Первая. В исторической тени (1877-1917) Глава вторая

Вид материалаДокументы

Содержание


Иоанн (18. 22—23).
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   37
Глава шестая. КОНВЕЙЕР (1937–1941)

«Как только Господь был арестован, Он был отведен во двор Первосвященника, который стал расспрашивать Его об учении и учениках. Иисус отказался отвечать. Тогда стоявший около слуга ударил Его. сказав: «Так ли отвечаешь Первосвященнику?» Иисус сказал ему: «Если Я сказал худо, покажи, что худо, а если нет, то почему ты бьешь Меня?»

ИОАНН (18. 22—23).

«Я знаю, что все кровавые сатурналии (1793 г.) хотели бы объяснить, хотели бы прикрыть волей народа... Нет, нет! Смерти Лавуазье, смерти Мальзерба не требовал народ и обе жертвы не нужны были для безопасности Франции. Прочь снисхождение к подобным преступлениям, их надо проклинать ныне, завтра и всегда, для истинной свободы и благоденствия государства не нужны эшафоты».

Франсуа Доминик АРАГО. Биографии знаменитых астрономов, физиков и геометров.

Они пришли по обыкновению ночью: несколько человек в гражданском, милиционер, дворник. Сняли иконы, рылись в ящиках стола и шкафах. Молодой чекист распотрошил шкатулку с письмами покойной Анны Ланской. Войно сидел в углу, не произнося ни слова. Остальные тоже молчали. В общую кучу на середину комнаты летели книги, одежда, медицинские рукописи. В напряженной тишине вдруг раздался голос молодого чекиста: притомившись, он разогнулся, щелкнул портсигаром, попросил разрешения закурить. Войно ответил, не подняв головы: «Своими грязными руками вы роетесь в письмах моей жены, вы совершаете Бог знает что в моем доме, так делайте же и дальше, что хотите...» Чекист, не закурив, резко сунул портсигар в карман.

Те, кто совершает ночные обыски и увозит своих жертв в черных закрытых автомобилях, более всего пекутся о сохранении тайн. Главная их тайна — методы: как арестовывают, как везут, что происходит в камере, на допросе, в тюремной больнице, в лагере. Бесчисленные винты и винтики пыточной машины потому так боятся света и гласности, что в глубине души каждый из них знает о беззаконности и бесчеловечности того, чем занимается. Им хотелось бы навеки сохранить тайну своей кухни, «черного ящика», ограничив наши сведения о нем лишь фактом ареста «на входе» и реабилитационной бумажкой «на выходе»... Но острие правды лезет наружу, прорывает душевный страх одних и корыстные расчеты других. Тюремные врачи из Ташкента Г. И. Абрамова и И. Г. Обоев не захотели со мной разговаривать. Побоялись. Но тайна, в которую посвящены двадцать миллионов,— уже не тайна. Приложите усилия, и вы найдете тех, кому страх не сводит губ и опасения за свое будущее не застилают память о прошлом. Я искал и нашел.

Первый человек, рассказавший, что стало с Войно после того, как за ним задвинулись железные ворота ташкентской тюрьмы, был — не странно ли? — двоюродный брат афганского эмира. Да, да, того самого высокоценимого нашими историками прогрессивного эмира Амманулы-хана, который первым среди глав зарубежных государств признал Советскую Россию.

На долю кузена его величества Мухаммада Раима выпала жизнь довольно бурная. Когда летом 1971 года он принял меня в своей просторной квартире на Кутузовском проспекте (дом «сталинской» архитектуры, предназначенный для иностранцев), ему было уже 67 лет. Числился он научным сотрудником Института народов Азии и, судя по дорогой арабской мебели и алым сафьяновым покрывалам на диванах, нужды не испытывал. Но случалось старому афганцу переживать и иные времена.

В том возрасте, когда европейские дети посещают обычно среднюю школу, Раим стал губернатором Северной (Мазари-Шерифской) провинции. Ладить с таким братцем, как Амманула-хан, было, очевидно, не слишком просто. В 1926 году, не удовлетворясь скромной ролью эмира, Амманула объявил себя падишахом. Правление его отмечено было постоянными мятежами и бунтами, которые подавлял он со всей жестокостью истинного самодержца. Славился он также лютой ненавистью к англичанам и ко всему вообще европейскому. Случалось, на дворцовых приемах, вооружившись ножницами, падишах собственными руками выстригал у своих приближенных клочья их европейских сюртуков и мундиров. Он и Советскую Россию признал только, чтобы насолить Англии. В 1929 году, однако, очередной мятеж заставил Амманулу бежать в Европу. А его кузен Мухаммад Раим, губернатор, услыхав, что в Кабуле режут падишахскую родню, погнал своего коня из Мазари-Шерифа прямо на север, через пограничную Аму-Дарью, на советскую территорию. Другой возможности спастись у него не было.

Не зная русского языка, эксгубернатор кое-как перебивался в Бухаре и Самарканде, потом добрался до Ташкента. Там получал копеечное жалованье в качестве технического служащего в каком-то институте. В 1937 году его обвинили в шпионаже и арестовали. Зачем его высочеству понадобилось оставить свой государственный пост, опускаться до уровня рядового шпиона и что именно он высматривал на территории СССР, этого деятели тогдашнего НКВД не знали да и знать не желали. Просто «клепали» дело, оформляли бумаги, подвернулся под руку такой вот королевский отпрыск. «Следствие» продолжалось четыре года. Претерпел Мухаммад Раим и «конвейер» семисуточный, и голод, и иные муки. Но, верующий мусульманин, он сохранил душевное равновесие и к потрясениям судьбы отнесся философски. В конце концов Особое совещание определило губернатору-шпиону наказание — восемь лет лагерей. Освободили его, кстати сказать, досрочно, еще при жизни Сталина.

Так вот этот Мухаммад Раим (в российском своем обличье Раим Омарович Мухаммад), сидя в 1938-м уже не во внутренней тюрьме НКВД, а в центральной областной, оказался в седьмой камере второго корпуса, где в обществе трехсот таких же «преступников» томился епископ Лука. В камере той — шесть на шесть, с трехэтажными нарами и цементным полом — кузен падишаха занимал сначала место под нарами. После очередных расстрелов освободилось место рядом с профессором-епископом. Тут и довелось этим двоим провести два года бок о бок, обсуждая свои беды и возлагая надежды на Аллаха и Спасителя. Рассказы Раима Омаровича о Войно полны неподдельной симпатии. Он даже считает нужным обосновать эту свою симпатию и объясняет мне, что Исса — Христос — один из семи главных святых мусульманского мира, и, следовательно, чтущему Иссу мусульманину вполне естественно уважать христиан. Религиозную терпимость бывшего губернатора разделяли, к сожалению, не все его однокамерники. Камера номер семь соединила под своими сводами людей разных. Сидели тут и «белые» генералы, и генералы нового режима, секретари обкомов, члены ЦК. Вместе со старой профессурой ждали своей участи профессора новой формации — партийные. Кадеты и анархисты соседствовали на нарах с коммунистами и беспартийными. Но даже здесь, уравненные перед Богом и людьми в своем несчастье, голодая, задыхаясь в тесноте и ожидая смерти, россияне продолжали тяжбы и взаимные обвинения. «Белые» обвиняли «красных» в злодействе, «красные» клялись, что, выйдя из тюрьмы (их преданность партии и Сталину, конечно же, выведет их отсюда), перестреляют всех «бывших» до единого.

Наиболее рьяные атеисты пытались втянуть в спор н «несознательного», «реакционного» епископа Луку, но Войно «по вопросам метафизики» (выражение Раима Омаровича) спорить отказывался. В лекциях своих медицинских (такие лекции читали и другие профессора) вопросов политики тоже не касался. В камере был со всеми ровен и сдержан, готов был любому оказать медицинскую помощь, мог поделиться и пайкой хлеба. Относились к Луке в камере, в общем, уважительно. Даже начальство его выделяло. Луку освобождали от мытья сортиров и выноса параши. «Он был такой человек, что нельзя было к нему относиться иначе»,— поясняет Раим Омарович, и черные усталые глаза его, глаза очень много повидавшего человека, освещает свет почтительного удивления.

За два года о чем только они с Войно не переговорили! И про катаплазмы Вальневой ему профессор рассказывал, и про дело Михайловского, когда пытались огепеушники обвинить епископа в подстрекательстве к убийству. И енисейские свои скитания Лука описывал. Запомнилась Мухаммаду история, как в Сибири Войно крестьянину полостную операцию делал перочинным ножом, а зашивал рану женским волосом: «И видит Бог, никогда не случалось нагноения». Толковали о заветной мечте профессора: дописать и опубликовать «Гнойную хирургию». Помнит Раим Омарович и тот день, когда по требованию Луки выдали епископу-хирургу чернила и перо и писал он письмо наркому обороны К. Е. Ворошилову. Говорилось в письме опять-таки о книге, которая необходима нашей родине в мирное время, но еще больше в случае войны. Лука у Ворошилова свободы не просил, а просил только разрешения получать из дому научные материалы, хотя бы на два часа в день уединяться для работы над книгой.

Взгляды свои религиозные Лука тоже не скрывал. Не таил и того, что преследуют его за веру: говорил: «Мне твердят: сними рясу — я этого никогда не сделаю. Она, ряса, останется со мной до самой смерти». И еще говорил: «Не знаю, что они от меня хотят. Я верующий. Я помогаю людям как врач, помогаю и как служитель церкви. Кому от этого плохо? Как коршуны нападают на меня работники ОГПУ. За что?»

Сохранился по поводу злополучной рясы и другой рассказ. Повелось так, что в седьмой камере заключенные, прежде чем идти на допрос, подходили к епископу под благословение. Не все, конечно, но некоторые подходили. То ли они сами в этом признались следователю или кто-то донес, но однажды Войно был вызван в тюремную больницу, и тамошний доктор Обоев долго уговаривал его снять рясу и вообще «не привлекать к себе излишнего внимания», т. е. по существу забыть о своем духовном звании. Обоев признавался потом своему знакомому, что это поручение начальника тюрьмы выполнить ему не удалось. Войно корректно, но твердо заметил коллеге, что тот взял на себя миссию не по силам.

Есть в этом эпизоде некоторая странность. Тюремному начальству ничто не мешало разрешить конфликт с епископом самым простым способом: содрать с него рясу (очевидно, речь шла о подряснике), швырнуть взамен рубашку, снятую с очередного расстрелянного,— и конец проблеме. Но вот не содрали. Что-то помешало? Неужто совесть?

Ташкентский житель, профессор-дерматолог Армаис Аристагесович Аковбян — еще один свидетель жизни Луки в камере номер семь. Когда-то студент-медик Аковбян слушал лекции хирурга Войно-Ясенецкого в Ташкентском университете. И вот где встретиться пришлось... Впрочем, была у них на свободе еще одна встреча. В самом начале 30-х, уже будучи врачом, Армаис Аристагесович заходил к Войно в больницу как пациент. Ему показали кабинет профессора, и он постучал. Не услышав ответа, тихонько приоткрыл дверь. Войно молился. Аковбян несмело окликнул его. В ответ услыхал внушительное:

— Не мешайте мне. Я говорю с Богом...

С тех пор многое изменилось для доктора Аковбяна. Человек по натуре мирный и законопослушный, он пережил потрясения, которые ни с чем нельзя было сравнить и нечем объяснить: обыск, арест, «допросы с пристрастием», дикие обвинения в несуществующих преступлениях. Пришел он от всего этого в полное уныние и упадок духа. А Лука все тот же. Дважды в день, оборотясь на восток, становится на колени и, не замечая ничего вокруг себя, молится. Но не то удивительно. Чудно, что там, где яблоку негде упасть, где измученные, озлобленные люди готовы лаяться и драться по любому пустячному поводу, на время молитвы его воцаряется вдруг неправдоподобная тишина. Среди заключенных много мусульман и просто неверующих, но все они почему-то начинают говорить шепотом, и как-то сами собой разрешаются только что раздиравшие людей ссоры.

То же и при раздаче утренней пайки. Тут страсти кипят самые что ни на есть звериные. Лука сидит в стороне, думает свое, а в конце концов ему подают ломоть хлеба ничуть не хуже, чем достался другим, а подчас даже и вожделенную горбушку. Позднее у Луки возникла возможность отплатить за оказанное ему внимание. В начале 39-го, когда, отслужив свою кровавую службу, сошел с политической арены Ежов, начались в тюрьме некоторые послабления, разрешили передачи. Начал получать посылки и профессор-епископ. По словам Аковбяна, он до крохи раздавал все полученное между сокамерниками.

В чем его обвиняли? Он никогда об этом не рассказывал. Не жаловался даже после тринадцатисуточного допроса. Тринадцать суток без сна — это предел. Больше никто не выдерживал. После одного такого «конвейера» Войно приволокли в камеру волоком. Только уходя на этап, впервые обратился он к сидевшим с ним ташкентским врачам и ученым: попросил — кому Бог пошлет выйти на волю, пусть похлопочут вместе с другими профессорами о смягчении его, Войно-Ясенецкого, участи. «Ведь я ничего дурного не сделал. Может быть, власти прислушаются к вашим просьбам...» Полгода спустя, летом 1940-го, Армаис Аристагесович передал эту просьбу профессору М. И. Слониму. Но старый друг Войно, теперь уже орденоносец, депутат, заслуженный врач, замахал испуганно руками: «Что вы, что вы, нет, нет...» То, что казалось естественным в двадцатых годах, на пороге сороковых вызывало ужас.

Два моих собеседника в Ташкенте и в Москве воссоздали вполне достоверную картину камерного котла, в котором много месяцев варился епископ Лука. Но что происходило за пределами камеры? Как выглядела дьявольская западня следственных комнат, капканы, в которых ломали тела и уродовали души? Где-то они стоят, где-то припрятаны тома с грифом «Хранить вечно» — протоколы допросов профессора Войно-Ясенецкого за 1937–1939 годы. Но попробуйте заглянуть в них. Тайна. Главная государственная тайна, ан птичка выпорхнула. Двадцать лет спустя, диктуя свои «Мемуары», архиепископ Лука закрепил на бумаге все пережитое: голодовки, побои и, главное,— конвейер.

«Этот страшный конвейер продолжался непрерывно день и ночь. Допрашивавшие чекисты сменяли друг друга, а допрашиваемому не давали спать ни днем, ни ночью. Я опять начал голодовку протеста и голодал много дней. Несмотря на это меня заставляли стоять в углу, но я скоро падал от истощения. У меня начались ярко выраженные зрительные и тактильные галлюцинации. То мне казалось, что по комнате бегают желтые цыплята, и я ловил их.

То я видел себя стоящим на краю огромной впадины, в которой был расположен целый город, ярко освещенный электрическими фонарями. Я ясно чувствовал, что под рубахой на моей спине шевелится змей. От меня неуклонно требовали признания в шпионаже, но в ответ я только просил указать, в пользу какого государства я шпионил. На это ответить они, конечно, не могли. Допрос конвейером продолжался тринадцать суток, и не раз меня водили под водопроводный кран, из-под которого обливали мне голову холодной водой».

Елена Валентиновна Жукова-Войно утверждает, однако, что отцу четко инкриминировали шпионаж в пользу Ватикана. Позднее, когда дочь ездила к отцу в третью ссылку, она слышала от него и другие подробности о конвейере 1937 года. Чтобы подорвать его дух, в следовательскую комнату несколько раз врывался чекист, пестро наряженный шутом, который изрыгал отвратительные ругательства и оскорбления, глумился над верой заключенного, предсказывал ему ужасный конец. Но главной пыткой, конечно, оставались недели без сна.

...Когда в безлюдном переулке на человека нападают бандиты, он кричит. Криком разбойников не отпугнешь, но они боятся гласности, боятся разоблачения. Боятся гласности и хозяева застенков. У тех и других есть что-то общее с гангренозной палочкой. Как и анаэробная инфекция, они не любят свежего воздуха общественного интереса, ветер общественного негодования для них губителен. Не эпизод ли с Горбуновым подсказал Войно-Ясенецкому прием, с помощью которого решил он если не одолеть, то хотя бы напугать своих мучителей. Надо поднять в городе шум, привлечь внимание врачей, бывших пациентов. Идея верна. Но как и все интеллигентские проекты этого рода, замысел Войно, чрезвычайно логический, оказался вместе с тем и чрезвычайно наивным.

Это произошло где-то на тринадцатом витке пыточной машины. Подследственный объявил, что прекращает голодовку и подпишет любые показания, за исключением разве что покушения на товарища Сталина. Но сначала он просит поесть: хорошо бы — кусок жареного мяса. Тарелка с мясом и прибор появились незамедлительно.

«Я предполагал,— пишет Войно,— перерезать себе височную артерию, приставив к виску нож и сильно ударив по его головке. Для остановки кровотечения нужно было бы перевязать височную артерию, что невозможно в ГПУ, им меня пришлось бы отвезти в больницу или в хирургическую клинику. Это вызвало бы большой скандал в Ташкенте.

Очередной чекист сидел на другом конце стола. Когда принесли обед, я незаметно ощупал тупое лезвие столового ножа и убедился, что височной артерии перерезать им не удастся. Тогда я вскочил и, быстро отбежав на середину комнаты, начал пилить себе горло ножом. Но и кожу разрезать не смог. Чекист, как кошка, бросился на меня, вырвал нож и ударил кулаком в грудь. Меня отвели в другую комнату, где предложили поспать на голом столе с пачкой газет под головой вместо подушки. Несмотря на пережитое тяжелое потрясение, я все-таки заснул, не помню, долго ли спал. Меня уже ожидал начальник секретного отдела (очевидно, следственного.— М.П.), чтобы я подписал сочиненную им ложь о моем шпионаже. Я только посмеялся над этим его требованием... Я был совершенно обессилен голодовкой и конвейером, и, когда нас выпустили в уборную, я упал в обморок на грязный, мокрый пол. В камеру меня принесли на руках».

Первый конвейер происходил в здании внутренней тюрьмы НКВД. Не добившись от «попа» проку, чекисты перевели его до поры до времени в областную тюрьму. Тут-то и повстречал Лука своего бывшего студента Аковбяна и бывшего афганского губернатора Раима Мухаммада. Войно признается, что многое пережитое в тюрьме он забыл, но память врача сохранила зато эпизод сугубо профессиональный.

«Не помню, по какому поводу я попал однажды в тюремную больницу. Там с Божьей помощью мне удалось спасти жизнь молодому жулику, тяжелобольному. Я видел, что молодой тюремный врач совсем не понимает его болезни, я сам исследовал его и нашел абсцесс селезенки. Мне удалось добиться согласия тюремного врача послать этого больного в клинику, в которой работал мой ученик доктор Ротенберг. Я написал ему, что и как он найдет при операции, и Ротенберг позже мне писал, что дословно подтвердилось все написанное в моем письме. Жизнь жулика была спасена, и долго еще после этого при наших прогулках в тюремном дворе меня громко приветствовали с третьего этажа уголовные заключенные и благодарили за спасение жизни жулика».

Запомнился и второй допрос конвейером, во время которого заснул сам чекист. Разбудил его внезапно вошедший в комнату начальник следственного отдела. «Попавший в беду чекист,— пишет Войно,— прежде всего очень вежливый со мной, стал бить меня... ногой, обутой в сапог». Потом несколько дней карцера... Неудивительно, что после всего пережитого Лука многое забыл. Его отрывочные воспоминания дополняет дочь Елена.

Почти два года после ареста отца семья ничего о нем не знала. Первые вести просочились из тюремной больницы: папа лежит с отеками на ногах: из-за голодовок сдало сердце. Потом родственникам разрешили приносить передачи. Золотые деньки послеежовского послабления продолжались недолго, но запомнились хорошо. Расположенная в старых, еще царской стройки зданиях, областная тюрьма отличалась от внутренней тюрьмы НКВД несколько большей патриархальностью нравов. Летом 1939-го, стоя у железных ворот, можно было даже заглядывать в дырочку, пробитую гвоздем. Через ту дырочку Елена дважды видела отца во время арестантской прогулки. В два часа заключенным привозили обед в котлах. Знакомый арестант-перс, неся котел с баландой, кричал громко: «Дорогу! Дорогу!», а проходя мимо Елены, шептал: «Он здоров, здоров». Однажды перс шепнул: «Его здесь нет». Елена Валентиновна бросилась в комендатуру. Оказалось, что отец опять объявил голодовку и помещен в больницу.

В другой раз, прождав возле тюремных ворот целый день, дочь получила от отца записку: «Через сутки буду дома». Ни через сутки, ни через неделю домой он не пришел. Очередная переданная больничным санитаром записка сообщила: «Меня обманули, не выпускают, возобновил голодовку». Голодал он в тот раз восемнадцать дней.

Конвейеры и прочие тюремные «игры» так ни к чему и не привели. Следователи своего не добились. Войно протоколов не подписывал. Выслали его в Сибирь административно. Незадолго до отправки на этап невестка Мария Кузьминична вымолила у прокурора десятиминутное свидание со свекром. Со времен толстовского «Воскресения» комната для свидания с заключенными обогатилась двойной решеткой. Между двумя разделяющими арестанта и его родных решетками возник коридорчик, специально предназначенный для того, чтобы по нему ходил солдат с винтовкой.

Свекор вышел желтый, отечный. Очевидно, ему было трудно стоять на отекших ногах, и он ухватился рукой за прутья. Сказал, слабо улыбаясь: «Я получил твою посылку. Много всего. Но ничего, нас в камере тоже много». Глядя на измученное лицо старика, Мария Кузьминична заплакала. «Да перестань ты плакать,— сказал он ласково,— я уже привык к этой собачьей жизни». Потом попросил рассказать, что делается в мире. Давно не видел газет. Голос у него остался все тот же: низкий, сильный. Слова его легко перелетали через пустое пространство между железными переплетами. А ей приходилось кричать: «Только что окончилась война с финнами». Оказалось, про войну он ничего не знал. Кричать в присутствии постороннего через решетки было неприятно. Да и непонятно, о чем можно и о чем нельзя было говорить в таком месте. От волнения Марии Кузьминичне стало жарко, она распахнула шубу. Свекор увидел на черном свитере красный знак «Ворошиловский стрелок». «Что это у тебя?» Cквозь слезы стала объяснять, что вот научилась стрелять. Это вышло почему-то так смешно и неуместно, что даже солдат фыркнул. От того свидания осталось в памяти не столько даже лицо, сколько руки свекра: большие белые руки хирурга на железной решетке.

От Красноярска Енисейский тракт берет прямо на север. Районный центр Большая Мурта (сейчас семь тысяч жителей, перед войной — вдвое меньше) — на сто десятом километре. Районная больница открывается сразу: крепкий, земской постройки бревенчатый дом на пригорке среди елей и берез. Окна на тракт. И вывеска большая — так в глаза и бросается.