В. П. Демин нравственный мир героя

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
В.П. Демин

НРАВСТВЕННЫЙ МИР ГЕРОЯ

В искусстве, как в действительности, эпоха коренной лом­ки привычных взглядов нередко сменяется периодами плав­ного, относительно спокойного развития. Подспудно идет всегдашняя работа, копятся данные нового духовного опыта, идет уточнение и перестройка вчерашних опорных схем, эмо­циональные допуски выстраиваются в систему. На поверхно­сти общего потока искусства в его каждодневном репертуар­ном бытии этот процесс может отзываться всего только чере­дой «интересных», «примечательных», заставляющих заду­маться произведений. Когда же оглянешься на пройденный путь — дистанция преодолена внушительная. Иной раз даже не верится, что когда-то существовали совсем иные нормы от­ношения к герою, к сюжету, а в итоге, конечно, к зрителю. Но ведь было все это, было. И, значит, мы плохо видим, по­верхностно понимаем сегодняшнее положение, если переста­ли замечать его новизну, в известном смысле даже неожидан­ности в сравнении со вчерашней или позавчерашней нормой. Трудности нашего кино частью своей были связаны с перест­ройкой отношения к герою. Как результат развивающейся общественной практики на повестку дня в нашем кино был поставлен — с невиданной доселе остротой — личностный ас­пект нравственной проблематики. Это обстоятельство понуж­дает художников отказаться от многих прежних приемов ху­дожественного анализа, не обладающих эффективностью в связи с новыми требованиями. Меняется характер сюжета, видоизменяются способы характеристики, становятся иными приемы изложения авторской мысли.

Цель настоящих заметок — прочертить, хотя бы прибли­зительно, в самой общей форме одну из линий в сложной и противоречивой эволюции драматических конфликтов. А именно линию взаимоотношения героя и его окружения — по формуле «я» и «другие». Казалось бы, проблема личности и общества, индивидуальности и коллектива не ознаменова­лась в последние годы на экране существенными, из ряда вон выходящими открытиями. На деле же, как мы увидим, перемены довольно значительные.

Наблюдение за этой эволюцией вне постоянного учета сти­листических, жанровых, индивидуально-художественных осо­бенностей, присущих тому или иному произведению, понево-

30

ле обеднит общую картину. Размер данной статьи, являющей­ся, по сути дела, только постановкой вопроса, делает этот недостаток неизбежным.

Никак не претендуя на полноту и исчерпывающие харак­теристики, наши заметки имеют своей скромной целью выз­вать обмен мнениями по вопросу мало исследованному, а между тем — чрезвычайно важному и актуальному.

1

Фильм А. Зархи и И. Хейфица «Во имя жизни», постав­ленный в первый послевоенный год, рассказывал о трех вра­чах, бьющихся над научным открытием необыкновенной важности. Исследования велись долгие, упорные, изматываю­щие, до поры — безрезультатно. И вот сошел с дистанции пер­вый из персонажей, второй. Роли эти были доверены М. Куз­нецову и О.Жакову. Люди совсем неплохие, талантливые, они, однако, не были героями. Красавица жена, забота о се­мье, да и просто о «приличной жизни» — вот на чем спот­кнулся первый. Второго подвело некритическое почтение к медицинским авторитетам, в особенности к иностранным: «Ес­ли там ничего не добились, то почему — мы?» «А почему не мы?» — исступленно доказывает третий. Эта третья роль бы­ла дана В. Хохрякову, чья прозаическая, без малейшего ро­мантического налета, внешность в какой-то мере противоре­чила сути образа, теме избранничества, аскетического служе­ния идее. Но противоречила только на первый взгляд. Избран­ничество, предложенное фильмом, было особого рода. Да, он был одинок, этот самоотверженный искатель, да, друзья и коллеги бросили его на тернистом пути, и все же он всегда, даже в минуту сомнения и уныния, опирался на других, на всех, на те миллионы, которым нужно было его открытие.

Формула драматургического конфликта фильма была дво­ична: в малой сфере личных взаимоотношений герой был в одиночестве против многих противников, в широкой сфере идейного противоборства — он вместе со в с е м и.

Драматическая формула сходного типа в свое время была проанализирована Г. В. Плехановым в применении к пьесе Ибсена «Доктор Штокман». Плеханов вскрыл невозможность упрощенного истолкования расчетливо сочиненной драматур­гом ситуации. Да, по отношению к врачам, вредившим своим пациентам под видом успешного целительного курса, доктор Штокман, правдоискатель и человек святой идеи, выступает в явном и огорчительном меньшинстве. Но стоит представить себе, что история проникла в газеты и широкая обществен-

31

пость не замедляла на нее откликнуться, как соотношение враждующих сторон тут же изменится. Не единица против косной, темной, своекорыстной толпы, а косная, своекорыст­ная группка против всеобщих интересов, представленных в данном случае доктором Штокманом,— вот как точнее было бы поставить вопрос.

Драматические конфликты, близкие к описанному типу, получили распространение в нашем кино в недавние годы. Возьмем ли мы «Твоего современника», возьмем ли «Пре­мию», одиночество героя перед лицом группы оппонентов на самом деле оказывается мнимым одиночеством. Коммунист Василий Губанов выступает в защиту самых фундаменталь­ных основ нашей жизни. Бригадир строителей Потапов может показаться бузотером и демагогом только с позиции косной своекорыстной морали. На деле он — с нами, со зрителями, в экранном мире отраженной реальности он представительст­вует от всеобщих лучших устремлений нашего общества.

В первые послевоенные годы формула, предложенная фильмом «Во имя жизни», не получила распространения в картинах о современности. Чаще и старательнее она разраба­тывалась историко-биографическими произведениями. И Бе­линский, и Мусоргский, и Римский-Корсаков, и даже Миклу­хо-Маклай — все они выступали против различных сторон окружавшей их действительности лишь как бы в одиноче­стве. Их не признавали, затирали, оскорбляли и унижали, над ними посмеивались, у них были тяжелые, отчаянные дни. Но в поступках этих героев никогда, ни единого раза не было для нас чего-то странного, озадачивающего. Напротив, по­ступки представляли героя в самом глубоком единении, во-первых, со всеми широкими массами угнетенных той поры, а во-вторых, с нашими, зрительскими суждениями о происходя­щем на экране. Исключительность героя оказывалась исклю­чительностью ситуации. Он поступал так, как хорошо бы по­ступать каждому на его месте, но не у каждого, естественно, хватило бы на это физических сил и духовной мощи. Избран­ничество, таким образом, относилось к масштабам явления, а не к феноменальной сути его.

Историко-биографические фильмы первых послевоенных лет разрабатывали, если можно так выразиться, «плюс-при­меры». При обращении к современной теме часто прибегали к доказательству от противного. Норма должного поведения иллюстрировалась пагубными последствиями ее нарушения. Конфликт строился на обидном несоответствии индивида при­нятым нормам отношения с окружающими. По недомыслию или от головокружения преждевременной славы герой пере-

32

ступал некие нравственные границы, выказывал намерение даить по иным законам, чем те, по которым живут остальные. Такого общего, даже уравнивающего подхода к проблеме нравственности в сегодняшней нашей продукции не найдешь. Сейчас у нас в ходу не просто иные, но часто прямо проти­воположные мотивы. Сочувственное, а иногда и востор­женное внимание художника вызывает теперь персонаж, от­крыто, дерзко выходящий из общего ряда.

И добро бы речь шла о «Председателе» или «Твоем совре­меннике»! Здесь простейший случай исключительности: эти герои чувствуют себя людьми из того же теста, что и осталь­ные, только берут на себя, так сказать, повышенные обязатель­ства. Михаил Ульянов сыграл яростного человека, пробужда­ющего в усталых колхозниках веру в общие их идеалы, идеа­лы не для фразы на митинге, а на каждый день. Губанов в исполнении Игоря Владимирова действует как настоящий коммунист, сын коммуниста: пусть другие, в ажиотаже шуми­хи и компанейщины, ослепленные цифрами якобы непрере- каемых производственных резонов, губят народное добро, воз- водя грандиозный комбинат на морально устарелом каэтане,— он согласен поступиться теплым местом, удачливой карьерой, только бы остаться собой, только бы не возникла зияющая щель между словами и поступками.

Но вот Деточкин из «Берегись автомобиля!» — это же просто безумец. Мы, сидящие в зале, дружно не любим жули­ков, как и он, и все же никому из нас не придет в голову та­ким странным образом бороться с ними — угоняя автомобили и пересылая вырученные деньги в детские дома. Дело борьбы с прохвостами мы поручаем ОБХСС и милиции, а дело обес­печения сирот — собесу.

Можно строго, как с плаката Моора времен гражданской войны, спросить каждого зрителя: «А ты что сделал, чтобы стать таким, как Губанов?» Но желание стать таким, как Деточкин, нелепость, фантасмагория. Может послужить при­мером его чистота, почти детская, инфантильная ясность в различении честного от нечестного, сам образ высоких мыс­лей и побуждений — только не поступки.

И уж тем более невозможно подражать Паше Строгано­вой из «Начала». Работала, как мы, участвовала в самодея­тельности, мечтала выйти замуж, бегала на танцы. И вдруг почти волшебным, чудесным путем, необыкновенным шан­сом судьбы распахнулась перед всеми ее необыкновенная ду­ша. Нет, она совсем не нам чета. Ей иная потребна жизнь, не с танцульками и жениховством, а по иному, высшему расчету, на пределе душевного неистовства. «Дайте мне крест!» —

33

кричит она в образе Жанны д'Арк, оклеветанной, преданной, но не отступившейся от символа веры.

Дальше — больше. Портной Саруханян из армянского фильма «Человек из «Олимпа» — просто-напросто человек не от мира сего. Он возникает из слепящего марева на горной вершине над Ереваном и с доолом в руках идет завоевывать город своей мечты. Днем он будет работать, шить для женщин красивые платья, а по вечерам играть в «восточном трио» на свадьбах и крестинах, не за деньги, а просто так, потому что музыка для души — как кусок хлеба для голодного же­лудка. Платья его, ни на что не похожие, опередившие моду, никто не покупает, партнеры по «восточному трио» договари­ваются о плате за его спиной, приемные дети-близнягки нена­видят отчима, за которого приходится краснеть перед соседя­ми во дворе. Обиженный, убитый общим недружелюбием, поверженный в прах, неудачник Грант исчезает так же зага­дочно и бесследно, как появился. Но мир уже немножко пере­строился, он тоскует по своему праведнику. Платья идут на­расхват, коллеги-музыканты бегают в поисках Гранта, весь город, похоже, сбился с ног... Вместо Гранта Саруханяна на том же самом месте возникает из слепящего марева фигура более плотного, более сильного мечтателя, вооруженного, вдо­бавок, контрабасом. Может быть, этому больше повезет?

В грузинском фильме «Чудаки» тема избранничества и праведничества приобрела, кажется, предельную отчетли­вость — отчетливость уже не притчи, а балаганного, скомо­рошеского представления. Взбалмошный легковерный юноша и странный, видимо, выживший из ума ученый старик по фантастическим чертежам сооружают «неболет» — прямо во дворе сумасшедшего дома, под присмотром врача, описываю­щего ход недуга, под усмешки любопытных горожан, сплошь филистеров и ничтожеств. Действие разворачивается в провинциальном грузинском городке конца прошлого века, j Но фильм снят не тогда — сейчас! И не волнуйтесь, правы будут все-таки безумцы, а эти самые нормальные, здравомыс­лящие, уравновешенные люди окажутся посрамленными все I до одного. Не торопитесь, доктор, со своими клиническими записками, с составлением истории болезни. Помолчите, остро­словы, со своим ехидством, с вечным подозрением «нечестно­сти». «Неболет» взлетит! Он поднимется выше забора, выше крыш и печных труб, выше креста церкви, выше гор. Он плав­но соскользнет в долину, к какой-то особой, неизведанной земле, что впору была бы этим безумцам. Не спрашивайте, на какой энергии работает «неболет», промежуточный родствен­ник яхты и дрезины. На топливе авторского замысла. Ибо да-

же в нереальной, фантастической затее такой вдохновенный чудак будет в тысячу, в десять тысяч раз более прав, чем уны­лая посредственность в осторожном своем ничегонеделании. Но, как всегда бывает на излете мотива, возможен и прямо противоположный ход. Латвийский фильм «Мой друг — чело­век несерьезный» заставил праведника, почти ангела, сделать полный поворот кругом. Ему, молодому, остроумному, не спу­скающему другим ни одного жульнического вольта, надоело нуждаться, надоело жить у тещи, надоело ждать по ночам жену с дежурства в больнице, надоело слушать ее жалобы, се­тования, что другие умеют устраиваться. В один прекрасный день, даже не особенно сильно попереживав, «святой», к об­щему нашему изумлению, бросается в объятия греха. Теперь, как самый пошлый калымщик, он каждую минуту зашибает деньгу то «левыми» ремонтами, то строительством индивиду­альной дачи, то даже на кладбище, на рытье могил. Одна ра­дужная купюра собирается к другой, и пусть испуганная, за­турканная жена подозревает бог знает что. Потом, по ходу сюжета, выяснится, что временная капитуляция не принесла никакой пользы, никакого облегчения вчерашнему ригористу. Но пока, способом от противного, он доказывает нам, доказы­вает воочию — инакость его не от того, что он не может, не умеет жить, «как другие». Отлично, оказывается, умеет. Но не желает — и точка. Потому что, по его программе, такая жизнь не отвечает нравственному императиву.

2

Новые веяния в кинематографе середины пятидесятых го­дов несли главным образом мелодраматические обертоны. Ставка делалась в основном на чувства, дополнявшие преж­ний подход. «Испытание верности», «Человек родился» и в особенности «Урок жизни» были попытками пересчитать пре­жние конфликты с учетом новых координат.

От «Весны на Заречной улице» берет начало то, что в течение нескольких лет будет фигурировать в кинематографе,
как «линия Хуциева». Конфликты, разрабатываемые Марле-
ном Хуциевым, строятся на взвеси, сосуществовании лириче­ского начала и фона, поэзии и жизнеподобия, индивидуально­
го мироощущения и общих основ окружающего бытования.
В фильме «Мне двадцать лет» повседневный ход жизни рас­сматривается взглядом взыскательного, ищущего лирическо­го героя, а в «Июльском дожде» на повестке дня стоит посту­
пок, направленный против принятого в данной жизненной
среде пустого, бездуховного «трепа». _ .

Попробуем проследить другую тенденцию — мы придем к тому же результату. Поиски новой модели героя в конце пя­тидесятых годов привели на страницы журналов, в стихи, пес­ни, повести и рассказы романтическую фигуру геолога, пер­вопроходца, искателя счастья трудных дорог, строителя в необжитых просторах тайги или Заполярья. Следы этого му­жественного образа можно различить во многих фильмах той поры, от «Дома, в котором я живу» до «Неотправленного письма».

Пройдет два-три года — и на экран хлынет лавина людей творческого труда, исторических и вымышленных поэтов, му­зыкантов, живописцев. У них уже иные задачи, нежели в не­давнем потоке историко-биографических картин. На новой стадии, оказывается, самое интересное — не само собой ра­зумеющееся, не то, что поэт делает общее дело, а то, что он делает это сугубо по-своему. Но в каких-то аспектах его бы­тия главные начала нашей жизни видятся откровеннее, убе­дительнее, чем в нашем общем повседневном быте. Поэтесса, мечтающая одневных звездах, в тяжелейшие дни ле­нинградской блокады вспоминает невинно убиенного Дмит­рия-царевича и собственного своего, не появившегося на свет ребенка. Общее горе, общие муки и слезы, по закону сопря­жения судьбы человеческой с судьбой народной, у нее обре­тали осмысленность, предназначенность, выливались в тугие стихотворные строки. Мысль, что в огне брода нет, до­казывалась на материале исключительной судьбы, жизнью уникальной художницы-самородка, гибнущей, подобно мно­гим другим, в огне гражданской войны. Андрей Рублев нес свой гармоничный дар, проповедь душевной чистоты и мира сквозь апокалипсис татарского нашествия, то впадая в уныние от свинской резни князей и темноты безмолвного про­стонародья, то ликуя вместе с новым колоколом, отлитым в час всеобщего празднества. А грустный Пиросмани все бродил по кривым улочкам старого Тбилиси, брезгливо отби­вался от доброхотов и все мечтал об утопической большой светлой избе с самоваром, где собирались бы такие, как он, чтобы неторопливо беседовать об искусстве.

До поры принадлежность к искусству была индульгенцией на непохожесть. С течением времени она все чаще, однако, становилась обязательством, векселем, требующим оплаты. Растраченная, не готовая к предъявлению инакость воспри­нималась как банкротство. Скульптор, наш современник, раз­менявший талант на казенные кладбищенские монументы, долго-долго бродил по этой необыкновенной выстав-к е, силясь понять, как, когда иссяк в нем божественный дар,

36

разменянный на чечевичную похлебку каждодневного мельте­шения, почему так вышло, что он не оправдал предназначе­ния.

Сказочка, как жил певчий дрозд, дала название фильму о человеке, погибшем в бесконечной суете вроде бы нужных, вроде бы правильных, вроде бы благородных, но мелких дел. Остался от веселого, живого, торопливого, отзыв­чивого Гии только гвоздик, вбитый в стену, а волшебная ме­лодия, посещавшая его по временам, рассеялась в воздухе, не­дослышанная, недодуманная, незакрепленная нотными зна­ками на бумаге.

Противостояние двух систем поведения, одна из которых целиком нравственная, а другая целиком нет, сменяется но­вым понятием, другой платформой для суждения о добре и зле, об истине и лжи. «Свой» может отыскаться среди «чу­жих» и быть поначалу не совсем «своим». Берутся во внима­ние не только эти обстоятельства, которые теперь нередко выглядят поверхностными, приблизительными, а другие, пре­тендующие на глубинность и основательность.

Какие же?

3

Среди первых работ Эльдара Рязанова было новогоднее веселое обозрение «Карнавальная ночь». Дружный, веселый, сплоченный коллектив высмеивал там бюрократа и догматика, сделавшего, кажется, все, чтобы испортить людям праздник, чтобы смешное развлечение превратить в скучное, «правиль­ное» мероприятие. Двадцать лет спустя режиссер снова обра­тился к рождественской сказочке, но как многозначительно видоизменились ее интонация, смысл! Праздник теперь пере­живают не вместе, а в индивидуальных квартирах со стан­дартной мебелью. Где общий враг, вчерашний и завтрашний король, сегодня превращаемый, по карнавальному рецепту, в шута? Кто вырвал тебя из привычного, знакомого и бросил за тридевять земель, к другим людям, пусть окруженным те­ми же знакомыми, привычными вещами?.. В том-то и штука, что среди стандартных построек со стандартными наимено­ваниями живут совсем не стандартные и очень разные люди. Им надо вглядеться друг в друга, понять, что они значат для Другого. Только они, они сами могут решить, что между ни­ми разыграется.

Другой режиссер, иных тем, иного творческого профиля, иных масштабов и интересов,— и любопытная перекличка. В 1962 году, после трехсерийного «Тихого Дона», Сергей Ге­расимов обратился к современной теме. Его последующие че-

37

тыре фильма, поставленные по собственным сценариям,— как бы тетралогия о наших днях, наших современниках, наших конфликтах и проблемах. При этом то, что можно условно) назвать плацдармом для развертывания конфликта, раз от раза неуклонно сужается. «Люди и звери» задуманы глобально, действие разворачивается на разных континентах в пpoдолжение многих лет. Идейная подоплека произведения строится по схеме — «они» и «мы», два мира— две судьбы. Гра­ница мира нравственного и безнравственного соотнесена q государственной границей нашей Родины. В «Журналисте», следующей работе С. Герасимова, реальность как бы услож­нилась, стала пестрее.

Плацдарм конфликта фильма «У озера» локальнее. Про­блемы государственного значения рассматриваются здесь в пятачке областного масштаба. Лес, завод, озеро — в этом тре­угольнике проходят испытания нравственные программы ге- роев.

Умный лесовод, живущий в пустынническом задумчивом одиночестве, уверяет без обиняков, что лес и озеро обижать не надо, никакой промышленной целесообразностью этого не искупить. Его оппонент, тусклый, серенький человек с рас­пространенной фамилией Иванов, отвечает как исполнитель­ный чиновник: мне велели строить, я и буду, безо всякой рефлексии и мыслей о завтрашнем дне. Как их рассудить? Инженер Черных (в исполнении Василия Шукшина) находит выход. В техническом аспекте — это сооружение двух дополнительных отстойников, уберегающих уникальную пресную; воду озера от засорения и отравы, а на языке идей его позиция — попытка такого решения общих проблем, при котором соображения государственной целесообразности не расходятся с твоей личной моралью.

Действие фильма «Любить человека» почти целиком ог- раничено стенами коттеджа, правда двухэтажного. Телефон- ный звонок, журнальная статья, интересный посетитель — в эти стены проникают постоянно сигналы большого мира. Мы узнаем о давних и сегодняшних поисках героя в архитектуре, о борьбе архитектурных направлений и стилей, о том, что из- вестный строительный объект то открывают, то закрывают снова, что были боевые выступления на высочайшем управлен- ческом уровне... Только суть дела не здесь. Это приметы, дан- ности нашей жизни. А главное — тут, в стенах, где двое, вовсе не юнцы, строят свою жизнь: вглядываются друг в друга, учатся мерить каждый поступок по отражению в глазах собе­седника мгновенной боли или внезапной радости. Движение фильма — постижение героями, что такое хорошо или что та-

38

кое плохо,— развертывается здесь от знакомства и узнавания, от горькой размолвки и ужаса, что «мы переступили», к счастью нового обретения друг друга после страшных, с от­блеском смерти, испытаний...

От нравственности широкой, масштабной экран нередко переходит теперь к шкале «другого» как отражения тебя, его блага и счастья, как блага и счастья твоего собственного. Ху­дожники заинтересовались конфликтами двух личностей, конфликтами, не подпадающими под поверхностное понима­ние рубрикации «прав» — «не прав», от сих — до сих мора­лен, в остальном — нет. Они, эти личности, столкнувшиеся в сложной жизненной коллизии, и правы и не правы, и автору хочется прежде всего не только судить их, сколько предло­жить для нашего размышления именно столкновение, взаим­ное испытание на прочность двух точек зрения.

Кульминацию эта тема получает, пожалуй, в «Премии». Оппоненты бригадира Потапова не то чтобы все ошибаются, но они не принимают во внимание то, что ему кажется самым главным. Они привыкли к тому, к чему он привыкать не хо­чет. Для них нормой жизни, нормой хозяйствования стали обстоятельства, с которыми Потапов не желает мириться.

Этот конфликт — острейший в наши дни. Он свидетель­ствует о стремлении художников не отворачиваться от ре­альной сложности сегодняшнего героя, не истолковывать его в упрощенном, прописном единении со всеми или в столь же прописном отрыве от всех.

Вместе с двумя предыдущими картинами Глеба Панфило­ва и Инны Чуриковой фильм «Прошу слова» создает как бы «триптих о высоком сознании». Зритель поднимается по сту­пенькам всестороннего и углубляющегося исследования некой личной программы, модели поведения. Праведники нам нуж­ны! — вот мысль первого фильма. Праведникам очень труд­но! — это девиз второго. Третий фильм утверждает: правед­нику трудно даже с самим собой! Героини Чуриковой под­черкнуто, недвусмысленно талантливы: Таня Теткина — рисует, Паша Строганова — большая актриса, талантливость Елизаветы Уваровой несколько иного сорта, она несет в себе Дар активной, деятельной доброты и ответственный пост ис­пользует именно для этого. Однако главная черта всех трех характеров все-таки не здесь. Они «подлинны», они постоян­но верны себе, они не способны на уступки и компромиссы. Из-за этого гибнет Таня, страдает Паша, здесь же истоки Драмы Уваровой. Дома маменьку считают немножко не от ми­ра сего—не подступайтесь к ней с обычными, повседневными резонами, не клянчите квартиру, дачу. Осаждаемое низкой

39

эмпирией высокое сознание должно или сдаться, разрушить­ся, или оторваться в еще более чистые выси. Она верна себе, когда с каменным лицом стоит у гроба сына и затем тут же отправляется на работу. Она верна себе, упрямо, самоубий­ственно верна, когда увлеченно требует от драматурга Феди (одна из последних ролей Василия Шукшина), чтобы он при­украсил свою пьесу, смягчил, просветлил, убрал сцены на субботнике, в магазине, сцену в постели, «Ведь вы же худож­ник! Вам каждый спасибо скажет!» Он, именно потому, что художник, твердо знает: не скажут. Два славных, добрых, два «наших» человека вглядываются друг в друга с интересом, но и с растущей разобщенностью. Она со своих позиций права, он со своих — прав в квадрате. За каждым — разная правота, а ты, зритель, выбирай свою, третью, включающую и ту и другую.

Этот ход, согревший два эпизода в большом фильме, стал основным сюжетным мотивом и «Дочек-матерей» С. Гераси­мова и «Чужих писем» И. Авербаха. Хорош интеллигентный дом непреуспевающего преподавателя, пусть даже с налетом «интеллигентщины» и избалованности. Но хороша и девочка из детского дома, правдолюбица, примчавшаяся однажды сю­да искать по ошибке свою маму. Соприкосновение столь раз­ных миров чревато взрывом. Такой же взрыв происходит и в столкновении учительницы Веры Ивановны с другой правдо-любицей, ученицей Зиной Бегунковой. Одна понимает, что душевный мир человека не сейф, туда не лезут с отмычкой. Другая способна перед носом человека запереть дверь на ключ: так-то лучше, вы же сами, Вера Ивановна, еще меня благодарить станете. И ведь кто знает, может быть, так дей­ствительно лучше? Художник, что поджидает Веру Иванов­ну, что-то больно уж ненадежен, все крутит да отмалчи­вается.

Только если даже и «лучше», все равно ведь спасибо она не скажет. Она — из других и требует иного к себе отноше­ния. Из тех, кто вежлив без угодничества, уважителен без подобострастия, умеет сохранить достоинство и подчиняясь и руководя. И ей нелепо видеть преклонение до боготворения, до поцелуев мокрой, мыльной ладони и высокомерие до от­крытой наглости, до убеждения всех деспотов, что «я лучше знаю»...

Вдвойне, втройне интересно, когда сходный поворот кон­фликтного нравственного столкновения приобретает темати­ческий мотив, казалось бы, давным-давно освоенный нашим кинематографом,— например, мотив героического самоотре­чения в дни Великой Отечественной войны. Более трех деся-

тилетий, начиная от самых первых картин, рассказавших зрителям о партизанах и подпольщиках, советские киномасте­ра прославляют сильных духом и клеймят позором отступни­ков, предателей, чья мелкая душонка, чье животное стремле­ние выжить любой ценой приводили их к моральному краху. Трудно было ожидать новых нравственных открытий в этой области.

Тем значительнее достижение Ларисы Шепитько. В филь­ме «Восхождение» она вернула на экран строгость и жесткую фактурность живой реальности. Не лес даже, а перелесок, буераки, пустая дорога, продуваемая метелью, телеграфные столбы... Только белое и черное, без полутонов. И так же стро­го, жестко строится этический тезис картины. Справа — ге­рой, мученик, слева — негодяй, предатель. Путь первого — трудное восхождение к подвигу. Путь второго — вниз, к бесславию, к петле из собственного ремня, прилаженной в от­хожем месте... И то, что оба исхода даны именно как путь, как возвышение и падение, превращает фильм в еще один довод к сегодняшней работе нашего нравственного самосоз­нания.

В самом деле, основная мысль картины могла бы деклари­роваться с экрана и в прошлом, в военные или первые после­военные годы. Но, конечно, художнику не пришло бы в голо­ву воспользоваться таким способом доказательства этой идеи. Ибо будущий предатель Рыбак оказывается по первым кадрам картины ничуть не злодеем, а исполнительным, удач­ливым, в известном смысле даже образцовым партизаном. Пока он в отряде, пока живет, как все. Пока резоны его поведения — общие. Но лишь только обстоятельства сплелись в исключительную ситуацию и человеку самому на собствен­ный страх и риск надо решать, что дозволено, а что нет, про­исходит слом, и Рыбак, заботливый Рыбак, тот, что многие километры нес па себе больного Сотникова, согревал его сво­им дыханием, этот самый Рыбак теперь так же бережно будет вести его к виселице...

Чего же, какого винтика нет в этой душе, без чего любые достоинства становятся оберткой порока?

У Рыбака нет того, чем только и жив Сотников,— нравст­венной убежденности, духовной силы. Его, Рыбака, этическая программа лишена стержня, она — лишь производная от ус­ловий существования и неизбежно подведет. Пусть сам он Думает, что уступает фашистскому следователю «от сих — до сих» и лишь для того, чтобы извернуться, бежать, продолжать борьбу. Но первый шаг, первая уступка тянут за собой дру­гие, и спасения нет — его и не могло быть на этом пути.


40

41


Драматизм фильма «Восхождение» рождается от сопостав­ления двух разных программ — от их взаимного столкновения и отталкивания. Каждая по-своему логична, закончена, но обе не суть участки абстрактного, раз навсегда данного реше­ния всех вопросов. Постижение правоты одного и позорной, обидной неправоты другого возникает в нашем, зрительском, сердце как результат самостоятельного сопоставления авто­номных и как бы даже равноправных данностей, воплощен­ных в живые, сложные человеческие характеры.

Нравственная позиция, таким образом, может быть взята как «правило», пропись, тогда сюжет приобретает дидактиче­ский смысл: «Крошка сын к отцу пришел, и спросила кроха...» Но противостояние двух характеров можно представить как закономерное явление определенных сторон богатой, щедрой, сложной, противоречивой реальности, и вот тогда-то мы с упоением, с бьющимся от сочувствия и ненависти серд­цем будем следить, как в речах героя правда смешивается с нелепостью, как в самом его мире смешано нередко высокое и низкое, доброе и злое. Да и зло и добро тут особые, к ним не­просто подойти с посторонней, вне данной души существую­щей меркой. Как тем более непросто перекинуть мосточек от души к душе, от человека к человеку, отыскать о б щ е е в ин­дивидуальных их мирочувствованиях. Но такого рода мосточ­ки, с системой сложного индивидуального преломления сто­ят, видимо, гораздо большего, ибо содержащееся в них «об­щее» обеспечено большим запасом правды, чем черно-белый мир в единой плоскости назидательного рисунка.

Поиски этой многогранности, диалектической емкости под­хода художника к отражению окружающей реальности — вот где бьется пульс живого, не остановимого в своем движении вперед искусства.


Опубликовано в:


Демин В.П. Нравственный мир героя//Кино и время. Вып.2/Отв. ред. Д.С.Писаревский. М.: Искусство, 1973. С.30-42.


42



43