Мифопоэтическое начало в творчестве Ахматовой «Белая стая», «Подорожник», «Anno Domini»

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3
Мф., 24:7—8, 29). Отметим, что землетрясения у библейских пророков иносказательно знаменовали потрясения в жизни народов
и царств. В итоге «пророчество» начинает двоиться, одновременно проецируясь на библейскую и русскую фольклорную традиции.

Религиозно-православные мотивы, открыто звучат в финалах обоих стихотворений. В финале первого это образ Богородицы, расстилающей «над скорбями великими плат». Здесь и аллюзия на православные молитвы Божией Матери («Все упование на тя возлагаю, Мати Божия, Сохрани мя под покровом Твоим», «Покрый нас честным Твоим покрывалом и избави нас от всякого зла») , и отсылка к ритуалу поклонения Казанской Иконе Божьей Матери, спасающей, по поверию, Россию от завоевателей. Здесь и напоминание о православном празднике Покрова Пресвятой Богородицы (1 октября), религиозный смысл которого — молитвенное предстояние Богоматери за мир. С другой стороны, этот образ может быть осмыслен в природно-календарном ключе: тогда «белый плат» — метафора снега, ведь русская зима всегда спасала Россию от иноземных захватчиков (вспомним нашествие Наполеона).

В финале второго стихотворения цикла сакрализуется образ страдающей, воюющей земли: она отождествляется с образом Спасителя, а ее страдания — с Его крестными муками:

Ранят тело твое пресвятое,

Мечут жребий о ризах твоих...

(1, 97)

Ср. с евангельским текстом: «Распявшие Его делили одежды Его, бросая жеребий, кому что взять» (Марк, 15: 24).

Доказательством того, что речь здесь идет о земле русской, а не просто цитируется молитва, служат финальные строки первого стихотворения: «Только нашей земли не разделит / На потеху себе супостат», а также метафора земли, как телесной плоти, в стихотворении «Памяти 19 июля 1914»: (ср.: «Дымилось тело вспаханных равнин»). Отсюда следует, что лирическая ситуация цикла проецируется на евангельский мотив искупительной жертвы. Тогда и плач «солдаток над ребятами» восходит к евангельскому эпизоду — скорбям Богородицы по своему сыну.

Однако идея искупительной жертвы «разыгрывается» в цикле также и на другом мифологическом материале. «Июль 1914» проецируется на образный код древнеславянской мифологии. У древних славян земля символизировала производящее начало вселенной — богиню-мать (культ Матери-сырой-земли впоследствии слился
с культом Богородицы), а дождь являлся вещественным символом союза неба и земли, приносящим обилие и плодородие. В ахматовском стихотворении иссохшая, изнемогающая от жажды земля вместо дождя окропляется кровью.

Не напрасно молебны служились,

О дожде тосковала земля:

Красной влагой тепло окропились

Затоптанные поля.

(1, 97)

Эвфемистическая замена крови «красной влагой» подчеркивает функциональную тождественность обеих субстанций по отношению к земле. Согласно А. Н. Афанасьеву, в славянской мифологии кровь — «одна из древнейших метафор воды и дождя» (Афанасьев, 1982. С. 204). В мотиве окропления земли «красной влагой» просвечивает архаический ритуал жертвенного возлияния Матери-сырой-земле, чтобы умилостивить последнюю (ср.: Афанасьев, 1982. С. 59). Отсюда и поэтические переклички «Июля 1914» со «Словом о полку Игореве» (ср. в «Слове...»: «Черна земля под копыты была посеяна,
а кровию польяна: тугою взыдоша по Русской земли»).

Итак, лирический сюжет цикла строится на метаситуациях пророчества (в первом стихотворении) и искупительной жертвы
(во втором), которые восходят одновременно к Библии и славянскому фольклору. «Вписываемость» конкретных коллизий в разные мифологические контексты (знаки которых присутствуют здесь же,
в стихотворениях) придает первым архетипический смысл.

* * *

Мотивы пророчества и искупления разрабатывались автором
и в другом регистре — личностном. Своеобразие ахматовской социально-исторической позиции заключается в том, что она неотделима от ее этической позиции. Война воспринимается как надругательство над «божьим миром», как его осквернение. Жить в это время
и быть свидетелем происходящего нестерпимо больно:

И ранней смерти так ужасен вид,

Что не могу на Божий мир глядеть я.

(1,95)

Закрыв лицо, я умоляла Бога

До первой битвы умертвить меня.

(1,106)

О Боже, за себя я все могу простить,

Но лучше б ястребом ягненка мне когтить

Или змеей уснувших жалить в поле,

Чем человеком быть и видеть поневоле,

Что люди делают, и сквозь тлетворный срам

Не сметь поднять глаза к высоким небесам.

(2, 32)

Изменить происходящее, снять коллективную вину, считает Ахматова, можно лишь покаянием, молитвой и жертвенным отказом от мирских радостей. Идея искупления воплотилась в стихотворении «Молитва», написанном в 1915 году, в разгар военных событий. Ахматова готова пожертвовать всем самым дорогим для нее — «ребенком и другом», «таинственным песенным даром» — ради того, чтобы на родной земле восстановился мир. Стихотворение звучит как заклинание, как попытка умилостивить Бога готовностью
к жертве. Цветаева, встретившись с Ахматовой в 1941 году, по воспоминаниям современников, связывала арест сына Ахматовой, ее одиночество, долгое поэтическое молчание с этой «Молитвой». «Разве вы не знаете, что стихи сбываются?» — упрекнула она Ахматову.

Идея «пророчества» в личностном измерении разрабатывается
в двух взаимосвязанных аспектах. Во-первых, судьба героини, ее будущее становится объектом предсказания. Во-вторых, она сама предстает как пророчица: (ср.: «Пусти меня к вещим заботам...»,
1, 96; «Пусть он не хочет глаз моих / Пророческих и неизменных.»,
1, 79; «И давно мои уста / Не целуют, а пророчат.», 1, 110).

Хотя для Ахматовой характерна пророческая пассионарность, но она никогда не пыталась противостоять «девятому валу» истории. В «гражданских» стихах ее поэтическая личность имплицитно проецировалась на архетип библейских пророков, в частности на образ пророчицы Анны. Отметим попутно, что название книги «Anno Domini» анаграмматически связано с ахматовским именем.

Пророческое поведение включает у Ахматовой этический аспект (сюда входит комплекс мотивов, связанных с идеей искупления)
и эстетический (поскольку лирическая героиня прежде всего поэт).

Теме предсказания будущего в «Белой стае» посвящены стихотворения «Подошла я к сосновому лесу...» (1914), «Июль 1914» (1914), «Город сгинул, последнего дома...» (1916); в «Подорожнике» — «Теперь никто не станет слушать песен...» (1917) и в «Anno Domini» — «Предсказание» (1922). Собственную судьбу, свое будущее героиня осмысляет как «путь жертвенный и славный» (1, 85), то есть в координатах «искупительной жертвы».

У Ахматовой складывается «несобранный» цикл, объединяющий стихи с пророческими мотивами и образами. Так «Предсказание» и «Подошла я к сосновому лесу...» объединяет тема предсказания страдальческого пути как духовной избранности героини. Оба стихотворения выдержаны в повелительной модальности. Знаменательны также отдельные переклички ср.: «Не завидуй удаче счастливиц...» (1, 103) и «Не завидуй такому венцу...» (1, 145). В обоих стихотворениях подспудно присутствует мотив выбора между земным счастьем и счастьем жертвенного служения, которое Ахматова связывала с предназначением поэта.

Такую же пару состаляют стихотворения «Июль 1914» и «Город сгинул, последнего дома...». Они объединяются образом предсказателя (ср. также с «прозорливцем» из стихотворения «Подошла
я к сосновому лесу...») — странника, убогого (ср. в первом стихотворении: «Приходил одноногий прохожий...», во втором: «Пробирался хромой человек...»).

В стихотворении «Подошла я к сосновому лесу...» предсказание будущего представляет собой проповедь нищеты и аскетизма:

Позабудь о родительском доме,

Уподобься небесному крину.

Будешь, хворая, спать на соломе

И блаженную примешь кончину.

(1, 103)

Эта судьба принимается героиней не только со смирением, но
и с радостью. Как сбывшееся предсказание, в последующих стихах все явственнее звучит мотив нищеты, а в героине проступают черты нищей странницы, монахини в миру.

Изменение облика героини в стихах военных лет отметил еще Мандельштам: «В последних стихах Ахматовой произошел перелом гиератической важности, к религиозной простоте и торжественности. Я бы сказал, после женщины настал черед жены. Помните: „Смиренная, одетая убого, но видом величавая жена“. Голос отречения крепнет все более и более в стихах Ахматовой...» (Мандельштам, 1990, Т. 2, С. 260).

«Нищенство» для Ахматовой — это не только этическая, но
и эстетическая категория. Знаменательна поздняя авторская оценка стихов второго и третьего периодов: «Я сейчас прочла свои стихи (довольно избранные). Они показались мне невероятно суровыми (какая уж там нежность ранних!), обнаженными, нищими, но в них нет жалоб, плача над собой и всего невыносимого» (1, 353). Даже ее Муза предстает нищенкой:

И Муза в дырявом платке

Протяжно поет и уныло.

(1, 96)

Семантическое поле «нищеты» включает и религиозный контекст представлений о нищенстве как о высшей благодати. Ср.: «Блаженны нищие духом; ибо их есть Царство Небесное» (Мф., 5: 3). «Нищие духом» — это те, кто находит источник радости не в наслаждении земными благами, а в том, что следуют во всем «заповедям Господним»

На эту тему написаны стихотворения «На пороге белом рая» (1921) и «Земной отрадой сердца не томи...» (1921), причем последнее целиком построено на Евнгельских цитатах:

Земной отрадой сердца не томи,

Не пристращайся ни к жене, ни к дому,

У своего ребенка хлеб возьми,

Чтобы отдать его чужому.

(1, 146)

Ср.: «Не собирайте себе сокровищ на земле... Но собирайте себе сокровища на небе. Ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мф, 6: 19—21), «Просящему у тебя дай...» (Мф, 5: 42).

Л. Я. Гинзбург отмечала, что «Ахматова непохожа на свои стихи». Однако в данном случае важно отметить, что художественный образ коррелирует с житейским обликом поэта, по крайней мере,
с одной из его ипостасей.

В жизни Анна Андреевна, как вспоминают очевидцы, была безбытна и совершенно лишена чувства собственности. Она могла бы сказать о себе словами Блока: «Были мы как избранники нищи».
В годы гражданской войны она не считала для себя возможным жить лучше, чем живет большинство людей, и, будучи сама стесненной в средствах, всегда была готова поделиться последним3.

Одно из ключевых стихотворений «Anno Domini» — уже упоминавшееся «Предсказание». Оно построено на противопоставлении «двух венцов» как двух типов судьбы. Златокованому венцу, означающему почет, царственность, славу, противостоит терновый, который предвещает героине судьбу мученицы:

Туго согнутой веткой терновою

Мой венец на тебе заблестит.

Ничего, что росою багровою

Он изнеженный лоб освежит.

(1, 145)

Евангельский подтекст этого стихотворения («...воины правителя, сплетши венец из терна, возложили ему на голову и дали Ему
в правую руку трость; и, становясь пред Ним на колени, насмехались над Ним, говоря: «радуйся, Царь Иудейский!» — Мф., 27: 27—29) высвечивает смысл «пророчества»: тот, кому предназначается терновый венец, будет подвергаться глумлению черни, но на него возложена миссия искупления общих грехов. Этот мотив продолжен
в «Другом голосе», следующем в сборнике сразу за «Предсказанием» (хотя оно датировано годом раньше). Лирическая героиня называет себя «заложницей в неволе / Всей земной непоправимой боли»
(1, 145). Позиция добровольной искупительной жертвы придает новый смысл стихотворениям, в которых рисуется картина бедствий петроградцев во время гражданской войны («Петроград 1919», «Не
с теми я, кто бросил землю...»).

Возвращаясь к стихотворению «Предсказание», отметим особое значение даты его написания — 8 мая 1922 года. Это двенадцатая годовщина свадьбы Гумилева и Ахматовой. Если учесть, какую роль в поэтике Ахматовой играют даты и вспомнить, что Гумилев принял мученическую смерть, то стихотворение обретает еще один смысл
и воспринимается как реквием по Гумилеву.

В концепции «искупительной жертвы» Ахматовой нам видятся переклички с мандельштамовской теорией христианского искусства как подражания Христу: «Христианское искусство всегда действие, основанное на великой идее искупления (Мандельштам, 1990 Т. 2,
С. 158). Но если у Мандельштама идея искупительной жертвы перенесена в область эстетики (отсюда его определение христианского искусства как игры Бога с людьми), то Ахматова соотносит ее со сферой этики: подражание Христу совершается не только в искусстве, но и в реальной жизни художника, в его судьбе.

Духовную аскезу, отказ от земных благ Ахматова связывает
с миссией поэта. В стихотворении «Нам свежесть слов и чувства простоту...» (1915) она рассматривает сложнейшую эстетическую дилемму. Природа поэтического творчества предполагает особого рода апперцепцию: установку на эстетическое «накопление», сохранение свежести впечатлений и словесных образов. Утрата этого свойства чревата потерей таланта. Но религиозно-этическая позиция диктует другой модус поведения:

...не пытайся для себя хранить

Тебе дарованное небесами:

Осуждены — и это знаем сами —

Мы расточать, а не копить.

(1, 81)

Ахматова разрешает эту антиномию с позиции новозаветной морали. Поскольку лирический дар — от Бога, то поэт становится «проводником» божественной воли. Не случайно в финале стихотворения появляются прямые аллюзии на образ Иисуса Христа, его судьбу. Позиция Ахматовой здесь противостоит раннеакмеистическим представлениям о поэзии как о «мастерстве». Ее творческое кредо иное: миссия поэта аналогична миссии пророка («Иди один
и исцеляй слепых...»). Пророческое предназначение заведомо обрекает поэта на трагическую судьбу, «учеников злорадное глумленье
и равнодушие толпы» (1, 81). Такова, по Ахматовой, железная логика судьбы поэта, открытого миру.

Отсюда следует, что в творчестве Ахматовой второго периода формируется новая концепция поэзии как жертвенного служения, поэзии как пророчества, идущая вразрез с акмеистической теорией (ср. с определением поэзии у Гумилева: «Поэзия есть лучшие слова
в лучшем порядке» (Гумилев, 1991, Т. 3, С. 25), Ахматова отныне воспринимает поэтическое вдохновение как нечто, идущее от Бога, продиктованное свыше (ср. с вопросом, обращенным к Музе: «Ты ль Данту диктовала / Страницы Ада?» (1, 185)).

Концепция поэта-пророка складывается в «Белой стае» в некий сквозной сюжет, отражающий ключевые этапы преображения художника, превращения его в пророка. В стихотворении «Я так молилась: «Утоли...» (1913) лирическая героиня находится в состоянии безблагодатности и безглагольности и молит Бога о вдохновении. Она не может освободиться от сил земли, от бренности мира, поэтому уста ее немы, а ресницы сомкнуты. Не случайно в этом стихотворении возникают аллюзии на пушкинского «Пророка». Ср. у Ахматовой: «...Утоли глухую жажду песнопенья», у Пушкина: «Духовной жаждою томим"; у Ахматовой: «Коснется ли огонь небесный / Моих сомкнувшихся ресниц», у Пушкина: «Моих зениц коснулся он, / Отверзлись вещие зеницы».

Но если до войны поэтическое вдохновение лишь сравнивается
с пророческим даром, то с рубежа 1914 года авторская позиция радикально меняется. С лирическим «я» происходит метаморфоза подобно той, которая произошла с героем пушкинского «Пророка». При этом причина метаморфозы — не вмешательство высших сил, как у Пушкина, а изменение состояния мира. Момент духовного преображения зафиксирован в стихотворении «Памяти 19 июля 1914» (1916):

Из памяти, как груз отныне лишний,

Исчезли тени песен и страстей.

Ей — опустевшей — приказал Всевышний

Стать страшной книгой грозовых вестей

(1, 106)

Отныне поэт «отрекается» от воспевания любви и становится вестником грозных событий, ответственным за судьбы мира.
В творческой практике Ахматовой это означало переориентацию на «гражданскую» проблематику, изменение лирической позиции
и, соответственно, жанрово-стилевую трансформацию.

В одном случае лирическое «я» «подключается» к народно-национальному сознанию и становится «проводником высшей воли». Голос поэта тонет в хоровом многоголосии, сменяясь на «мы» (ср.: Кралин, 1989). Он может вообще растворяться в объективированном повествовании, либо подменяться «чужим голосом».

В другом случае лирическое «я» индивидуализировано, порой даже автобиографично (ср. «Молитва», 1915). Стихи этой разновидности напоминают по своей структуре молитвы. Мотив молитвы «втягивает» в себя не только «эпическую», но и личную, «любовную» проблематику (ср. стихотворения, посвященные
Б. Анрепу в «Подорожнике») . Ахматова сама все чаще называет свои стихи молитвами (ср. с авторской жанровой маркировкой их как песен в раннем творчестве).

В стихах обеих разновидностей изменен статус слова. В первой разновидности — это слово, «идущее от Бога», оно отчуждается от героини и обретает особую сакральную суггестивность и действенную силу. В стихах второй разновидности — это слово, «идущее к Богу», через него устанавливается связь между лирическим «я» и высшими силами, в потенциале это слово заговорное, заклинательное.

Слово как бы обретает самостоятельную энергетическую сущность, а следовательно, становится подверженным энтропии, ибо частое повторение, «трата», приводит к его истощению. Именно об этом идет речь в «итоговом» стихотворении, завершающем «Белую стаю»:

О, есть неповторимые слова,

Кто их сказал — истратил слишком много.

Неистощима только синева

Небесная, и милосердье Бога.

(1, 120)

Подобное, акмеистическое по сути, понимание слова лирически развито Гумилевым в одном из центральных стихотворений «Огненного столпа».

В стихотворении «Многим» (1922), которым в рукописи «Бега времени» заключается раздел «Anno Domini», лирическая героиня представлена как персонификация голоса своих современников:

Я — голос ваш, жар вашего дыханья,

Я — отраженье вашего лица.

Напрасных крыл напрасны трепетанья,—

Ведь все равно я с вами до конца.

(1, 241)

В «пророческой» концепции поэзии Ахматовой, с одной стороны, голос поэта есть отражение духовных эманаций мира, некий слепок его эмоционального состояния («Я отраженье вашего лица...») — не отсюда ли пошел мотив зеркала, отражения, столь важный в поздней поэзии Ахматовой? С другой стороны, быть голосом многих — это прерогатива народного поэта, поэта-трибуна. Таким образом получается, что эпическая переориентация ее стихов тесно связана с новыми, мифологическими по своей сути, представлениями о поэзии и назначении поэта.

* * *

Искупительно-пророческая миссия поэта особенно рельефно обозначилась в стихах периода революции и гражданской войны. Писатели ее поколения либо принимали революцию и воспевали ее, либо уходили в эмиграцию. Ахматова — одна из немногих —выбрала третий путь. Стихи «Петроград, 1919», «Не с теми я, кто бросил землю...», «Все расхищено, предано, продано...» далеки от приятия революции, но они столь же далеки от политической ненависти, которая сквозит в стихах З. Гиппиус, написанных в то же время. «Гражданские» стихи Ахматовой вообще лежат вне плоскости политики, а связаны с проблемой нравственного и жизненного выбора художника.

Наиболее остро эта проблема поставлена в стихотворении «Когда в тоске самоубийства...» (1917). В первоначальной редакции в первых двух строфах Ахматова воссоздает духовную атмосферу России, прежде всего Петрограда, осенью 1917 года:

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал,

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал,

Когда приневская столица,

Забыв величие свое,

Как опьяневшая блудница,

Не знала, кто берет ее...

(1, 143)

Словосочетание «немецкие гости» обозначает немецкие войска, вступление которых в Петроград ожидалось в это время, и, вероятно, содержит намек на прибытие видных большевиков-эмигрантов, включая Ленина, в Россию через Германию. В обоих случаях вступление «немецких гостей» на русскую землю ассоциируется
с «тоской самоубийства», то есть с капитулянтской готовностью народа к национальному самоуничижению. Во второй строфе отразилась непрестанная смена правительств в Петрограде вплоть до большевистского переворота.

Строки о «духе византийства», говорящие об оскудении духовно-религиозной жизни России, соотносятся прежде всего с обстановкой весны и лета 1917 года. В частности, можно вспомнить поразившее верующих современников Ахматовой игнорирование обществом, погруженным в политические раздоры, традиционного православного праздника Пасхи (ср.: «Пасха» М. Волошина, 1917)4.

Характеристика духовно-политической обстановки кануна Октябрьской революции мотивирует появление «голоса», зовущего покинуть богооставленное Отечество. Сама формула «Мне голос был» вызывает ассоциацию со Священным Писанием, в частности, с Откровением Иоанна Богослова (ср.: «Я... слышал позади себя громкий голос, как бы трубный» (Откр. 1:10)), с книгой пророка Иезекииля (то есть воспринимается в контексте пророческой темы): «И было ко мне слово Господне» (Иез, 36:16), «Так говорит Господь» (Иез, 36:37). По сути дела вся речь, обращенная к героине, восходит к библейским цитатам. Ср.:

Он говорил: «Иди сюда.

Оставь свой край глухой и грешный, Оставь Россию навсегда...»

«И сказал Господь Авраму: «пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего, в землю, которую укажу тебе»

(Быт., 12:1—2).


Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд.

«Тогда придите и рассудим, говорит Господь. „Если будут грехи ваши, как багряное, — как снег убелю; Если будут красны, как пурпур, — как волну убелю“»

(Исаии, 1:18).