепенно ослабевать. В один прекрасный день Генриха осенит: он поймет, как убить двух зайцев – доставить удовольствие жене и решить вопрос с судьбой Артура.

Решение состояло в том, чтобы предложить своему пятнадцатилетнему сыну выбор: «Ты должен выбрать, – скажет он Артуру, – либо в течение года сопровождаешь родителей в турне по Европе, либо начинаешь карьеру ученого. Либо даешь мне клятву, что по возвращении из турне начинаешь готовиться стать купцом, либо отказываешься от турне, остаешься в Гамбурге и немедленно приступаешь к классическому образованию, которое подготовит тебя к ученой деятельности».

Вообразите себе, что должен чувствовать пятнадцатилетний мальчишка, которого ставят перед таким выбором. Наверняка педантичный Генрих не обошелся и без житейских нравоучений, наверняка постарался объяснить сыну, что жизнь устроена так, что бывает «либо – либо» и на каждое «да» обязательно есть свое «нет» (и действительно, много лет спустя Артур напишет: «Тот, кто хотел бы стать всем, не может стать ничем»).

А может быть, Генрих хотел испытать сына? Позволить ему вкусить горечи самоотречения, понять, что если он не способен отказаться от удовольствий путешествия, как он сможет отказаться и от прочих земных удовольствий ради аскетической жизни ученого?

Впрочем, возможно, мы слишком великодушны к Генриху: скорее всего, ставя такое хитроумное условие, отец был заранее уверен, что сын не станет, не сможет отказаться от поездки. И какой пятнадцатилетний подросток в 1803 году сделал бы это? Подобная поездка была равноценна подарку судьбы, которого удостаивались очень немногие, и добровольно отказаться от него значило упустить, возможно, единственный шанс в жизни. В те времена, когда о фотографии еще не было и речи, чужие страны изучали по рисункам, картинам и путевым дневникам – литературному жанру, который с таким блеском впоследствии освоит Иоганна Шопенгауэр.

Чувствовал ли Артур, что продает душу дьяволу? Терзали ли его муки совести? История об этом умалчивает. Нам известно только, что в 1803 году, в пятнадцать лет, он пустится с отцом, матерью и слугой в путешествие по Западной Европе, которое продлится один год и три месяца. Его шестилетняя сестра Адель останется в Гамбурге на попечении родственников.

Артур опишет свои впечатления от той поездки в путевых дневниках, которые, повинуясь указаниям родителей, станет вести на языке той страны, где семья будет останавливаться. Его лингвистические способности поражают воображение: в свои пятнадцать Артур свободно изъяснялся на немецком, французском и английском, мог объясниться на итальянском и испанском. Позже он освоит еще с десяток древних и современных языков и заведет обычай, как будут иметь возможность убедиться посетители его мемориальной библиотеки, делать заметки на полях на языке текста.

Путевые дневники юного Артура дают представление о том, какие именно интересы и наклонности со временем лягут в железное основание его характера. Мощнее всего в них будет звучать один мотив – безграничный, всепоглощающий ужас перед невыносимыми страданиями человечества. В мельчайших подробностях он станет описывать такие «достопримечательности» Европы, как толпы голодных нищих в Вестфалии, массы несчастных беженцев, что в панике спасаются от надвигающейся войны (наполеоновские кампании уже готовы были захлестнуть Европу), грабителей, карманных воришек, пьяные толпы в Лондоне, банды мародеров в Пуатье, гильотину, выставленную на всеобщее обозрение в Париже, шесть тысяч галерных каторжников в Тулоне, прикованных, словно звери, цепями друг к другу и оставленных на жалких корабельных остовах, в любую минуту готовых пойти ко дну. Он опишет крепость в Марселе, где когда-то томился человек в Железной маске, и музей «черной смерти», хранящий память о том, как во время чумы письма из зараженных районов окунались в чан с горячим уксусом, прежде чем передавались адресату. В Лионе он обратит внимание на людей, которые спокойно прогуливались мимо тех самых мест, где во время революции были казнены их собственные отцы и братья.

В Уимблдоне, в пансионе, где, кстати, некогда обучался лорд Нельсон, Артур будет совершенствоваться в английском и заодно посетит публичные казни и показательные порки моряков, заглянет в больницы и дома скорби и будет в одиночку бродить по бесконечным жутким трущобам Лондона.

Говорят, Будда провел юность в стенах дворца, скрывавших от него истинную жизнь. Оказавшись впервые за его пределами, он столкнулся с тремя главными несчастьями человечества: он увидел больного, старика и мертвеца. Потрясенный, Будда отрекся от мира и пустился на поиски спасения человечества.

Такой же неизгладимый след оставит эта поездка в сознании юного Артура. От него не укроется это сходство с Буддой, и много лет спустя, вспоминая о своем путешествии, он напишет: «На 17-м году моей

жизни

, безо всякой школьной учености, я был так же охвачен чувством мировой скорби, как Будда в своей юности, когда он узрел недуги, старость, страдание и смерть»

[29]

.

Артур никогда не будет религиозным, но, не имея веры, он тем не менее в юности будет страстно желать верить, страшась абсолютно бесконтрольного существования. Даже если он и верил в Бога в ранние годы, эта вера должна была подвергнуться суровым испытаниям в том турне по ужасам европейской цивилизации. В восемнадцать лет он напишет: «И вы говорите, что этот мир был создан Богом? Нет, скорее дьяволом»

[30]

.

Глава 13

Большинство людей, оглянувшись под конец жизни назад, найдут, что они всю свою жизнь жили ad interim, и будут удивлены, увидя, что то, что они пропустили без всякого внимания и употребления, именно и было их жизнью, было именно тем, в ожидании чего они жили. И таким образом все житейское поприще человека обычно сводится к тому, что, одураченный надеждой, он в какой-то пляске спешит в объятия смерти

[31]

.

С котенком вся проблема в том,Что он становится котом.С котенком вся проблема в том,Что он становится котом.Джулиус потряс головой, чтобы избавиться от привязавшегося стишка, сел в постели и открыл глаза. Шесть часов утра, понедельник, день очередного занятия с группой. Вот уже две бессонные ночи эти нелепые стишки Огдена Нэша неотвязно вертелись у него в голове.

Каждый знает, что жизнь состоит из потерь, но мало кто догадывается, что самое страшное ждет впереди, когда старость лишает нас нормального человеческого сна. Кто-кто, а Джулиус знал это слишком хорошо. Его обычный сон представлял собой тончайшую пелену дремоты, которая так редко заходила в область истинного, блаженного дельта-сна и так часто прерывалась бесконечными пробуждениями, что он нередко с ужасом думал о том, что пора идти в постель. Как и многие страдающие бессонницей, он часто просыпался по утрам в твердом убеждении, что либо проспал гораздо меньше, чем на самом деле, либо вообще всю ночь не сомкнул глаз. Порой ему удавалось убедить себя в том, что он действительно спал, только после тщательного анализа ночных видений, слишком иррациональных и противоестественных, чтобы померещиться наяву.

Но сегодня утром он решительно не мог понять, сколько проспал на самом деле. С котятами и кошками все более или менее ясно – они вплыли в сознание с остатками сна, но все остальное явилось ниоткуда – ни ясное и осмысленное, как при полном сознании, ни причудливое и абсурдное, как во сне.

Сидя в постели с закрытыми глазами, Джулиус в который раз проговорил про себя надоедливый стишок и попытался проанализировать его по всем правилам – как учил своих пациентов, когда просил их воскресить в памяти ночные фантазии, сны или гипногогические образы. Стишок, по всей видимости, был адресован тем, кто любил котят, но неодобрительно относился к их взрослению. Но какое отношение это могло иметь к нему? Он одинаково любил и котят, и кошек, любил двух кошек, живших на отцовском складе, любил их котят и котят их котят, и поэтому непонятно, с какой стати этот стишок к нему привязался.

Хотя, если подумать хорошенько, это мог быть намек на заблуждение, в котором он пребывал всю жизнь, полагая, будто все, что касается Джулиуса Хертцфельда – его благополучие, положение, известность, – должно идти только в гору, и жизнь с каждым днем должна становиться все лучше и лучше. Теперь-то он понимал, что дело обстояло как раз наоборот – и тут стишок был прав; самое лучшее было вначале, в том невинном, котячьем времечке с его беззаботными играми, прятками, борьбой за знамя и возведением крепостей из пустых ящиков на отцовском складе, когда еще не было ни вины, ни лжи, ни знания, ни долга, и по мере того как проходили дни и годы, тот изначальный свет постепенно тускнел и жизнь неумолимо мрачнела. Но худшее, как выяснилось, было припасено на потом. Он вспомнил то, что Филип сказал о детстве на прошлом занятии. Что ж, надо признать, здесь Ницше с Шопенгауэром оказались правы.

Джулиус печально покачал головой. Да, он никогда не умел ценить настоящее, не мог остановить мгновение и сказать самому себе: «Вот он, этот миг, этот день – вот то, о чем я мечтал. Это мое самое счастливое мгновение, здесь и сейчас. Я хочу остаться в нем навсегда». Нет, он всегда считал, что лучшие дни впереди, всегда с нетерпением ждал будущего, когда станет взрослее, умнее, важнее, богаче. А потом наступил перелом, когда все повернулось вспять, розовые мечты рассыпались на мелкие кусочки и пришла пора мучительной тоски по ушедшему.

Но когда этот перелом наступил? Когда на смену безоблачным надеждам пришла ностальгия по прошлому? Конечно, не в школе, где все казалось ему только прелюдией (и помехой) к самой главной награде – поступлению в университет. И не в университете, где, на первом курсе, он мечтал поскорее покончить с тетрадками, чтобы оказаться в палате – в белом халате, накинутом на плечи, со стетоскопом, выглядывающим из нагрудного кармана или небрежно переброшенным через шею. И не на практике, на третьем и четвертом курсах, когда он уже начал работать в больнице, – тогда он мечтал поскорее подняться повыше: стать важным лицом, принимать ответственные решения, спасать жизни, в голубой форме везти пациента по коридору в хирургию на срочную операцию. И даже не после, когда, уже ординатором в психиатрии, впервые заглянул за таинственный занавес своей профессии и ужаснулся при виде ограниченности ее познаний и скудости возможностей.

Его упорное нежелание радоваться настоящему наложило мрачный отпечаток и на семейную жизнь: хотя он искренне любил Мириам, любил с того самого дня, как впервые увидел ее в десятом классе, он не переставал считать ее помехой, отделяющей его от множества других прекрасных женщин, чьего общества, как он считал, он всячески заслуживал. До самого конца он так и не признал себя связанным, ничем не желая ограничивать свою свободу в поисках удовольствий. Когда началась интернатура, он очень скоро обнаружил, что квартиры больничного персонала соседствуют с общежитием медицинских курсов, доверху забитым очаровательными юными сестричками, которые просто обожали докторов. О, это был настоящий малинник, и тогда он, помнится, вволю повеселился.

Должно быть, перелом наступил после смерти Мириам. В те десять лет после автомобильной катастрофы, которая унесла ее жизнь, он, кажется, любил ее сильнее, чем при жизни. Порой его охватывало отчаяние при мысли о том, что счастливые взлеты их совместной жизни, настоящая семейная идиллия прошли как-то серо и незаметно, словно так и надо. Даже сейчас, спустя десять лет, он не мог произносить имя Мириам иначе как с расстановкой, делая паузу после каждого слога. Еще он знал, что она навсегда осталась единственной женщиной в его жизни. Конечно, после ее смерти были те, кто ненадолго рассеивал его холостяцкое одиночество, но ему, как и им, требовалось немного времени, чтобы понять, что никто не сможет заменить ему Мириам. Последнее время он чаще бывал в мужской компании, по большей части с друзьями из своей группы поддержки, и со своими детьми. Вот уже несколько лет он проводил отпуск

en

famille

с сыном, дочерью и пятью внуками.

Но все эти мысли и воспоминания были лишь обрывками минувшей ночи – основная доля ночных размышлений приходилась на речь, которую ему предстояло произнести сегодня вечером перед группой.

Он уже сообщил о болезни друзьям и частным клиентам и теперь странно волновался, готовясь «открыться» группе. Должно быть, думал он, все дело в том, что он слишком любит ее. Двадцать пять лет он с нетерпением ожидал каждого занятия. Группа – это не просто коллектив единомышленников. У нее своя особая жизнь, свой неповторимый характер. Из тех, кто начинал когда-то, теперь никого не осталось, за исключением, конечно, его самого, но душа группы, ее характер (на профессиональном жаргоне «нормы», или неписаные правила) оставались неизменными. Никто не мог бы сказать, в чем конкретно состояли эти правила, но каждый умел безошибочно определить, является то или иное поведение допустимым в группе.

Группа отнимала у него больше сил, чем остальные события недели, и Джулиус всегда с особым старанием; удерживал ее на плаву. Группа – священный ковчег милосердия, без устали переправлявший толпы измученных людей к спасительным берегам душевного спокойствия. Сколько их было? Если считать, что в среднем каждый проводил в группе по два-три года, – по меньшей мере сто пассажиров. Время от времени в мозгу Джулиуса проносились воспоминания о тех, кто сошел на берег, обломки прежних крушений, фрагменты чьих-то лиц и событий. Печально сознавать, что эти обрывки воспоминаний – то немногое, что осталось от некогда волнующих событий, что кипели, бурлили и были наполнены особым смыслом.

Много лет назад Джулиус пытался снимать группу на видеопленку, чтобы потом прокручивать самые интересные моменты, но эти записи были сделаны давным-давно, на допотопной камере, и теперь требовалась особая техника, чтобы их просмотреть. Время от времени он подумывал вытащить их из подвала и переписать, но так и не отважился: мысль о том, что с беззаботной пленки к нему вдруг сойдет его безвозвратно ушедшее прошлое, иллюзорная жизнь, что превращает живые мгновения в ничтожные электромагнитные колебания, казалась ему невыносимой.

Чтобы создать крепкую группу, требуется немало времени. Чаще всего на первых порах группа сама выбрасывает за борт тех, кто, в силу внутренних убеждений или каких-то иных особенностей, не способен влиться в общую работу (общение с другими и анализ этого общения). Потом наступает другая фаза, когда в продолжение нескольких недель в отчаянной чехарде происходит нешуточная борьба за лидерство. Когда же она заканчивается и устанавливается взаимное доверие – вот тогда-то целительное и благотворное воздействие группы начинает расти. Скотт, коллега Джулиуса, однажды сравнил групповую терапию с наведением понтонов под бомбежкой: в самом начале потери (читай: выбывшие из группы) неизбежны, зато потом, когда работа завершена, множество людей – уцелевшие члены группы и новички – могут спокойно переправляться на другой берег.

В свое время Джулиус немало написал о том, как групповая терапия помогает людям, но буксовал всякий раз, подходя к описанию самого главного элемента – ее целительной атмосферы. В одной статье он сравнил ее с лечением тяжелого кожного заболевания, при котором больного погружают в успокаивающую ванну с овсяным отваром.

Одним из побочных эффектов группы – факт, до сих пор не нашедший отражения в науке, – является то, что хорошая группа положительно действует не только на пациентов, но и на психотерапевта. У Джулиуса часто поднималось настроение после занятий, но механизм этого странного воздействия оставался для него загадкой. Может, это потому, что на полтора часа он просто забывал про свои проблемы? Или это удовольствие от того, что ему удалось кому-то помочь? Ощущение собственного мастерства? Или уважение группы к своему лидеру? Все это, вместе взятое? Джулиус давно уже отказался от попыток разгадать эту тайну и, не вдаваясь в долгие рассуждения, просто погружался в целительные воды групповой терапии.

Сообщить группе о своей болезни значило для него очень многое. Одно дело быть откровенным с семьей, с друзьями, со всеми, кто находится с тобой по эту сторону баррикад, – и совсем другое сбросить маску перед твоей главной аудиторией, группой избранных, для которых ты – гуру, врач, маг и священник. Это значило сжечь мосты, признаться, что для тебя все кончено и впереди только мрачная, бездонная пропасть.

В который раз он пожалел, что группа была не в полном составе: Пэм уехала и вернется только через месяц. Как жаль, что ее не будет сегодня вечером. Для Джулиуса Пэм всегда была главной фигурой в группе: она как никто умела положительно влиять на других – и на Джулиуса в том числе. Он тяжело переживал, что группа так и не смогла ей помочь: несмотря на все их старания, терзания Пэм по поводу мужа и бывшего любовника не прекращались, и в результате ей пришлось искать спасения в индийском медитативном центре.

Вот с такими мрачными мыслями Джулиус перешагнул порог комнаты в половине пятого вечера. Группа уже собралась: все сидели и, склонив головы, внимательно изучали какие-то листки, которые в одно мгновение исчезли со стола, едва Джулиус появился в комнате.

Странно, подумал Джулиус. Разве он опоздал? Он посмотрел на часы. Нет, ровно половина пятого. Он тут же выбросил этот эпизод из головы и мысленно повторил заранее заготовленную речь.

– 

Ну, что ж, начнем. Как вы знаете, я никогда не начинаю занятие, но сегодня особый случай. Я должен кое-что вам сообщить, хотя, честно признаться, мне это будет нелегко. Так вот… около месяца назад я узнал, что у меня серьезная – нет, более чем серьезная – смертельно опасная болезнь, злокачественная опухоль, меланома. Я думал, что с моим здоровьем все в порядке, это произошло на обычном осмотре у врача…

Джулиус замолчал. В комнате явно происходило что-то неладное: выражения, позы – все не так. Они не должны были так сидеть. Они должны были повернуться к нему и ловить каждое его слово. Вместо этого все сидели, глядя в сторону, кроме Ребекки, которая краем глаза изучала бумажку, лежавшую у нее на коленях.

– 

Что происходит? – спросил Джулиус. – У меня такое ощущение, что вы меня не слушаете. Похоже, все заняты чем-то другим. Ребекка, что ты читаешь?

Ребекка немедленно сложила листок, спрятала его в сумочку и села, не глядя на Джулиуса. Все молчали. Наконец Тони сказал:

– 

Я могу ответить. Не буду говорить за Ребекку, скажу за себя. Я не слушал тебя, потому что я уже знаю все, что ты хочешь нам сказать про свою… свое здоровье. Вот почему я не смотрел на тебя. Я не хотел делать вид, будто это для меня новость. Но я не хотел прерывать тебя, не хотел говорить, что уже знаю.

– Что? Откуда ты знаешь? Черт побери, что здесь происходит?

– Прости, Джулиус, давай, я все объясню, – сказал Гилл. – В общем, это моя вина. После того раза я был не в себе и не знал, идти домой или нет, где переночевать и все такое… Ну, я и уговорил всех пойти выпить кофе, мы пошли в кафе и там продолжили встречу.

– Так… Ну и? – Джулиус, слегка успокоившись, несколько по-дирижерски взмахнул рукой.

– Ну, и Филип рассказал нам, в чем дело, – ну, ты понимаешь, про твою болезнь, про злокачественную миелому…

– Меланому, – негромко поправил Филип.

Гилл бросил взгляд на бумажку, которую держал в руке, и сказал:

– Да, меланому, спасибо, Филип. Может быть, ты сам продолжишь, а то я все перепутаю?

– Множественная миелома – это рак костей, – сказал Филип, – а меланома – это рак кожи. Вспомни: меланин, пигмент, который окрашивает кожу…

– Так эти бумажки… – вмешался Джулиус, делая знак кому-нибудь из двоих объяснить, в чем дело.

– Филип рассказал нам про твое состояние и подготовил краткую информацию, которую раздал нам перед началом, несколько минут назад. – Гилл показал листок Джулиусу, который успел прочитать заголовок: «Злокачественная опухоль. Меланома».

Покачнувшись, Джулиус грузно опустился в кресло.

– 

Я… я… даже не знаю, что сказать… вы… я готовился вам сказать… я чувствую себя так, будто у меня из-под носа вытащили мою собственную историю жизни – нет, смерти. – И, глядя Филипу прямо в глаза, Джулиус сказал: – А ты подумал, как я буду выглядеть?