Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969

Вид материалаЛитература
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   58

переполненной программы трудового дня, работу не легкую и не

очень приятную, не такую, какую бы он себе пожелал. Среди

слушателей курса попался даровитый, но тщеславный и заносчивый

человек, с ним-то и надо было побеседовать, заставить его

отказаться от дурных замашек, доказать ему его неправоту,

выказать ему свою заботу, но и свое превосходство, любовь, но и

авторитет. Магистр вздохнул. И почему это невозможно -- раз и

навсегда навести порядок в этом мире, почему никто не в силах

избежать давно известных заблуждений! И почему все вновь и

вновь надо сражаться с одними и теми же ошибками, выпалывать

одни и те же сорняки! Талант без нравственной основы,

виртуозность без иерархии, то, что некогда, в

фельетонистическую эпоху{1_1_0_04} господствовало над

музыкальной жизнью, то, что было искоренено и преодолено

движением музыкального ренессанса, -- все это снова зеленело и

пускало ростки.

Когда Магистр вернулся, чтобы вместе с Иозефом приступить

к вечерней трапезе, тот сидел тихий, однако ничуть не уставший

и очень довольный.

-- Как хорошо было! -- воскликнул Иозеф мечтательно. --

Сама музыка при этом ушла от меня, она пресуществилась.

-- Не мешай ей отзвучать в тебе, -- сказал Магистр и повел

его в небольшую комнату, где на столике уже были приготовлены

фрукты и хлеб. Вместе они утолили свой голод, и Магистр

пригласил Иозефа назавтра присоединиться к слушателям курса

капельмейстеров. Прежде чем уйти, он проводил гостя в

отведенную ему келью и сказал:

-- Во время медитации ты нечто увидел, музыка явилась тебе

в виде некой фигуры. Если у тебя есть охота, попробуй

нарисовать ее.

В своей келье Кнехт обнаружил на столе лист бумаги и

карандаш и тут же принялся рисовать фигуру, в которую

пресуществилась музыка. Начертив прямую линию, он через

определенные ритмические промежутки провел к пей косые линии,

получилось что-то похожее на порядок расположения листьев на

ветви. Это не удовлетворило Иозефа, однако у него явилось

желание попытаться еще и еще раз, и уже под самый конец он,

увлекшись, нарисовал круг, от которого лучами расходились косые

линии, как цветы в венке. Потом он лег в постель и быстро

заснул. Во сне он увидел себя на вершине холма, где они с

товарищем накануне устраивали привал, и снова внизу показался

родной Эшгольц, и покуда Иозеф смотрел на видневшийся вдали

прямоугольник, образованный школьными корпусами, тот постепенно

вытянулся в эллипс, эллипс превратился в круг, в венок, и венок

этот медленно начал вращаться, вращался все быстрей и быстрей,

под конец бешено завертелся, разорвался и разлетелся

сверкающими звездами.

Проснувшись, Иозеф ничего не помнил, но когда во время

утренней прогулки Магистр спросил, видел ли он что-нибудь во

сне, у Иозефа возникло такое ощущение, будто ему приснилось

что-то дурное или тревожное, он силился вспомнить -- и вспомнил

свой сои, рассказал его и удивился его безобидности. Магистр

внимательно слушал.

-- Надо ли обращать внимание на сны? -- спросил Иозеф. --

Можно ли их толковать?

-- На все надо обращать внимание, ибо все можно толковать,

-- кратко ответил Магистр, посмотрев ему в глаза. Но, пройдя

несколько шагов, он отеческим тоном спросил:

-- В какую школу тебе больше всего хотелось бы? Иозеф

покраснел.

-- Мне кажется, в Вальдцель.

Магистр кивнул.

-- Так я и думал. Тебе, наверное, известно старинное

изречение: gignit autem artificiosam...

-- Gignit autem artificiosam lusorum gentem Cella

Silvestris, -- дополнил, все еще краснея, Кнехт хорошо

известные каждому ученику слова. В переводе они значат;

"Вальдцель же порождает искусное племя играющих". Старик тепло

взглянул на него.

-- Скорее всего это и есть твоя дорога, Иозеф. Тебе должно

быть известно, что не всеприемлют Игру. Говорят, будто она есть

суррогат искусства, а мастера Игры суть беллетристы, их нельзя

рассматривать как служителей духа в настоящем смысле слова, но

приходится видеть в них именно художников, дилетантов и

фантастов. Тебе предстоит узнать, справедливо ли это. Быть

может, ты и сам уже думал об Игре и ждешь от нее большего, чем

она может дать, а возможно, и наоборот. Что верно, то верно, в

этой Игре таится не одна опасность. Но за это мы ее и любим, в

безопасный путь посылают только слабых. Никогда не забывай, что

я тебе так часто говорил: наш долг -- правильно распознавать

противоречия, во-первых, как противоречия, а во-вторых, как

полюсы некоего единства. Так оно обстоит и с нашей Игрой.

Художнические натуры влюблены в нее, потому что она дает

простор воображению; строгие ученые-специалисты, да и некоторые

музыканты презирают ее -- им недостает в ней как раз той меры

строгости, какой они способны достигнуть в отдельных отраслях

наук. Итак, ты сам познаешь эти противоречия, а со временем

тебе откроется: противоречия эти лежат не в объекте, но в

субъекте, ибо художник, отдающийся полету фантазии, не потому

избегает чистой математики или логики, что он постиг в них

что-то и мог бы высказать, а потому, что инстинктивно

склоняется в другую сторону. По таким порывистым симпатиям и

антипатиям ты безошибочно распознаешь менее возвышенную душу. В

действительности, то есть в великих душах и высоких умах,

подобные страсти не существуют. Каждый из вас -- только

человек, только попытка, только переход. Переходить же надлежит

туда, где обитает совершенство, должно стремиться к центру, а

не к периферии. Запомни: можно быть строгим логиком или

грамматиком и при этом исполненным фантазии и музыки. Можно

быть музыкантом или мастером Игры и при этом полностью отдавать

себя служению закону и упорядоченности. Человек, как мы его

понимаем, к какому мы стремимся, каким мы хотим, чтобы он стал,

должен быть готовым в любой день сменить свою науку или

искусство на любую другую науку или искусство, он должен

выявлять в Игре кристальнейшую логику, а в грамматике полет

фантазии. Такими мы должны стать, чтобы в любой час нас можно

было без сопротивления и замешательства перевести на другой

пост.

-- Кажется, я понял вас, -- произнес Кнехт. -- Но разве же

тот, кто так сильно ненавидит или предпочитает одно другому, не

просто более страстный по своей природе человек, а другой --

более спокойный и более мягкий?

-- Нам представляется, что это именно так, и все же это не

так, -- воскликнул Магистр, смеясь. -- Если хочешь всегда быть

на высоте, во всем отвечать наивысшим требованиям, нужен,

разумеется, не недостаток душевных сил, размаха, тепла, но их

избыток. То, что ты называешь страстью, есть не душевная

энергия, а трение между душой и внешним миром. Где господствует

страсть, там не ищи силы воли и устремленности, там все

направлено к достижению частной и ложной цели, отсюда

напряженность и духота атмосферы. Тот, кто направит всю силу к

центру, навстречу подлинному бытию и совершенству, тот,

возможно, представляется нам более спокойным, нежели страстная

натура, потому что не всегда виден его внутренний огонь, потому

что, скажем, на диспуте он не размахивает руками, не кричит. Но

я говорю тебе: он должен гореть, должен пылать!

-- Ах, если бы стать знающим! -- воскликнул Кнехт. -- Если

бы существовало некое учение, нечто, во что можно было бы

верить! Кругом только одни противоречия, все разбегается в

разные стороны, нигде нет ничего определенного. Все можно

истолковать так, а можно и наоборот. Можно толковать всемирную

историю как развитие и прогресс, а можно видеть в ней только

упадок и бессмыслицу. Неужели не существует истины? Неужели не

существует истинного и непреложного учения?

Никогда Магистр не слыхал от Иозефа таких пылких слов.

Молча он прошелся взад и вперед, потом проговорил: "Истина

существует, дорогой мой! Но "учения", которого жаждешь ты,

абсолютного, совершенного, единственного, умудряющего учения,

не существует. Да и не следует тебе мечтать о совершенном

учении, друг мой, стремись к совершенствованию самого себя.

Божественное в тебе, а не в понятиях и книгах. Истина должна

быть пережита, а не преподана. Готовься к битвам, Иозеф Кнехт,

я вижу, они уже начались!"

В те дни Иозеф впервые увидел любимого Магистра в

повседневной жизни и за работой и поразился, хотя видел лишь

небольшую часть его ежедневных трудов. Но больше всего Магистр

покорил его тем, что был к нему так внимателен, что пригласил

его к себе, что человек, порой выглядевший таким усталым,

невзирая на бремя обязанностей, выкраивал для него часы своего

драгоценного времени, да и не только часы! И если его введение

в медитацию произвело на Кнехта такое глубокое и длительное

впечатление, то, как он понял позднее, не благодаря особо

тонкой и своеобразной технике, а только благодаря самой

личности Магистра, его примеру. Учителя, с которыми Кнехт

сталкивался впоследствии и которые обучали его медитации все

следующие годы, больше упирали на указания, без конца

объясняли, контролировали гораздо строже, больше спрашивали,

чаще поправляли. Магистр музыки, уверенный в своей власти над

юношей, почти совсем не говорил, не поучал, собственно, он

только ставил темы и сам подавал пример. Кнехт видел, что

Магистр, придя таким согбенным, измученным, садится и, прикрыв

глаза, погружается в себя, и вдруг взгляд его становится

спокойным, радостным, приветливым, излучает силу; ничто не

могло так глубоко убедить в верности пути к истокам, пути от

суеты к покою, как этот его взгляд. А то, что Магистр хотел

передать ему словами, -- он передавал как бы мимоходом, во

время кратких прогулок или же за трапезой.

До нас дошло также, что Кнехт тогда получил от Магистра

первые указания и напутствие к Игре в бисер, однако никаких

записей не сохранилось. На Иозефа произвело также впечатление

очевидное желание хозяина приветить и его юного спутника, чтобы

у того не возникло ощущение, будто он всего какой-то довесок.

Как видно, ни о чем не забывал этот человек!

Краткое пребывание в Монпоре, три урока медитации,

присутствие на курсе для капельмейстеров, несколько бесед с

Магистром -- все это много дало Иозефу. Мастер весьма умело

выбрал момент для своего краткого, однако действенного

вмешательства. Цель его приглашения в основном заключалась в

том, чтобы приохотить юношу к медитации, но не менее важным

приглашение было и само по себе, как отличие, знак особого

внимания и веры в него. То была вторая ступень призвания.

Кнехту как бы дали заглянуть во внутренние сферы; если

кто-нибудь из двенадцати Магистров так близко подпускал к себе

ученика этой ступени, то это означало не только личную

благосклонность. То, что делает Магистр, всегда имеет не только

личное значение.

При расставании оба ученика получили небольшие подарки.

Иозефу досталась нотная тетрадь с двумя хоральными прелюдиями

Баха, а его спутнику -- изящное карманное издание Горация.

Прощаясь с Кнехтом, Магистр сказал:

-- Через несколько дней ты узнаешь, в какую тебя переведут

школу. Туда я не смогу так часто наведываться, как в Эшгольц,

по и там мы, пожалуй, свидимся, коли мне позволит здоровье.

Если хочешь, можешь писать мне одно письмо в год, особенно меня

интересуют твои успехи в музыке. Не запрещено тебе также

критиковать своих учителей, однако не увлекайся этим. Тебя ждет

многое: уверен, что ты оправдаешь возлагаемые на тебя надежды.

Наша Касталия ведь не только отбор, это прежде всего иерархия,

некое здание, каждый камень которого получает свой смысл и

назначение от целого. Из этого здания нет выхода, и тот, кто

поднимется выше, кому поручат более трудную миссию, не обретет

большей свободы, на него лишь ляжет большая ответственность. До

свиданья, мой друг, рад был тебя повидать.

Оба ученика тронулись в обратный путь, оба в пути были

веселее и разговорчивей, чем по дороге в Монпор; несколько

дней, проведенных в другом окружении, среди других образов,

знакомство с совершенно иной жизнью подбодрило их, словно бы

освободили от эшгольских прощальных настроений, удвоив интерес

к предстоящим переменам, к будущему. На привалах в лесу или

где-нибудь над пропастью в горах под Монпором они вытаскивали

из дорожных мешков свои деревянные флейты и играли песни на два

голоса. А когда они снова добрались до высоты, с которой так

хорошо был виден Эшгольц с его корпусами и деревьями, то

разговор, состоявшийся не так давно на этом самом месте,

показался им обоим чем-то очень далеким, давно минувшим. Все

обрело какую-то иную окраску, ни тот, ни другой не проронил ни

слова, и в молчании этом было что-то от стыда за тогдашние

чувства и за сказанные тогда слова, так скоро потерявшие свой

вес и смысл.

Уже на второй день по возвращении в Эшгольц оба узнали,

куда их переведут. Кнехту предстояло отправиться в Вальдцель.


ПРИГОТОВЛЕНИЯ


Кнехту удалось сломить лед, и между ним и Дезиньори

возникло живое и благотворное для обеих сторон общение. Плинио,

проживший долгие годы в разочарованной меланхолии, вынужден был

теперь признать правоту друга: в самом деле, тоска по

исцелению, по бодрости, по касталийской ясности влекла его в

Педагогическую провинцию. Он стал часто приезжать сюда, не

входя уже ни в какие комиссии, встречаемый Тегуляриусом с

ревнивым недоверием, и вскоре Магистр Кнехт знал о Плинио и о

его жизни все, что ему надобно было знать. Жизнь эта не была

столь необычайной и сложной, как мог предполагать Кнехт по

первоначальным признаниям друга. Исполненный в юности

энтузиазма и жажды деятельности, Плинио скоро, как мы уже

знаем, изведал разочарования и унижения. Он не сделался

миротворцем и посредником между внешним миром и Касталией, а

остался одиноким угрюмым чужаком и так и не смог добиться

синтеза мирских и касталийских свойств своего происхождения и

характера. И все же он не был просто неудачником, но обрел в

поражении и капитуляции, несмотря ни на что, собственное лицо и

своеобычную судьбу. Воспитание, полученное в Касталии, не

оправдало возлагавшихся на него надежд, во всяком случае

вначале оно не принесло ему ничего, кроме конфликтов и

разочарований, глубокой и мучительной для его природы

отчужденности и одиночества. И раз ступив на этот усыпанный

терниями путь человека одинокого и неприспособленного, он и сам

делал все, дабы усугубить свою отчужденность и встречавшиеся

ему трудности. Еще будучи студентом, он, например, вступил в

непримиримый конфликт со своей семьей, прежде всего с отцом.

Последний, не принадлежа к числу истинных политических лидеров,

всю жизнь оставался, подобно всем Дезиньори, столпом

консервативной, верноподданнической политики и партии, врагом

любых новшеств, противником любых притязаний со стороны

обездоленных на их долю прав; он привык относиться с недоверием

к людям без имени и положения и был готов на жертвы ради

сохранения старого порядка, ради всего, что казалось ему

законным и священным. Поэтому он, не испытывая особой

потребности в религии, оставался верным сыном церкви и поэтому

же, не будучи лишен чувства справедливости, благожелательности

и потребности творить добро, упрямо и убежденно сопротивлялся

попыткам арендаторов улучшить свое положение. Эту жестокость он

оправдывал, по видимости логично, ходовыми программными

словечками своей партии, но в действительности им руководили не

убеждения и доводы, но слепая верность своим собратьям по

сословию и своим родовым традициям, ибо характер его слагался

из некоего рыцарственного культа чести и благородства и

нарочитого пренебрежения ко всему, что почитает себя

современным, передовым и прогрессивным.

Такой человек, разумеется, не мог не почувствовать

разочарования, возмущения и злобы, узнав, что его сын Плинио в

бытность студентом сблизился с некой откровенно оппозиционной и

прогрессистской партией и вступил в нее. В ту пору образовалось

левое, молодежное крыло старинной буржуазно-либеральной партии,

которую возглавил некто Верагут, публицист, депутат, блестящий

трибун, темпераментный, по временам немного самовлюбленный и

самоуспокоенный друг народа и свободолюбец, чьи публичные

выступления по университетским городам и борьба за умы

студенческой молодежи не остались безуспешными и привели к нему

среди прочих восторженных слушателей и приверженцев молодого

Дезиньори. Юноша, разочаровавшийся в высшей школе, искавший

новой опоры, какой-нибудь замены касталийской морали, которая

потеряла для него смысл, искавший другого идеала, другой

программы, увлекся докладами Верагута, пришел в восхищение от

его пафоса и боевого духа, от его остроумия, его

разоблачительного тона его красивой внешности и печи: Плинио

примкнул к студенческой группе, состоявшей из слушателей

Верагута и полностью принявшей его сторону и его цели. Когда об

этом узнал отец Плинио, он немедля отправился к сыну и, крайне

разгневанный, впервые в жизни сурово отчитал его. Он обрушился

на сына, обвиняя его в крамоле, в измене отцу, семье и

традициям рода и безапелляционно приказал ему тотчас же

исправить свои ошибки и порвать связь с Верагутом и его

партией. Это был, разумеется, не совсем удачный метод

воздействия на юношу, которому собственная позиция предстала

теперь в ореоле мученичества. Плинио спокойно выслушал отповедь

отца и заявил, что не для того он десять лет посещал элитарную

школу и университет, чтобы отказаться от собственных взглядов и

самостоятельных суждений, позволить клике своекорыстных

землевладельцев навязывать ему взгляды на государство,

экономику и справедливость. Ему пошла на пользу школа Верагута,

который, по образцу всех великих трибунов, и в мыслях не имел

никаких личных или сословных выгод, а стремился исключительно к

чистой, абсолютной справедливости и человечности. Старик

Дезиньори язвительно расхохотался и предложил сыну сперва

закончить образование, а потом уже вмешиваться в мужские дела,

и не воображать, будто он больше понимает в человеческой жизни

и справедливости, нежели ряд поколений виднейших благородных

семейств, чьим недостойным отпрыском он является и кому сейчас

своим предательством наносит удар в спину. Они спорили, с

каждым словом ожесточаясь, все больнее оскорбляя друг друга,

пока старик вдруг, как бы увидев в зеркале свое искаженное

яростью лицо, не остановился, устыдившись, и в холодном

молчании не вышел вон. С тех пор прежние близкие и теплые

отношения Плинио с семьей никогда уже больше не возобновились,

ибо он не только остался верен своей группе и ее

неолиберализму, но еще до окончания курса в университете

сделался непосредственным учеником, помощником и соратником, а

спустя несколько лет и зятем Верагута. Мало того что

воспитывался Плинио в элитарных школах и лишь с трудом привыкал

к жизни на родине и в миру (что немало мучило его и нарушало

душевное равновесие) -- новые обстоятельства окончательно

поставили его в незащищенное, сложное и щекотливое положение.