Ну, брат, состряпал ты чёрта

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

А скрипучий голос опять:

-Ну что, подонок! Будешь еще кому завидовать?!

Это я сейчас, когда кропаю эти записи, тереблю измученную память, все их слова по-свойски даю, чтоб смысл дошел. А ведь там все иначе было, там нет слов — ни одного! — там все это прямо мыслями, как гвоздями в мозг вколачивается. И главное, ни одного слова знакомого, ни одного выражения, а все понятно, лучше, чем на родном языке. Долго я голову ломал надо всей этой премудростью, но так ни до чего и не допер! Не могу выразить, и все тут! Одно могу только сказать, к примеру: язык наш в тыщи раз проще ихнего мысленного языка, это как если собачий язык сравнить с человечьим — у собак «тяв-тяв» и «гав-гав» а у нас слов всяких уйма, только все эти слова вместе взятые, все, чего ими можно выразить — это для них то же самое «тяв-тяв» и «гав-гав». Короче, когда кто попадет, тогда сам и узнает...

Примечание консультанта. Обостренное до неестественной яркости, цветности, четкости, множественности восприятие свойственно индивидууму при различных психопатологиях от алкогольных психозов, наркотических галлюцинаций до тяжелых психических заболеваний. Но как мы уже отмечали, во всех вышеупомянутых случаях ни один из больных не в состоянии последовательно, четко и ясно изложить по памяти своих "видений". В данном же случае мы сталкиваемся с неизвестным науке феноменом. И в связи с этим можем сказать следующее: в свете углубленного изучения мироощущений индивидуума, находящегося в состоянии полной или глубокой смерти, когда вся рецепторная система работает на пределе (а возможно, и за известными нам пределами) своих возможностей, видится совершенно иная картина "болезни". Сверхвосприятие в ином измерении — это, по всей видимости, индивидуальная реакция постлетального мозга покойника на объективную сверхреальность, не доступную живым. Это в корне меняет отношение к так называемым "галюциногенным психозам", "наркотическим кошмарам", которые традиционно рассматриваются как нечто иллюзорное, существующее только в болезненном "воображении" наркомана, алкоголика, психически больного. Но пришло время пересматривать эти устаревшие взгляды. Уже сейчас с достаточной долей уверенности мы можем сделать вывод, что все описанные выше патологические состояния есть состояния пограничные смерти, то есть иному миру, иному измерению. В этих пограничных состояниях, когда "больной" как бы частицей своего мозга (точнее, сверхсознания) проникает в это измерение мертвых, видит чужую реальность, необычайно четко, красочно, но все же сумбурно. В случае летального исхода «больной» полностью погружается в эту сверхреальность, начинает осмысленно ориентироваться в ней, логически усваивать ее. И наоборот, если ,,больной" выживает, возвращается в наш мир, его сознание не способно донести ничего конкретного и связного, кроме обрывочных перемешанных ярких галлюциноморфных воспоминаний. Наиболее интересны для исследователей на настоящем этапе научных изысканий механизмы перехода, "каналы связи" и «каналы перемещений». Но о последнем еще рано говорить, не накоплено достаточно статистического материала, какие-либо выводы....

Меня упрашивать не надо было. Сразу завопил, хоть горло и драло как наждаком.

— Не буду! Отпустите! Не буду!!!

И эта сучья лапа с когтем, сунув меня напоследок в самый сноп, так что дым из меня повалил, выдернула из геенны — только рваный круг в синем сверкающем воздухе сузился и пропал, будто и не было ничегошеньки.

Я отдышаться не могу. Опять в грязище и блевотине перед моими дьяволами-судьями ползаю, а уже хриплю, до того заело, до того нестерпимо стало, хриплю, знаю — они все слышат.

- Чего издеваетесь, сволочи! Чего мучаете?! Давайте ваше судилище! Ну давай! Мне бояться уже нечего!

А в голову снова скрипуче, гвоздями:

— Никто тебя, негодяя, судить и не собирается, Это там, наверху, в такие игры играют. А мы вот собрались посмотреть на тебя, да и все. Поглядим, чего такое дерьмо стоит, может, и в оборот пустим. У нас времени — вечность впереди.

И самый главный дьявол, тот, что посередине, вдруг пасть раззявил — я думал, смеяться начнет — нет, у него из пасти пена пошла желтая и слюна кровавая струйками вниз потекла. Вгляделся я — и опять вывернуло меня на изнанку. У него из этой смрадной поганой пасти торчали чьи-то руки, ноги, головы изуродованные. Видать, не просто время терял, на меня поглядывая, а еще и жевал кой-кого из грешников, мать ихнюю! Не жаль мне их было, но гадко и мерзко стало! Лучше в пасть крокодилу, динозавру какому-нибудь, только не в эту дьявольскую, поганую и сверкающую, смрадную и дымящуюся. И тут он облизнулся вдруг. Но как! Длинный зеленый раздвоенный язык обмахнул шершаво-слизистой теркой ужасную рожу, только посыпались вниз чьи-то отгрызенные и перекушенные головы и кисти.

Завыл я от тоски. Почувствовал, что и меня не минует чаша сия. Но никто не тянулся ко мне, чтобы сожрать, заглотнуть в пасть. Наоборот, заметил я, что все эти тринадцать чудовищ время от времени нагибались вниз и сквозь какие-то щели с шумом и сопеньем втягивали в себя чего-то розовое, извивающееся. И увидел я, что это были людишки — жалкие, беззащитные, все как один выбритые наголо. Вот их-то и жевали, их и выплевывали потом — и главное, все как-то между делом, как, скажем, какой-нибудь мужик или баба семечки лузгают, а сами болтают, по сторонам глядят...

А голос опять гвоздем в мозг:

— Не будет тебе никакого Суда. Не достоин ты его, червь мерзкий и ничтожный!

И вдруг ожила подо мной жижа поганая, потянулись из нее желтые руки, без ногтей, мягкие, словно из них кости повытаскивали, цепляться стали, вниз тянуть. Слабые они, совсем слабые — вырваться запросто можно, но ведь много, от одних освободишься, а уже другие тащют, хватают, в самую преисподнюю тянут. Обуял меня ужас. Но слышу в мозгу:

— Рано! Рано еще!

И пропали все эти руки, словно и не было. А один из чудовищ вытянул шею, приблизил ко мне свою зловонную морду и глазами мне мысль в мозг послал, только зрачки треугольные кроваво полыхнули:

— Не спеши! Ведь у тебя еще должники есть. Может, посчитаешься с ними перед уходом-то, а?!

И такая страшная злоба с ехидой вместе из него вылилась, что понял, не отпустят, не простят, милости не жди.

— Получай первого! — проскрипело.

И коготь будто прорвал какое-то черное полотно над головой. И вывалилось оттуда существо какое-то голое, шмякнулось в грязь и жижу, поднялось на колени... Гляжу, глазам не верю! Да это ж убийца мой, черный, кровник проклятущий, тот самый, низенький, что топором меня по затылку охреначил! Аж задрожал я весь, потом облился, сердце мое измученное в ребра молотом ударило.

— И тебя, сука, сюда! — заорал я, не удержался. — Пора, гадский потрох, давно пора! Ну, держись!

А он голову выше еще поднимает, глядит на меня, сообразить ни хрена не может. А на шее у него веревка бол тается, петля какая-то... До меня и доперло, со злорадством я ему:

— Ну, чего, дорогой мой, тебя там, наверху, немножко повесили, вздернули! Чего молчишь?

И вдруг прямо под ногами моими топор образовался, тот самый топор, будто из воздуха или грязи, лежит, поблескивает. Но я решил не спешить — у меня ведь тоже, как и у этих чудовищ, вечность впереди.

— Отвечай, сука, когда старшие спрашивают? — взъярился я вдруг и плюнул ему в харю.

От неожиданности тот утерся, засопел. И будто оправдываясь, протянул с акцентом:

— Сам я повэсылся, сам! Допэкли! Давно?

— Позавчэра вэчэром. Обложили дом. Дэватся нэкуда!

— Так тебе, суке, и надо!

— И тэбэ так нада! — голос у него совсем сел. — Я б тэба ишо раз убыл!

Я про все и всех забыл, расхохотался.

— Это мы разберемся. Говори, как сюда попал?

Он задумался, наверное, не хотел отвечать. А потом решил, видно, что можно и поговорить малость — худой мир лучше доброй ссоры.

Поглядел исподлобья, глазенки черные сощурил, а губ почти не разжал.

— Какой-та чэрвяк прама из могылы прытащыл, вот!

— Это тебя, гниду поганую, самогуба вонючего, в могилу еще уложили? Да тебе место на помойке, падаль!

Он зубами заскрипел. Кулаки сжал.

— Эта ты падал! Зарэжу!

— Нечем, дорогой, нечем! Это я тебя теперь рэзать буду! — я так уверенно говорил, потому как сразу смекнул, зачем его сюда доставили, зачем про «должок» говорили. Только для меня уже ничего внешнего нету: ни чертей, ни дьяволов, ни сияния синего. Только один мой враг, мой палач валяется предо мною во прахе, стонет, а подняться и выпрямиться не может. А я будто ввысь пошел, будто вширь раздался, чую в себе силищу и такую уверенность, что ты!

— Червяк, говоришь? Он тебя в кокон пеленал?

— Пэлэнал, замотал всэго. Потом клувом клэвал, гад! — его словно прорвало. — Я бэжат ишо там хотэл, из-под зэмли. Мэна зарылы на пустырэ, втихара зарылы, сабаки! Я ым всэм атамшу! Всэм!!! Я в пэтлу полэз тока кода оны уже двэр сламалы, кода с ножамы ко мнэ... Всэм атамшу!!!

— Опоздал, дорогой! Никому ты не отомстишь! А вот тебе накидают за всех…

— Я ых и тута найду! Сдохнут — суда попадут, куда ым дэватся. Я ых встрэчу! Я ым!!!

— Больно грозный, как я погляжу. Пока что это я тебя встретил. И я тебе разбор щас устрою, гнида!

Я нагнулся, ухватил топор поухватистей, да и саданул ему прямо в башку, со всей силы - аж лезвие зазвенело и фонтанчики черные брызнули.

— Вот так, друг сердешный!

Топор ему все раскроил, до нижней челюсти прошел. Рухнул он, рожей окровавленной в грязь, замер. А мне в мозг послание беззвучное: мол, отмстить за все свои боли и обиды можешь тем же, дескать, макаром всего только сорок раз. Это значит, я ему могу еще тридцать девять раз головушку прорубить, тридцать девять раз заставить его рожей поганой в мерзкую жижу ткнуться.

Выдернул я топор, руки чуть не оторвались. Уже замахнулся для второго удара. Потом подумал, пускай оклемается, в глаза мне поглядит.

Впрямь, смотрю — рана затягивается, зарастает. По телу его корявому дрожь волнами бежит. Червь! Гнида! Паскудина! Ну-ка подними рожу, выкати зенки!

— Стой, — прошипел он еле слышно, — стой! Квыты мы, чэго злышься?

А у самого от боли адской вся морда перекошена, вместо глаз белки светятся, губы черные. Ползет ко мне, извивается, руку тянет. Ну уж нет!

— Мы с тобой, сволочь, никогда квиты не будем! Получай!

И еще раз я его хряпнул. Да так, что голова на две половинки и распалась, запузырилась. А в мозгу снова беззвучно: бей, бей, давай, терять нечего, все равно он тебе потом за каждый удар кроме первого по сорок раз отвесит! Передернуло меня, что ж это за восстановление справедливости! что ж за заколдованный круг! эдак ни когда не разомстишься, никогда не искупишь грехов своих подлых! эдак по дьявольскому кругу без конца и краю ходить! нет, не годится так! Но злоба сильнее! Ярость неудержимей. И вот уж сам не чую — а руки — хрясь!!!

В прежнюю рану прямиком.

И успокоился. Разом. Будто ледяным душем обдало. Дождался, пока оклемается полностью, пока все срастется.

Минут двадцать ждал. Гляжу — приподнимается, сопит, с рожи засохшую кровищу счищает, зубы щупает.

— Ладно, — говорю ему тихо, — все, прощаю. Ползи, гнида, целуй ноги!

Сам не верю глазам. Но он ползет, извивается, целует коросту на моих искалеченных ногах, плачет, слезами все обмочил, растравил.

А глаз уже не поднимает.

И дернуло меня:

— Ну, братец, скажи-ка, а ежели я к тебе в ручки попадусь, ты меня простишь, или как?!

И полыхнуло огнем багровым. Все вдруг переменилось: стою я сам перед ним на коленях, жалкий, несчастный, голову прикрываю избитыми ладонями, рыдаю. А он надо мной зверем-дьяволом, победителем, ухмыляется:

— А у нас пращат нэ прынато! Понал, ишак?!

И мне с размаху топором! Потом еще! Еще! Без остановки — раз пятнадцать. Там от головы уже ничерта не осталось, а он бьет - как тот паренек на кладбище, только злее, сильнее. А я от боли ни кричать, ни стонать, ни дышать не могу. Сам себя будто со стороны вижу...

Примечание консультанта. Налицо, по всей видимости, типичное раздвоение личности, когда больной видит себя со стороны, одновременно не покидая собственного тела. Синдром, известный мировой психиатрии. Наводит на сомнения все та же определенность, четкость, последовательность. Когда перед исследовательским коллективом встал вопрос о «раздвоении», мнения резко разошлись. Причем аргументация противников феномена предельно ясна и убедительна: материальное тело и духовная субстанция вполне могут расходиться, а человек видит свое тело как бы со стороны. Но в данном случае покойник уже лишен материальности, все происходящее с ним происходит исключительно на энергетическо-духовном уровне, где феномен раздвоения пока наукой не зафиксирован. Наиболее удовлетворительное объяснение факта выглядит так: субстанция, именуемая в просторечии «душой», обладающая личным бессмертием и множеством иных не доступных нашему пониманию качеств, в свою очередь может выделять некую сверхсубстанцию, обладающую личностными признаками — то есть способна к делению. Понимание этого явления приближает нас к объективному истолковыванию метафизических свойств веществ и энергии.

...Бил он меня люто, до полнейшего отупения, когда боль переходит в неудержимое безумие, лишает зрения, разума. И все же я считал, подыхал от боли, но считал:

десять, ... двадцать семь, ... тридцать четыре, ... сорок ... я просчитался лишь на два удара, когда все закончилось и когда мои мозги были равномерно перемешаны в бульоне зловонной жижи, а плечи и шея пластались кровавой лапшой. Да, он был новичком здесь. Он на самом деле попал сюда вчера или позавчера — хотя какие тут «вчера»? Он еще не усек до конца, что убить намертво здесь, как там, наверху, нельзя, хоть ты лопни, хоть в порошок сотри своего врага, хоть в брагу его перегони, хоть сожги и пепел по ветру развей. Нельзя! И он просчитался!

— Лады, корешок! — угрюмо пробурчал я - другой, находящийся в бестелесной дымке рядом со своим распластанным телом. — Лады!

А плоть моя кошмарная, иссеченная вдоль и поперек, уже начинала срастаться, восстанавливаться — по шее и плечам рубцы побежали, багровые и белые, запузырилось что-то, забулькало, из жижи зловонной к шее пульсирующий пузырь пристал, и начали нарастать на нем черные мокрые сгустки. А скрюченные костлявые пальцы уже опору под собой искали, царапали глинистое дно мерзкой лужи. А когда на пузыре белки глаз засверкали, и он уже стал вполне похож на освежеванную человечью голову, я перестал двоиться, я себя в этом поганом теле ощутил. И я уже знал, что буду делать. Я знал, чего от меня ждут! И рука моя уже тянулась к черному блестящему топорищу, и тело мое рвалось к нему... и в синем сиянии я уже мог различать силуэт своего палача, я прозревал — постепенно, медленно, страшно, болезненно, я возвращался к этому адскому бытию, к этой мертвой жизни. Но я знал... Когда ноги почуяли силу, руки перестали трястись, я поднял топор — он весил несколько пудов, до того ослабли мои руки, но он легчал с каждой минутой, секундой, я наливался силой, звериной мощью... Но я знал, что буду делать! Хотя в мозгу моем бензопилой зудело: «Ты должен отомстить ему! убей гада! убей! теперь ты хозяин! теперь ты в силе! убей! скорей ударь его! насладись его страданиями, болью унижением, изувечь его сначала, потом убей!!!» И не было сил сладить с этим сатанинским настойчивым голосом, не было мочи удержать самого себя... Но я твердо знал, что буду делать! Мне во что бы то ни стало надо было разомкнуть этот проклятый замкнутый круг пыток и мучений! Во что бы то ни стало! Я видел, как ползал в моих ногах этот несчастный, вымаливая прощения, подыхая со страха, обливаясь потом, изгадившись, захлебываясь в погани и слизи. Он столь жалостливо и преданно глядел снизу вверх, так слезно молил о снисхождении, что рука сама просилась опустить хищное лезвие на его гнусную башку. Но я знал, что буду делать... Это родилось где-то вне меня, но вонзилось в мой мозг мертвой хваткой. В ушах свиристело сатанински: «Ударь! убей! уничтожь!!!» Я еще выше поднял топор...

— Получайте, суки!!!

…и швырнул его в жующего свою жвачку дьявола, прямо в огромную гадкую морду. Моя собственная наглость парализовала меня. Я ожидал немедленной реакции — грома с черных небес, пыток, огня, мук. Но ничего этого не пришло ко мне. Топор не вонзился и даже не ударился в глаз чудовища, в это прошитое пульсирующими красными жилами метровое желтушное яблоко с треугольным иссиня-черным мигающим зрачком, он влетел в этот глаз словно в распахнутое окно... и пропал в нем, будто его и не было сроду, будто его никто не бросал, ни малейшего следа не осталось в этом дьявольском глазе.

И я упал навзничь. Краем глаза я видел, как уползает прочь мой лютый враг, кровник, мой убийца. Он полз медленно, обессилено и судорожно, каждый метр ему давался с колоссальным напряжением.

Но он полз от меня, он меня боялся, а не этих чудовищ... не знаю, видел ли он их вообще, может, и нет, ведь он никак не реагировал на них, он боялся только меня! А я еще мог догнать его, прыгнуть ему на хребет, переломить его поганый позвоночник, свернуть ему шею, выдавить его черные глаза-маслины. Но я не бежал за ним. Я знал, что меня может спасти, да, я уже знал это. Но мне было чудовищно тяжело, непереносимо, ведь мне казалось, что боль и ярость, дикое раздражение и злоба, раздирающие мою грудь, казнят меня, не дадут спокойно перенести бегство того, кого бы я страстно желал растерзать собственными руками. Но круг!

Страшный круг! Надо было его разорвать! Надо разорвать хотя бы этот круг пыток!

И он уполз. Скрылся в фиолетовой мгле. И снова я ощутил на себе пристальные взгляды исполинских чудищ, сатанинских порождений. Они прямо сверлили меня своими буркалами, сопели, пыхтели, ежились, морщились — они были недовольны, словно я их чего-то лишал.

— Мне наплевать на вас! — завопил я во всю мощь восстановленнвх легких. — Мне плевать!

Они читали мои мысли. И я не пытался их скрыть. Я весь кипел от ненависти к этим злобным тварям. И у меня была причина. Да, я грешник! Я убийца! Садист! Маньяк! Сволочь! Я заслужил самые тяжкие наказания! Так бейте же меня, жгите, рвите! Мучьте меня! Пусть воздастся мне за все сторицей, как говорят попы! Пусть! Мне уже не жалко себя! Я на все готов! Но ведь любые пытки, муки, наказания — они же должны очищать меня, грешника проклятого! Через собственную боль, стоны, хрипы, плач, скитания без сна и приюта, терзания должно же, черт меня побери, приходить очищение! Или нет! Или я навеки проклят без права на искупление своих грехов даже муками, в тысячи раз превосходящими те муки, что я причинял жертвам?! Ведь должен же быть смысл моих мучений! Или нет?! Так почему же, почему меня вновь и вновь превращают в мучителя-палача, заставляют снова обагрять свои руки в крови?! И меня! И других! Ведь это же непостижимо! Ведь наши грехи, черные и неискупимые, возрастают многократно, становятся еще черней и неискупимей. И это Высший Суд?! И это Справедливость!

И впилась игла в мозг:

— Кто там о справедливости речь ведет? Он?! Этот червь?!

— Да, я! — вновь завопил во всю глотку. — Я-а-а!!!

— Хорошо. У тебя будет возможность творить справедливость и быть ее рабом! Дерзай!

Черная лапища одного из крайних чудищ накрыла меня с головой. Стало темно.

И я все забыл. Совершенно все. Преисподнюю, муки, мытарства, пытки, свою смерть... все!

Я не мог понять — где же я нахожусь. Было холодно и сыро. Меня знобило так, что голова тряслась безудержно. Где я? Что было вчера? Память отказывала. От боли в затылке можно было сдохнуть. Но я все же приподнялся на четвереньки. Встал. Сквозь туман приходило кое-какое прояснение: вчера опять так наподдавался, столько засандалил, что скопытился в какой-то пригородной канаве, в темноте и грязи.

Я выругался через силу, перебарывая тошноту. И побрел, сам не зная куда, в надежде добрести хотя бы до света.

По дороге я все же вспомнил, что опять пришил бабу, еще одну. Вчера познакомился на танцплощадке, вместе пили, смеялись, два раза за вечер в кусты ее оттаскивал — ничего, совсем неплохо! А потом, потом... волок ее пьянеющую за город. Потом бил, терзал, резал, топил головой в какой-то яме отхожей, а она все брыкалась, дергалась, сука. Короче, замочил бабенку. Еще добавил — помню только, что пузырь заглотнул, как стакан компоту. Потом, чуть позже, из второго отхлебывал, шел куда-то, пел, матом орал на какого-то мента, что прохаживался у гаишного поста, чего-то орал про загубленную юность, про себя несчастного, потом снова брел, пил, падал, вон — лоб раскровянил, полз, пил, скатился куда-то вниз — и все, мрак, темнота.

— Ох, хреново! — горло само выдавливало. Само!

Где-то вдалеке маячил фонарь — деревенский, старый, на деревянном столбе. Где я? Откуда? Куда?! Сколь ко времени? Какое число? А год?! А как звали эту суку? Любанька? А может, Зинка? Да хрен с ней, такой оторве грех и жить-то. Отмучилась, сука!

Я добрел до какой-то косой корявой лавчонки. Плюхнулся на нее задом. Принялся шарить по карманам в поисках бычка. Хрена! Ничего там не было кроме тюбика помады и одного драного чулка. Плохие дела, совсем плохие — ни медяка не осталось. Вот житуха скотская, вот наказание! Встал — и чуть не ползком дальше. По старому заброшенному парку, вдоль кривой темной аллеи, вдоль ряда переломанных, осевших от старости лавок. Куда глаза глядят.

На одной дальней лавке старика обнаружил. Полез по карманам, может, чего в них было, хоть мелочь, хоть флакон одеколона, хоть чего.., да проснулся, гад! Пасть беззубую раззявил, кричать собрался. Только у меня не забалуешь, не покричишь, фраерок дряхлый. У меня нервы больные, тянуть их не моги. Задушил я его там же, на лавке. Коленом в грудь уперся, локтем в горло, другой рукой рот зажимал — он у меня в полминуты окачурился, хлипкий был алкаш, полудохлый. В кармане пару рублей наскреб, кусок колбасы вареной — весь обгрызенный, склизский. Да полчекушки. Эту я сразу махнул, ждать не стал.