Ну, брат, состряпал ты чёрта
Вид материала | Документы |
- Александра Викторовича Костюнина «Младший брат». Взале суда одноклассники, брат подсудимого, 148.27kb.
- Готхольд-Эфраим Лессинг, 1130.38kb.
- Краткая история музыки хип-хоп тайна слова "adidas", 325.54kb.
- Форточка (приквелл), 1837.09kb.
- Биография Николы Тесла, 169.89kb.
- [Происхождение и юные годы, 60.87kb.
- Мейстер Экхарт, 1670.2kb.
- Сказка "Баба Яга и два брата", 10.23kb.
- «Почему ты злишься, брат?», 48.88kb.
- Прочти, брат-землянин!, 3388.05kb.
И снова с копыт слетел. Рядышком с трупом. Мне уже все до фени было. Снова мрак, темнотища.
А потом — как молния!
— Дрыхнет, падла!
И опять кто-то мне в рожу прямо башмаком, со всего маху. И еще разок...
Бьют меня, лупцуют, мне бы от боли ум потерять, а в голове у меня засело одно: было такое уже, точняк было! зуб отдам, все было, мать ихнюю! и лавчонка, и старик дохлый, и шпана эта наглющая, твари кудлатые!
Били они меня всерьез, на совесть! Утомились даже. Приподняли и на лавочку усадили. Передохнули. Потом опять бить начали.
Я понять не мог — за что, почему?! Даже пытался спросить. Но они быстро рот затыкали кулаком и башмаком. И понял сам — просто так били, от не хрена делать, скучают ребятки, а остреньких-то ощущений хочется, ох, как хочется. Только и били-то уже со скукой. Пока один хмырь, обритый наголо и с серьгой в ухе, не крикнул вдруг:
— Стой! Погоди!
Его не поняли. И он тогда врезал одному из кудлатых — тот в кусты полетел. Короче, пока я лежал и блевал, корчился, они там о чем-то пошушукались. Бритый подошел, дал пинка под ребра.
— Вставай, падла! — сказал.
А меня ноги не держат, валюсь. Но они подняли. Заставили дохлого старика на спину взвалить, повели куда-то. А я не иду, ползу, ног не чую, тела не чую — все поотбивали, да еще с такой крутой похмелюги!
Вытолкали они меня на какую-то стоянку машин — штук пять рядком там стояло развалюх, так они в двух с ходу стекла повышибали, внутрь залезли, завели...
Выскочил там хмырь какой-то, засуетился — да они этому сторожу сразу перо в брюхо, и в багажник. Старика дохлого - в другой. Меня на заднее сиденье, плашмя бросили. Да трое сверху уселось. Суки!
Бритый за рулем. Только серьгой сверкает.
— Эта падла у нас за всех потянет. Все ладненько будет.
А у меня в голове прежняя мыслишка колотится: все было! было уже! неужто опять повторяется?!
Примечания консультанта. Здесь мы, по всей видимости, сталкиваемся с комплексом симптомов, называемых в мировой психиатрии «дежа вю», то есть «уже виденное». До сих пор это считалось явным проявлением нарушения психической деятельности исследуемых. Однако в последние годы доказано, что мы имеем дело с более сложными явлениями, порою еще малообъяснимыми. Известен ряд случаев, когда индивидуумы начинают вспоминать о каких-либо событиях в своей предыдущей соматической жизни, причем воспоминания эти носят документальный характер и легко проверяются. В научной литературе описаны случаи, когда, скажем, наша современница «вспоминала», что она была служанкой фараона и начинала без малейшего акцента, без спецобучения свободно говорить на древнеегипетском языке, о котором в своей последней жизни не имела ни малейшего представления. Не умеющие рисовать вдруг получали способность создавать гениальные творения и т. д. Накоплены тысячи подобных примеров. Но есть «дежа вю» и иного рода. Когда человек-индивидуум как бы дважды переживает события своей собственной последней жизни. Исследователи пытались объяснять все это временными сдвигами, «временной петлей». Но, скорее всего, мы имеем дело со значительно более сложными процессами, когда в человеческом мозге воссоздается как бы память о будущем, о том, что с ним еще не происходило, но что с ним произойдет. Откуда это может быть известно индивидууму, лишенному способностей перемещения во времени? Наиболее приемлемым объяснением этого аномального явления стало следующее: материальный человеческий мозг, разумеется, не может «помнить будущего», заглядывать в него, он заключен в темнице настоящего. Но энергетически-духовная субстанция, пребывающая в каждом обладающем личностными началами теле-носителе, свободно перемещается по временной шкале (вполне возможно, что эта субстанция обладает свойством одновременно пребывать на всей шкале времени, как бы растекаясь по ней и собираясь в наиболее крупные сгустки на тех участках, на которых в данном случае находится тело). Душа-субстанция может стремительно унестись назад, к точке отсчета — феномен прокручивания всей жизни у умирающих или приговоренных к смерти. А может в минуты критические «показать» материальному мозгу картины из будущего. Эта тема требует отдельного серьезного исследования. Но вот абсолютно белым пятном для науки остается феномен проживания каких-то одних временных отрезков самим материальным телом-носителем. К слову можно сказать, что на данном этапе все человечество не обладает достаточным энергетическим потенциалом, чтобы перебросить даже микроскопический материальный объект вперед или назад во времени. С какими же исполинскими «силами» сталкиваемся мы? Уже сейчас ведущие исследователи мировой науки приходят к пониманию того, что иные измерения — это вовсе не соседствующие рядом с нашим измерением самостоятельные пространственно-временные объемы, а нечто большее. Подлинным миром, Вселенной, как уже становится ясным, является именно это «иное измерение» — безгранично-недоступное для нас. Наш же мир, наше измерение — это всего лишь убогая конечная плоскость в том невероятном мире. И когда на наш мир-плоскость падают проекции из подлинного объемного мира, мы воспринимаем их как невероятные чудеса, аномальные явления, которых якобы не может быть в природе никогда. Наше самолюбие, чисто человеческая гордость на первых порах не позволяют нам смириться с ролью «плоскостно-примитивных существ». Но это реальность бытия. Тем более, что «плоскостными» мы остаемся лишь в этом плоскостном мире. Наша же энергетически-духовная субстанция, выходящая за пределы плоскостного мира, живет в том, «полном» мире, в ином измерении — ей доступно практически все. Ведущие ученые сравнивают человеческое тело с коконом, лишенным возможности перемещения, осмысления положения и прочего, но содержащаяся в коконе душа — это та самая «бабочка», которая выпархивает из кокона и живет в объемном многоцветном мире. У кокона нет ни глаз, ни ушей, ни других рецепторов. В сравнении с энергетическо-духовной субстанцией наше тело также не обладает органами чувств, это просто полумертвая плоть, влачащая жалкое существование в тисках материального бытия. И феномен «дежа вю» подтверждает это.
...Везли меня не особо долго. Это только от мучений и побоев казалось — вечность. А на деле не больше двадцати минут. Остановились перед частным домом за изгородью. Домик — дай Бог! Пошли очень тихо. Вся эта шобла сразу притихла. А мне рот своей лапой какой-то гад зажал, перо под бок сунул... Да, скажу сразу, что тогда я ни черта про свои адские злоключения не помнил, будто и не было их, будто я просто жил себе на земле. Это потом память вернулась. А тогда... Они впихнули меня в какую-то темную комнату, застопорили, к косяку прижали, а сами молчат, еле-еле двигаются, ждут чего-то. А у меня буркалы хоть и побитые все, опухшие донельзя, а все равно к тьмище привычные, я сразу разглядел: стол большой, бутылки на нем, тарелки... у меня кадык ходуном пошел, задергался, но опохмелиться не дали, суки! А дальше, у стены, огромная кровать — на ней здоровенный мужик на спине развалился храпит, а по бокам две бабы голые, в обнимку с ним, и тоже посапывают себе. И тут кое-что до меня доходить стало. Подставить, суки хотят! Счеты свести с подельщиком, а меня подставить! Только крикнуть хотел, а кудлатые меня за глотку и в руку нож. Бритый шепотом:
— Иди-ка, пощекочи пузатого перышком! Чего боишься! Старика кончать не боялся, а тут боишься, падла! — и пинком в зад. И снова в ухо: — Не то тебя в лапшу исстругаем! Прямо тут, падла!
Обида захлестывает. Боль! Хуже телесной! Но куда денешься — ведь исстругают, точно!
А четверо уже кровать обступили; ждут, ежели рыпнется пузатый, так чтоб его сразу оприходовать. А я вдруг от баб глаз оторвать не могу — лежат, голенькие, сиськи пухленькие, попки кругленькие, ягодки-малинки, я таких всегда любил, эх, сейчас бы... А мне перышко в бок — все глубже да глубже. И решился тогда — была не была. Я этому пузатому нож с маху в глотку засадил, чтоб не вякнул, чтоб шуму не было. Левая сука проснулась — ей резанул по роже, потом кулаком в зубы — стихла. А сам вижу — и правая не спит, притворяется, а сама дрожит вся. Оглянулся на бритого — тот ухмыляется, давай дескать!
А я знаю — меня не отпустят, порешат, суки! Так хоть перед концом натешиться. Я нож в сторону. Бабищу рукой за глотку — и под себя. Вот тут они ржать начали. И ржали, пока я не кончил. Потом они ее приходовать принялись, по кругу пустили — толстый кудлатый, тот два раза прошелся. А на мертвяка пузатого и внимания не обращали, хотя сырости он понаделал — полкровати в кровище его поганой.
— Ладно, кончай и ее! — прохрипел бритый.
А нож не отдал. Пришлось душить стерву. Она мне всю рожу мою разбитую и опухшую в лоскуты изодрала когтями, чуть зенки не выдавила. Но придушил я ее, не впервой! Бросил в ноги пузатому. Жду!
— Вот так, дорогой ты наш, — вдруг как-то по-свойски, душевно на ухо мне пропел бритый, — плохого человечка мы наказали, а париться тебе придется. Но не боись, недолго будешь париться-то, тебя быстрехонько спровадят со свету. А ну дай лапы!
Он, сука, ухватил меня своими железными ручищами в перчатках за мои руки, разжал кулаки — да пошел ко всему прислонять ладонями и пальцами, все стены, мебель заставил облапать, все стаканы передержать, вот тогда и выпить дал — пей не хочу! А там было чего попить.
— Этого куда? — спросил, помню кудлатый.
А сам старика дохлого под стол бросил, пнул ногой.
Потом и сторожка приволокли — тоже бросили. Потом бритый ухватил меня за остатки волос, за затылок, голову задрал и пузырь водяры в глотку влил, и потом еще пузырь... тут и вырубился я.
А очухался, когда в комнате ментов куча была, когда уже поздно было. И до того мне погано сделалось, хоть вой. Я и завыл, за разбитую голову обеими руками ухватился, на пол повалился, зубами скрежещу, вою, головой об доски половые бьюсь! Не легчает! Не легчает, стерва! Эх, жизнь проклятущая!
А ментяра мне рожу носком сапога приподымает — эдак нежненько, легонько, в глаза глядит и улыбается:
— Ты, ублюдок, под психа не коси тут! Видали таких!
Руки мне заломали, накостыляли для порядку, в «воронок» бросили. Там еще добавили. Только мне уж все одно было — не жилец я! Не жилец! И поплыли перед глазами, как будто изнутри, все зарезанные и задушенные мною, пристреленные и утопленные, прибитые и придавленные. И все заглядывают эдак в глаза, будто тот ментяра, все улыбаются. Но молчат! А что им языками трепать — и так все ясненько. Больше побоев меня эти лица измотали! Ненавижу всех их, всех их, сучар, ненавижу! И вроде бы понимаю, что это им меня ненавидеть надо, а не мне, ведь я их порешил, а все равно ненавижу, будто они меня убивали, будто они мне жизнь переехали, сволочи проклятущие! И про ребятишек этих шустреньких и умненьких позабыл. Гнусно и горько мне! Худо!!!
Из машины выбросили, как мешок с падалью! И пошла-поехала писать контора, закрутилась казенная шестерня, завертелась. На допросах били, мордовали. В камере били, мордовали. По старым ранам, по побитому! Изверги! Ироды! Твари поганые!
Месяц измывались.
А потом опять следователь вызвал, закурить, гад, дал. Усадил, глядит — прямо в душу. И тоже улыбается.
— Ну, чего, друг сердешный, может, хватит? — спрашивает.
— Чего хватит?
— Зажился ты, говорю. Может, хватит, может, пора? Куда уже, и так перебрал…
— Это суд определит, — отвечаю эдак вежливо, а сам уже скумекал.
— Чего нам с тобой суда ждать? — улыбается следователь. — На судах, сам знаешь, всякие неожиданности случаются — вдруг кто на кого из невинных покажет или заявит чего-нибудь?! Зачем усложнять-то все? И так ясно — ты всех порешил. Тебе и ответ держать. Давай-ка я тебя, друг сердешный, при попытке к бегству пристрелю, чего тебе мучиться?
И пистолет достает. И все с улыбочками.
— Погоди, погоди, — говорю ему, чего ты меня разыгрываешь, ты советская власть или с теми повязан, а? — Спросил. И испугался сам, все понял. Ну зачем я его подковыриваю? Заслезил, замолил. — Молчать буду! Гадом сдохну, но молчать буду. Дай пожить чуток! Ведь и так шлепнут! Дай пожить, начальник!
А он еще шире лыбится.
— Ладно, друг сердешный, не буду тебя стрелять. — И пистолет в стол убирает. — Не буду. Лучше пускай тебя в камере порешат. Так надежнее.
— За что?! Беспредел ведь, начальник?! Давай по закону, по справедливости?!
Он улыбается, по-доброму, отечески.
— Сейчас новое веяние - бороться со всякой бюрократической канителью, усек? Вот мы и поборемся! Вот мы и без канители тебя оприходуем — и в дело припишем так, и прикроем, понял, а то ведь ты, придурок, за собою потянешь хороших ребят.
— Не потяну! Гадом буду, не потяну!
— Не потянешь, говоришь? — он вдруг улыбаться перестал. — Ладно. Хорошо. Из стола три папки огромных достал. Тут вот еще три твоих дельца: изнасилование, ограбление сбербанка с тремя трупами, квартирка с пятью мертвяками...
— Не мое, начальник, не мое, точняк!
— Как не твое? Твое! — разулыбался опять, гад, сволочь поганая. Дело мне шьет, сразу три, лыбится. — Ты какой-то глуповатый мужичок, друг мой сердешный, я ж тебе толково поясняю — твои дела, твои. Не понял? Нам ведь висяк держать не резон! — А тебе один хрен — червей кормить. Или... — он снова вытащил свой наган.
Отчаялся, на все махнул рукой, хотя обида изо всех дыр прет, вот-вот лопну.
— Вали, начальник, — скрежещу сквозь зубы, — вали все на меня! Не жалко, все приму! — А сам думаю, было, все было. И решил в открытую пойти. — Слышь, начальник, там же еще одно дельце должно быть — изнасилование, убийство с отягчающими — месяц назад, за городом, в синем платьишке, порезанная вся. Есть?
— Нету такой! Ты себя не оговаривай, тебе это ничего уже не прибавит, друг сердешный. Давай, бери на себя, чего сказано — пиши, заявляй, подписывай, не стесняйся!
Вот ведь суки, чужое на меня понавешали. А ту, мою голубу, так и не нашли. Ну и хрен с нею! Мне уж все одно, прав начальничек. А то, что все они там заодно — плевать! Вот бритый бы мне попался — с этим бы потолковал, я б его зубами бы грыз, на части порвал бы, сучару. А дружков бы передушил, с них и этого хватит. Да поздно. Теперь все поздно! И башка трещит, и мысли проклятущие — было уже! все было! но где? когда? со мною ли? Нет, меня так еще не прикупали! Я не фраер дешевый, чтоб эдак пролететь!
Еще месяц меня пытали. Все взял, за все подписался. Не будет у них висяка, получат премии, суки, получат! А я поживу, хоть немного поживу — до суда, и после него. Ведь не сразу в расход-то. Бывает, что и год, два мурыжат. Может, уйти удастся?! Нет, не уйдешь от них. Все, это конец!
А ночью меня из общей камеры в одиночку перевели. Я все понял. Это был конец! Колотун меня пробрал — так сильно даже с самой лихой недельной похмелюги не колотило. Знал, придут и все! И точно. Когда дверь скрипнула, я сразу на ноги вскочил, заточку выхватил — и в темноту, в вошедшего ткнул, тут ждать да соображать некогда было. Не зря я эту хреновину на две пайки выменял, да подтачивал втихаря.
Срубил шустряка одним ударом.
Дверь прикрыл.
— Ну, чего, фраерок? — спрашиваю. А сам наклонился, в лицо заглядываю — узнал! Следователь это был. Неужто сам по мою душу приходил, ментяра подлючая?! Осмелел, страж порядка! Лежит, пристанывает легонько, дышит... живой. Ну ничего, ты у меня не долго проживешь!
— Потолкуем, начальничек?
Дверь прикрыл плотнее. Присел, гляжу. Вижу, очухался, но кричать, звать на помощь боится, дрожит весь, знает, не выйдет отсюда.
И тут по башке мне саданули. Свет померк. Я и не слыхал, когда в дверь кто-то прошмыгнул, прошляпил, проворонил. Сзади удавкой горло стянули — чуть еще, и крышка мне. Косяка давлю, ни хрена не понимаю.
И вдруг голосом бритого:
— Режь его, падла! Живо режь!
Следователь этот полудохлый со страху лужу напустил, еще сильнее затрясся, он все вперед меня понял.
— Как режь? Зачем? Сеня, корешок, дружище, братан, ты чего это — шутишь, что ли? — запричитал он гугняво, и где только его наглющая улыбочка потерялася?
— Режь, говорю! — просипел мне в затылок бритый гад. — Чего ждешь? И ты, менток, не обессудь — сам бы лишнего свидетеля убрал бы! Зачем нам они, а? Не горюй, он тебя быстренько запорет, охнуть не успеешь? А ну режь, падла!
И так стянул удавку, что я ножичком ткнул в глаз следователю да и кончил с ним сразу, без потехи. Бритый даже обиделся. Пнул ногой в спину.
— Ну, а теперь, падла, — говорит, — давай — вешайся!
Я понял, не шутит.
— Ну, чего притих! Живо давай! Мне тут прохлаждаться с тобой некогда. Лучше сам уйди, тихо и спокойно, не то...
Он вытащил из кармана заточенный крюк с цепью.
— Не то за ребрышки подвешу — будешь до утренней зари, падла, на качели качаться!
Рванулся я было — ни хрена! Удавку он крепко держит. Конец дал какой-то, из простыни или портянки сплетенный.
Петлю сам вяжи, падла. Чтоб твои пальчики были!
— Да пошел ты!
— Вяжи, сука!
Оп врезал мне крюком по темечку, даванул удавкой, чтоб я не повалился.
— Вон скобочка из потолочка торчит, видишь, падла?
Я все видел. А еще знал, что никаких скобочек не положено в камере! Вот ведь суки! Вот сволочи! А бритый гад, скотина! Он меня подставил, он и изгиляется. Вражина подлая! Серьгой поблескивает, лыбится!
Я ему в лицо прямо:
— Ну, сучара, на том свете встречу! Попомню все!
И чего-то колыхнулось в груди. Ударило в голову — и такая четкая и ясная уверенность пришла, что свидимся еще, что встретимся, не поверите! Видно, все это у меня в глазах блеснуло — его чуть не отбросило к стене, испугался, рукой прикрылся. А потом головой затряс.
— Черти тебя на том свете встретят! А со мной тебе не свидеться, падла. Я таких порезал с дюжину, понял?!
— Увидимся! — говорю. И сам верю. Знаю, что сдохну сейчас. А верю.
— Лезь в петлю!
Завязал я узелок, расправил петлю, нацепил на шею.
— Не так, падла! — завизжал он. — Учить надо, издеваешься, сучара?! А ну, суй ногу в петлю. Вот так! другой конец в скобу! Вот так. Теперь подтянись, крепи конец, давай! Теперь рукой держись за петлю... ты у меня, сука, на крюке будешь болтаться, ты у меня... вот так!
А я уже и сам готов распрощаться с жизнью своей поганой, до того у меня от всей этой подлости, несправедливости черной накипело и перекипело внутри. Сам! Вот уйдет этот гад с серьгой — все одно повешусь, не жить! Держусь одной рукой, повис, петлю со ступни снимаю, подтягиваюсь — и на шею, нормальненько. Все! Прощай, белый свет! Каюк!
Вниз пошел, руку отцепил — голову чуть не оторвало, позвонки шейные чуть не лопнули, повис, круги черные... все! Конец!
И тут чую — вжик! и удар! Это меня так пол бетонный встретил. И лоб расшиб, и локоть выбил. Два зуба потерял.
А бритый ухмыляется:
— Ладно, падло, это я так шучу! Ты у меня запросто не сдохнешь. Я к тебе приходить буду. До самого суда. Я с тобой позабавлюсь еще. Ты ж моего лучшего кореша с двумя шалашовками порешил, как тебя простить! — А сам ржет, изгиляется. — Я тебя перед самым судом казню. Понял, ублюдок!
Он расстегнул ширинку. И в лицо мне ударила теплая желтая пенящаяся струя.
— Я из тебя дерьмо сотворю, падла. И никто мне тут поперек слова не скажет! Тут я хозяин понял. Это мой городишко! Это моя зона! Мои охотничьи угодья!
Напоследок он стеганул меня крюком по башке, плюнул и вышел. Вот так.
За следователя меня били неделю. Отмачивали и снова били. Били и отмачивали. Тюремный лекарь не отходил от меня, не давал помереть — только в чувство приведут, мозги прочистят — и опять бить да пытать! Потом надоело. Притомились.
В те ночи бритый не приходил. А как начал очухиваться — так он и объявился. Каждую ночь пытал и казнил. Руку набивал и развлекался со мною. Не было у меня на свете врага злее этого гада, этого нелюдя! Не было такой пытки, издевательства, которых я бы от него не стерпел. Ни в одном Освенциме таких палачей отродясь не бывало. Люто я его возненавидел! Ни один человек на этой проклятущей земле не умел так ненавидеть, как я. Все дни я только и думал, как бы я ему мстил, как бы я его терзал, если бы он попал в мои руки - пощады он не получил бы от меня, вдесятеро отлились бы ему мои слезки! Это была моя жизнь, теперь другого мне не было дано перед неотвратимой смертью — только жаждать расправы над палачом, только мечтать безумно об истязании его!
А в последний день, перед судом, он исполнил свое обещание — он подвесил меня на крюк, продырявив тело, прорвав кожу и мышцы, зацепив за ребро. Рот он мне обмотал изоляционной лентой, чтоб не потревожил случайно сна охранников-тюремщиков.
А пока я качался на этой «качели», он стегал меня плетью из колючей проволоки — это был конец света, это было невыносимо.
Он ушел под самое утро.
— Ну, падла, прощай навсегда! Больше не свидимся! Все!
Взглянул я на него из кровавого месива. Так взглянул, что понял он — свидимся, пошатнулся, за голову схватился. И не выдержал — саданул мне финкой прямо в сердце. Будто ломом ударили. Но не боль я почувствовал, а тошноту.
И сразу все пропало.
Тьма обволокла все.
И был я в этой тьме вечность.
А потом тьму разогнало синее сияние.
И вспомнил я все. И увидел себя стоящим в зловонной жиже по колено — голого, истерзанного, с залитым кровью лицом. И высились предо мною тринадцать исполинских чудовищ-дьяволов. И молча глядели на меня. И жевали свою бесконечную живую жвачку.
Память, нахлынувшая внезапно, чуть не лишила меня рассудка. Хотя я уже знал наверняка — здесь нельзя рассудка лишиться! Здесь все безрассудно и страшно! Здесь все за гранью разума и рассудочности! Здесь царят смерть и ужас!