Два господина сидели в небрежно убранной квартире в Петербурге, на одной из больших улиц. Одному было около тридцати пяти, а другому около сорока пяти лет

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   34   35   36   37   38   39   40   41   ...   64


А плечи у ней были белы и круглы, так что Райский находил их не совсем недостойными кисти.


– Что ж вы молчите: скажите что-нибудь? – продолжала она, дрыгнув не без приятности «ножкой» и спрятав ее под платье.


Потом плутовски взглянула на него, наблюдая, действует ли?


«Что ж она такое: постой, сейчас скажется!..» – подумал он.


– Я все сказал! – с комическим экстазом произнес он, – мне остается только… поцеловать вас!


Он встал со своего места и подошел к ней решительно.


– Monsieur Boris! de gr?ce – oh! oh! – с натянутым смущением сказала она, – que voulez-vous[150 - Борис! помилосердствуйте – о! о! – что вы от меня хотите (фр.).] – нет, ради Бога, нет, пощадите, пощадите!


Он наклонился к ней и, по-видимому, хотел привести свое намерение в исполнение. Она замахала руками в непритворном страхе, встала с кушетки, подняла штору, оправилась и села прямо, но лицо у ней горело лучами торжества. Она была озарена каким-то блеском – и, опустив томно голову на плечо, шептала сладостно:


– Pitie, pitie![151 - Сжальтесь, сжальтесь! (фр.)]


– Gr?-ce, gr?-ce! – запел Райский, едва сдерживая смех. – Я пошутил: не бойтесь, Полина Карповна, – вы безопасны, клянусь вам…


– О, не клянитесь! – вдруг встав с места, сказала она с пафосом и зажмуриваясь, – есть минуты, страшные в жизни женщины… Но вы великодушны!.. – прибавила, опять томно млея и клоня голову на сторону, – вы не погубите меня…


– Нет, нет, – говорил он, наслаждаясь этой сценой, – как можно губить мать семейства!.. Ведь у вас есть дети – а где ваши дети? – спросил он, оглядываясь вокруг. – Что вы мне не покажете их?


Она сейчас же отрезвилась.


– Их нет… они… – заговорила она.


– Познакомьте меня с ними: я так люблю малюток.


– Нет, pardon, monsieur Boris,[152 - извините, Борис (фр.).] – их в городе нет…


– Где же они?


– Они… гостят в деревне у знакомых.


Дело в том, что одному «малютке» было шестнадцать, а другому четырнадцать лет, и Крицкая отправила их к дяде на воспитание, подальше от себя, чтоб они возрастом своим не обличали ее лет.


Райскому стало скучно, и он собрался домой. Полина Карповна не только не удерживала его, но, по-видимому, была довольна, что он уходит. Она велела подавать коляску и непременно хотела ехать с ним.


– И прекрасно, – сказал Райский, – завезите меня в одно место!


Полина Карповна обрадовалась, и они покатили опять по улицам.


К вечеру весь город знал, что Райский провел утро наедине с Полиной Карповной, что не только шторы были опущены, даже ставни закрыты, что он объяснился в любви, умолял о поцелуе, плакал – и теперь страдает муками любви.


Долго кружили по городу Райский и Полина Карповна. Она старалась провезти его мимо всех знакомых, наконец он указал один переулок и велел остановиться у квартиры Козлова. Крицкая увидела у окна жену Леонтья, которая делала знаки Райскому. Полина Карповна пришла в ужас.


– Вы ездите к этой женщине – возможно ли? Я компрометирована! – сказала она. – Что скажут, когда узнают, что я завезла вас сюда? Allons, de gr?ce, montez vite et partons! Cette femme: quelle horreur![153 - Ах, умоляю вас, садитесь скорей и поедемте! Эта женщина: какой ужас! (фр.)]


Но Райский махнул рукой и вошел в дом.


«Вот сучок заметила в чужом глазу!» – думал он.


XII


Свидание наедине с Крицкой напомнило ему о его «обязанности к другу», на которую он так торжественно готовился недавно и от которой отвлекла его Вера. У него даже забилось сердце, когда он оживил в памяти свои намерения оградить домашнее счастье этого друга.


Леонтья не было дома, и Ульяна Андреевна встретила Райского с распростертыми объятиями, от которых он сухо уклонился. Она называла его старым другом, «шалуном», слегка взяла его за ухо, посадила на диван, села к нему близко, держа его за руку.


Райский едва терпел эту прямую атаку и растерялся в первую минуту от быстрого и неожиданного натиска, который вдруг перенес его в эпоху старого знакомства с Ульяной Андреевной и студенческих шалостей: но это было так давно!


– Что вы, Ульяна Андреевна, опомнитесь – я не студент, а вы не девочка!.. – упрекнул он ее.


– Для меня вы все тот же милый студент, шалун, а я для вас та же послушная девочка…


Она вскочила с места, схватила его за руки и три раза повернулась с ним по комнате, как в вальсе.


– А кто мне платье разорвал, помните!..


Он смотрел на нее, стараясь вспомнить.


– Забыли, как ловили за талию, когда я хотела уйти!.. Кто на коленях стоял? Кто ручки целовал! Нате, поцелуйте, неблагодарный! А я для вас та же Уленька!


– Жаль! – сказал он со вздохом, – ужели вы не забыли старые шалости?


– Нет, нет, – всё помню, всё помню! – И она вертела его за руки по комнате.


Ему легче казалось сносить тупое, бесплодное и карикатурное кокетничанье седеющей Калипсо, все ищущей своего Телемака, нежели этой простодушной нимфы, ищущей встречи с сатиром…


А она, с блеском на рыжеватой маковке и бровях, с огнистым румянцем, ярко проступавшим сквозь веснушки, смотрела ему прямо в лицо лучистыми, горячими глазами, с беспечной радостью, отважной решимостью и затаенным смехом.


Он отворачивался от нее, старался заговорить о Леонтье, о его занятиях, ходил из угла в угол и десять раз подходил к двери, чтоб уйти, но чувствовал, что это не легко сделать.


Он попал будто в клетку тигрицы, которая, сидя в углу, следит за своей жертвой: и только он брался за ручку двери, она уже стояла перед ним, прижавшись спиной к замку и глядя на него своим смеющимся взглядом, без улыбки.


Куда он ни оборачивался, он чувствовал, что не мог уйти из-под этого взгляда, который, как взгляд портретов, всюду следил за ним.


Он сел и погрузился в свою задачу о «долге», думал, с чего начать. Он видел, что мягкость тут не поможет: надо бросить «гром» на эту играющую позором женщину, назвать по имени стыд, который она так щедро льет на голову его друга.


Он молча, холодно осматривал ее с ног до головы, даже позволил себе легкую улыбку презрения.


А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стула и вдруг нагнется к нему и близко взглянет ему в лицо, положит на плечо руки или нежно щипнет его за ухо – и вдруг остановится на месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво, или в землю, точно перемогает себя, или – может быть – вспоминает лучшие дни, Райского-юношу, потом вздохнет, очнется – и опять к нему…


Он зорко наблюдал ее.


– Что вы так смотрите на меня, не по-прежнему, старый друг? – говорила она тихо, точно пела, – разве ничего не осталось на мою долю в этом сердце? А помните, когда липы цвели?


– Я ничего не помню, – сухо говорил он, – все забыл!


– Неблагодарный! – шептала она и прикладывала руку к его сердцу, потом щипала опять за ухо или за щеку и быстро переходила на другую сторону.


– Разве все отдали Вере: да? – шептала она.


– Вере? – вдруг спросил он, отталкивая ее.


– Тс-тс – все знаю – молчите. Забудьте на минуту свою милую…


«Нет, – думал он, – в другой раз, когда Леонтий будет дома, я где-нибудь в углу, в саду, дам ей урок, назову ей по имени и ее поведение, а теперь…»


Он встал.


– Пустите, Ульяна Андреевна: я в другой раз приду, когда Леонтий будет дома, – сухо сказал он, стараясь отстранить ее от двери.


– А вот этого я и не хочу, – отвечала она, – очень мне весело, что вы придете при нем – я хочу видеть вас одного: хоть на час будьте мой – весь мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть – вся ваша… вся! – страстно шепнула она, кладя голову ему на грудь. – Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне – вы мой, мой, мой! – говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.


«Ну, это – не Полина Карповна, с ней надо принять решительные меры!» – подумал Райский и энергически, обняв за талию, отвел ее в сторону и отворил дверь.


– Прощайте, – сказал он, махнув шляпой, – до свидания! Я завтра…


Шляпа очутилась у ней в руке – и она, нагнув голову, подняла шляпу вверх и насмешливо махала ею над головой.


Он хотел схватить шляпу, но Ульяна Андреевна была уже в другой комнате и протягивала шляпу к нему, маня за собой.


– Возьмите! – дразнила она.


Он молча наблюдал ее.


– Дайте шляпу! – сказал он после некоторого молчания.


– Возьмите.


– Отдайте.


– Вот она.


– Поставьте на пол.


Она поставила и отошла к окну. Он вошел к ней в комнату и бросился к шляпе, а она бросилась к двери, заперла и положила ключ в карман.


Они смотрели друг на друга: Райский с холодным любопытством, она – с дерзким торжеством, сверкая смеющимися глазами. Он молча дивился красоте ее римского профиля.


«Да, Леонтий прав: это – камея; какой профиль, какая строгая, чистая линия затылка, шеи! И эти волосы так же густы, как бывало…»


Он вдруг вспомнил, зачем пришел, и сделал строгое лицо.


– Понимаете ли вы сами, какую сцену играете? – с холодной важностью произнес он.


– Милый Борис! – нежно говорила она, протягивая руки и маня к себе, – помните сад и беседку? Разве эта сцена – новость для вас? Подите сюда! – прибавила скороговоркой, шепотом, садясь на диван и указывая ему место возле себя.


– А муж? – вдруг сказал он.


– Что муж? Все такой же дурак, как и был!


– Дурак! – с упреком, возвысив голос, повторил он. – И вы так платите ему за его доброту, за доверие!


– Да разве его можно любить?


– Отчего же не любить?


– Таких не любят… Подите сюда!.. – шептала опять.


– Но вы любили же когда-нибудь?


Она отрицательно покачала головой.


– Зачем же вы шли замуж?


– Это совсем другое дело: он взял, я и вышла. Куда ж мне было деться!


– И обманываете целую жизнь, каждый день, уверяете его в любви…


– Никогда не уверяю, да он и не спрашивает. Видите, и не обманываю!


– Но помилуйте, что вы делаете!! – говорил он, стараясь придать ужас голосу.


Она, с затаенным смехом, отважно смотрела на него; глаза у ней искрились.


– Что я делаю!!! – с комическим ужасом передразнила она, – все люблю вас, неблагодарный, все верна милому студенту Райскому… Подите сюда!


– Если б он знал! – говорил Райский, боязливо ворочая глазами вокруг и останавливая их на ее профиле.


– Не узнает, а если б и узнал – так ничего. Он дурак.


– Нет, не дурак, а слабый, любящий до слепоты. И вот – его семейное счастье!


– А чем он несчастлив? – вспыхнув, сказала Ульяна Андреевна, – поищите ему другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут, ест вкусно, спит покойно, знает свою латынь: чего ему еще больше? И будет с него! А любовь не про таких!


– Про каких же?


– Про таких, как вы… Подите сюда!


– Но он вам верит, он поклоняется вам…


– Я ему не мешаю: он муж – чего ж ему еще?


– Ваша ласка, попечения – все это должно принадлежать ему!


– Все и принадлежит – разве его не ласкают, противного урода этакого! Попробовали бы вы…


– Зачем же эта распущенность, этот Шарль!..


Она опять вспыхнула.


– Какой вздор – Шарль! кто это вам напел? противная бабушка ваша – вздор, вздор!


– Я сам слышал…


– Что вы слышали?


– В саду, как вы шептались, как…


– Это все пустое, вам померещилось! Monsieur Шарль придет, спросит сухарь, стакан красного вина – выпьет и уйдет.


Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в горшках. И у ней лицо стало как маска, и глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны – «как у Веры тогда… – думал он. – Да, да, да – вот он, этот взгляд, один и тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся… Русалки!»


– Ваше сердце, Ульяна Андреевна, ваше внутреннее чувство… – говорил он.


– Еще что!


– Словом – совесть не угрызает вас, не шепчет вам, как глубоко оскорбляете вы бедного моего друга…


– Какой вздор вы говорите – тошно слушать! – сказала она, вдруг обернувшись к нему и взяв его за руки. – Ну кто его оскорбляет? Что вы мне мораль читаете! Леонтий не жалуется, ничего не говорит… Я ему отдала всю жизнь, пожертвовала собой: ему покойно, больше ничего не надо, а мне-то каково без любви! Какая бы другая связалась с ним!..


– Он так вас любит!


– Куда ему? Умеет он любить! Он даже и слова о любви не умеет сказать: выпучит глаза на меня – вот и вся любовь! точно пень! Дались ему книги, уткнет нос в них и возится с ними. Пусть же они и любят его! Я буду для него исправной женой, а любовницей (она сильно потрясла головой) – никогда!


– Да вы новейший философ, – весело заметил Райский, – не смешиваете любви с браком: мужу…


– Мужу – щи, чистую рубашку, мягкую подушку и покой…


– А любовь?


– А любовь… вот кому! – сказала она и вдруг обвилась руками около шеи Райского, затворила ему рот крепким и продолжительным поцелуем.


Он остолбенел и даже зашатался на месте. А она не выпускала его шеи из объятий, обдавала искрами глаз, любуясь действием поцелуя.


– Постойте… постойте, – говорил он, озадаченный, – вспомните… я друг Леонтья, моя обязанность…


Она затворила ему рот маленькой рукой – и он… поцеловал руку.


«Нет! – говорил он, стараясь не глядеть на ее профиль и жмурясь от ее искристых, широко открытых глаз, – момент настал, брошу камень в эту холодную, бессердечную статую…»


Он освободился из ее объятий, поправил смятые волосы, отступил на шаг и выпрямился.


– А стыд – куда вы дели его, Ульяна Андреевна? – сказал он резко.


– Стыд… стыд… – шептала она, обливаясь румянцем и пряча голову на его груди, – стыд я топлю в поцелуях…


Она опять прильнула к его щеке губами.


– Опомнитесь и оставьте меня! – строго сказал он, – если в доме моего друга поселился демон, я хочу быть ангелом-хранителем его покоя…


– Не говорите, ах, не говорите мне страшных слов… – почти простонала она. – Вам ли стыдить меня? Я постыдилась бы другого… А вы! Помните!.. Мне страшно, больно, я захвораю, умру… Мне тошно жить, здесь такая скука…


– Оправьтесь, встаньте, вспомните, что вы женщина… – говорил он.


Она судорожно, еще сильнее прижалась к нему, пряча голову у него на груди.


– Ах, – сказала она, – зачем, зачем вы… это говорите!.. Борис – милый Борис… вы ли это…


– Пустите меня! Я задыхаюсь в ваших объятиях! – сказал он, – я изменяю самому святому чувству – доверию друга… Стыд да падет на вашу голову!..


Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги. После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг себя, схватила себя обеими руками за голову – и испустила крик, так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство.


– Ульяна Андреевна! опомнитесь, придите в себя! – говорил он, стараясь удержать ее за руки. – Я нарочно, пошутил, виноват!..


Но она не слушала, качала в отчаянии головой, рвала волосы, сжимала руки, вонзая ногти в ладони, и рыдала без слез.


– Что я, где я? – говорила она, ворочая вокруг себя изумленными глазами. – Стыд… стыд… – отрывисто вскрикивала она, – Боже мой, стыд… да, жжет – вот здесь!


Она рвала манишку на себе.


Он расстегнул или скорее разорвал ей платье и положил ее на диван. Она металась, как в горячке, испуская вопли, так что слышно было на улице.


– Ульяна Андреевна, опомнитесь! – говорил он, ставши на колени, целуя ей руки, лоб, глаза.


Она взглядывала мельком на него, делая большие глаза, как будто удивляясь, что он тут, потом вдруг судорожно прижимала его к груди и опять отталкивала, твердя: «Стыд! стыд! жжет… вот здесь… душно…»


Он понял в ту минуту, что будить давно уснувший стыд следовало исподволь, с пощадой, если он не умер совсем, а только заглох. «Все равно, – подумал он, – как пьяницу нельзя вдруг оторвать от чарки – горячка будет!»


Он не знал, что делать, отпер дверь, бросился в столовую, забежал с отчаяния в какой-то темный угол, выбежал в сад, – чтоб позвать кухарку, зашел в кухню, хлопая дверьми, – нигде ни души.


Он захватил ковш воды, прибежал назад: одну минуту колебался, не уйти ли ему, но оставить ее одну в этом положении – казалось ему жестокостью.


Она все металась и стонала, волосы у ней густой косой рассыпались по плечам и груди. Он стал на колени, поцелуями зажимал ей рот, унимал стоны, целовал руки, глаза.


Мало-помалу она слабела, потом оставалась минут пять в забытьи, наконец пришла в себя, остановила на нем томный взгляд и – вдруг дико, бешено стиснула его руками за шею, прижала к груди и прошептала:


– Вы мой… мой!.. не говорите мне страшных слов… «Оставь угрозы, свою Тамару не брани», – повторила она лермонтовский стих – с томной улыбкой.


«Господи! – застонало внутри его, – что мне делать!»


– Не станете? – шепотом прибавила она, крепко держа его за голову, – вы мой?


Райский не мог в ее руках повернуть головы, он поддерживал ее затылок и шею: римская камея лежала у него на ладони во всей прелести этих молящих глаз, полуоткрытых, горячих губ…


Он не отводил глаз от ее профиля, у него закружилась голова… Румяные и жаркие щеки ее запылали ярче и жгли ему лицо. Она поцеловала его, он отдал поцелуй. Она прижала его крепче, прошептала чуть слышно:


– Вы мой теперь: никому не отдам вас!..


Он не бранил, не сказал больше ни одного «страшного» слова… «Громы» умолкли…


XIII


Исполнив «дружескую обязанность», Райский медленно, почти бессознательно шел по переулку, поднимаясь в гору и тупо глядя на крапиву в канаве, на пасущуюся корову на пригорке, на роющуюся около плетня свинью, на пустой, длинный забор. Оборотившись назад, к домику Козлова, он увидел, что Ульяна Андреевна стоит еще у окна и машет ему платком.


«Я сделал все, что мог, все!» – говорил он, отворачиваясь от окна с содроганием, и прибавил шагу.


Взойдя на гору, он остановился и в непритворном ужасе произнес: «Боже, Боже мой!»


Гамлет и Офелия! вдруг пришло ему в голову, и он закатился смехом от этого сравнения, так что даже ухватился за решетку церковной ограды. Ульяна Андреевна – Офелия! Над сравнением себя с Гамлетом он не смеялся: «Всякий, – казалось ему, – бывает Гамлетом иногда!» Так называемая «воля» подшучивает над всеми! «Нет воли у человека, – говорил он, – а есть паралич воли: это к его услугам! А то, что называют волей – эту мнимую силу, так она вовсе не в распоряжении господина, „царя природы“, а подлежит каким-то посторонним законам и действует по ним, не спрашивая его согласия. Она, как совесть, только и напоминает о себе, когда человек уже сделал не то, что надо, или если он и бывает тверд волей, так разве случайно, или там, где он равнодушен».


«Леонтий! – вдруг произнес он, хватаясь за голову, – в каких руках его счастье! Какими глазами взгляну я на него! А как тверда была моя воля!»


Как он искренно готовился к своей благородной роли, как улыбалась ему идея долга, какую награду нашел бы он в своем сознании, если б…


«А что было мне делать?» – заключил он вопросом и мало-помалу поднимал голову, выпрямлялся, морщины разглаживались, лицо становилось покойнее.


«Я сделал все, что мог, все, что мог! – твердил он, – но вышло не то, что нужно…» – шепнул он со вздохом.


И с этим но, и с этим вздохом пришел к себе домой, мало-помалу оправданный в собственных глазах, и, к большому удовольствию бабушки, весело и с аппетитом пообедал с нею и с Марфенькой.


«Эту главу в романе надо выпустить… – подумал он, принимаясь вечером за тетради, чтобы дополнить очерк Ульяны Андреевны… – А зачем: лгать, притворяться, становиться на ходули? Не хочу, оставлю, как есть, смягчу только это свидание… прикрою нимфу и сатира гирляндой…»


Райский прилежно углубился в свой роман. Перед ним как будто проходила его собственная жизнь, разорванная на какие-то клочки.


«Но ведь иной недогадливый читатель подумает, что я сам такой, и только такой! – сказал он, перебирая свои тетради, – он не сообразит, что это не я, не Карп, не Сидор, а тип; что в организме художника совмещаются многие эпохи, многие разнородные лица… Что я стану делать с ними? Куда дену еще десять, двадцать типов!..»


«Надо также выделить из себя и слепить и те десять, двадцать типов в статуи, – шепнул кто-то внутри его, – это и есть задача художника, его „дело“, а не „мираж“!»


Он вздохнул.


«Где мне, неудачнику!» – подумал он уныло.


Прошло несколько дней после свидания с Ульяной Андреевной. Однажды к вечеру собралась гроза, за Волгой небо обложилось черными тучами, на дворе парило, как в бане; по полю и по дороге кое-где вихрь крутил пыль.