К вопросу о символизме Розанова

Вид материалаДокументы
Подобный материал:

Александр Матюшкин,
(Петрозаводск)

К вопросу о символизме Розанова


Говоря о художественно-философском творчестве В. В. Розанова, исследователи поднимают вопрос не только о жанровой природе «Уединенного» и близких ему по форме произведений, но и соотношении их с современными писателю литературными направлениями и течениями. Несмотря на то, что чаще всего говорят все-таки о самостоятельности и исключительности Розанова, его художественный метод формировался в рамках определенной эпохи и несомненный интерес представляет выяснение подобного рода взаимосвязей, даже если они не позволяют исследователю вынести тот или иной «приговор».

Наиболее авторитетным и влиятельным литературным течением в России начала XX века, безусловно, был символизм, программа которого формировалась не без влияния Розанова и с представителями которого писатель был хорошо знаком. Но насколько серьезной была это общность? К символистам Розанова причисляет А. Пайман1. Аргументируя «по сути своей символистское понимание литературы» писателем, она приводит слова из его письма к Э. Голлербаху от 29 августа 1918 года: «Суть-то именно, как вы тоже не раз упоминаете – “в обличении вещей невидимых”, а пожалуй, и еще лучше: в облечении вещей невидимых. Все “облекается” в одежды, и история самая есть облечена в одежды незримых божеских планов»2. По мнению А. Пайман, «символизм» Розанова находит выражение в том, что его слово ценно не своим точным значением, а «потенцией»3. Другой, по существу очень близкой чертой «символизма» Розанова исследовательница называет интерес к «мимолетности» и «мгновению», также приводящий в его художественных текстах к «бесконечной множественности» смыслов. «В сущности, – пишет она, – именно умение воплощать мгновенные прозрения во всей их переливчатости и непостоянстве сделало его одним из крупнейших представителей прозы русских символистов»4. Нам представляется, что приведенные аргументы (кроме письма Голлербаху) обращают нас к периферийным, необязательным чертам символизма, более того, акцент на «потенциальном», а не на «точном» значении слова вообще есть черта подлинно художественной литературы, а что касается «мимолетности», то это скорее особенность индивидуального стиля писателя, чем целого литературного течения5.

Однако можно найти и другие аргументы, что мы и хотим сейчас сделать. Интересным представляется сопоставление статьи В. Брюсова «О искусстве», ставшей одним из манифестов символизма, и «Уединенного». На продуктивность такого сравнения обратил внимание еще А. Синявский. Он отметил, что для Розанова, как и для Брюсова, главной целью художника является «раскрыть другим свою душу», «записывать свои мелькающие настроения»6. Если мы попытаемся продолжить сравнение, то обнаружим, что практически все декларативные положения Брюсова находят художественное воплощение у Розанова, причем, часто в такой мере, на какую не решались сами символисты. Выделим эти положения:

«Кто дерзает быть художником, должен быть искренним – всегда без предела»7.

«Все настроения равноценны в искусстве, ибо ни одно не повторится…»8

«Повесть дорога не как рассказ о приключениях вымышленных лиц, а как средство узнать душу написавшего»9.

Цитирование можно продолжать, так как приведенные мысли многообразно варьируются Брюсовым. Как справедливо пишет А. Синявский, «под призывами Брюсова могли бы подписаться многие авторы из круга декадентов и символистов, в том числе Розанов»10. Но можно сказать и более категорично: Розанов в своем творчестве доводит до крайнего предела осуществление приведенных нами тезисов.

Он самый искренний из своих современников (хотя эта искренность и приобретает подчас форму игры в искренность). Его «трилогию» («Уединенное» и два «короба» «Опавших листьев») можно сравнить с «трилогией вочеловечения» А. Блока. И в том, и другом случае перед нами «лирический дневник», стремящийся к предельной искренности в передаче чувств и настроений. Но, в отличие от Блока, Розанов всеми силами старается избегать при этом литературного вымысла. Блок литературен и сам признается в этом, пафос Розанова в постоянном преодолении литературы. Он находит такую форму, которая не требует вымысла (как он сам иронически замечает, говорить правду легче, чем лгать11), и если он вводит вымысел, то это воспринимается уже только как украшение, дополнение, как правило излишнее, а не основа фундамента.

Брюсов писал, что истории вымышленных героев – это только способ выразить душу самого художника, иносказание, своего рода декорация, за которой мы должны разглядеть самое главное, ради чего эта декорация и создавалась. Розанов принципиально отказывается от всяких декораций и пытается открыто говорить о самом главном, только о самом главном.

Уже в первых строчках «Уединенного» писатель заявляет, что его единственная цель – выражение собственной души:

«Так и жизнь в быстротечном времени срывает с души нашей восклицаения, вздохи, полумысли, получувства... Которые, будучи звуковыми обрывками, имеют ту значительность, что “сошли” прямо с души, без переработки, без цели, без преднамеренья, – без всего постороннего… Просто, – “душа живет”… т. е. “жила”, “дохнула”…» (С. 22.)12

Собственно, в этом и состоит «обнажение приема», о котором писал В. Шкловский в своей знаменитой статье13. Но интересно, что «обнажаются» у Розанова именно те качества текста, которые молодой Брюсов считал главными в искусстве, и которые во многом определили поэтику символизма. Ведь именно акцентирование запретных (как тогда, так и сейчас) тем и переакцентировка с внешнего мира на внутренний, когда даже историческое повествование рассказывало больше о его авторе, чем о событиях прошлого, было характерно для символизма. И именно эти черты шокировали современников в Розанове.

«Собственно мы хорошо знаем – единственно себя. О всем прочем догадываемся, спрашиваем. Но если единственная “открывающаяся действительность” есть “я”, то очевидно и рассказывай об “я” (если сумеешь и сможешь). Очень просто произошло “Уед.”» («Опавшие листья»)

Но «Уединенное» создано в период кризиса символизма и несет в себе черты символизма именно кризисного периода, с его тяготением к «правде вещей». Для эстетики символизма этого периода также принципиально важно, что идеальный мир, к которому символисты стремятся, всегда тесно связан с миром действительности. Поэтому истинному символизму свойственно изображать земное, изображать убедительно и точно. Для младосимволистов характерно требование «верности земле», «верности вещам». В то же время, земная жизнь – только «отзвук» космического мира. Через реальный образ просвечивает иная мысль14. К Розанову в полной мере применимы знаменитые строчки Вл. Соловьева, часто упоминаемые младосимволистами:

Милый друг, иль ты не видишь,
Что всё видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?

Соловьевские идеи преображения мира и соединения земного и небесного, казалось бы, не находят прямого отражения в «Уединенном», но сама розановская философия пола по-своему воплощает пафос преображения мира15. Отсюда и своеобразие розановских символов. Они слишком земные, чтобы признать их символами, но критический аргумент, который предъявил М. Волошин тем, кто пытался записать в лагерь символистов Л. Андреева16, к Розанову не применим. Андрееву «ставили в вину», что его символы хаотичны и беспорядочны, у Розанова же они тесно связаны, по-видимому, образуют даже определенную систему и являются тем каркасом, который формирует смысловое и художественное единство «Уединенного».

Цель, которую подспудно ставит себе Розанов, – найти место в мироздании всем предметам и явлениям.

«И все кормятся моим трудом. Все около моего труда нашли место в мире». (С. 23.)

Интересна и показательна игра слов в приведенном высказывании. Речь идет, конечно, прежде всего о бытовом уровне, о материальном обеспечении, но очевиден переход на уровень небытовой. В этом пафос писателя: все несет в себе вторую, «метафизическую» сущность, рассказывает нам об ином мире («облечение вещей невидимых»). В таком контексте философия пола предстает только как крайняя точка – если даже кажущееся таким «низким» так «высоко», то и во всем остальном следует искать высокий смысл.

Изображение «низкой материи» стало настоящей революцией в творчестве символистов конца 1900-х – 1910-х годов. Но у Розанова тяготение к «правде вещей» принимает значительно более категоричные формы. Если для младосимволистов смелостью был сам факт введения бытовых деталей, Розанов идет дальше.

Остановлюсь на самых ярких примерах, отмеченных еще В. Шкловским и А. Синявским:

«Томительно, но не грубо свистит вентилятор в коридорчике: я заплакал (почти): “Да вот чтобы слушать его – я хочу еще жить, а главное друг должен жить”. Потом мысль: “Неужели он (друг) на том свете не услышит вентилятора”; и жажда бессмертия так схватила меня за волосы, что я чуть не присел на пол». (С. 79.)

Синявский приводит и блестяще анализирует не менее показательный пример – фрагмент, в котором Розанов описывает свои чувства, проезжая мимо похоронной процессии (с. 82). Исследователь обращает внимание на то, как в словах «трясясь» и «трясутся» «происходит встреча двух смыслов»: физического и метафизического17.

Когда нет фабулы, то отдельные детали, повторяющиеся в разных записях, становятся средством создания целостности произведения. Об этом писал еще В. Шкловский, доказывая, что через эти детали вводится та или иная тема и образуется сюжет18. Таким образом, целью художественного творчества для Розанова, в полном соответствии с программой символистов, становится обнаружение «живой связи» между внешне не связанными предметами и явлениями и «пробивание окна в вечность», т. е. превращение образа в символ (именно в том значении слова, которое отражало эстетические взгляды большинства представителей этого литературного течения). Именно так определил программу символистского искусства Ф. К. Сологуб во время знаменитого публичного «Диспута о современной литературе», состоявшегося в Петербурге в январе 1914 г.19 (особо отметим хронологическую близость этого выступления и публикации «Уединенного») По существу не говоря ничего нового, Сологуб, на наш взгляд очень емко и точно сформулировал самые важные постулаты нового литературного течения, обеспечившие его расцвет в начале XX века. «Живая жизнь души, – писал он, – протекает не только в наблюдении предметов и в приурочивании им имен, но и в постоянном стремлении понять их живую связь и поставить все, являющееся нашему сознанию, в некоторый всеобщий всемирный чертеж»20. В этой цитате мы хотим особо выделить слово «всё», имеющее прямое отношение к творчеству Розанова. Именно открытость всем проявлениям мира, без эстетических, этических или каких бы то ни было еще ограничений, характерна для этого писателя-философа. В то же время, как и требует от символиста Сологуб, у Розанова «все сходства и несходства явлений представляются раскрытием многообразных возможностей, носителем которых становится мир»21.

Давно стала общим местом парадоксальность Розанова, достигшая своих крайних пределов в «Уединенном». Вместе с тем, эта парадоксальность не есть просто игра ума, как то было, например, у О. Уайльда22. Парадоксы Розанова – форма проникновения к самым интимным сущностям мира, в них проявляется то, что составляет основу символа. «Смысл символа нельзя дешифровать простым усилием рассудка, – пишет С. С. Аверинцев, – в него надо “вжиться”»23. Именно такого «вживания» требуют и те противоречия, на которые обращает внимание писатель (прежде всего в себе). Эту особенность своего творчества хорошо понимал и сам писатель. Вот как он, например, объясняет свою небрежность (показательно, что этот фрагмент идет сразу после рассуждений о том, как в его творчестве уживались ложь и искренность, именно в связи с этим вводится понятие «небрежности»):

«Я потому был небрежен, что какой-то внутренний голос, какое-то непреодлимое внутреннее убеждение мне говорило, что все, что я говорю – хочет Бог, чтобы я говорил». (С. 63.)

Наградой за такое «вживание» должно стать открытие тайн мира, причастным к которым чувствует себя сам Розанов. Поэтому форму своих писаний он сравнивает с музыкой:

«Секрет писательства заключается в вечной и невольной музыке в душе. Если ее нет, человек может только “сделать из себя писателя”. Но он не писатель…». (С. 28)24.

Как и в случае с музыкой, своей целью Розанов считает не столько сообщить что-то, сколько погрузить читателя в такую атмосферу, в которой в нем откроется новое видение. По мнению же символистов, музыка является высшим из искусств, потому что идеально выражает символ, соприродна ему25.

Заголовок «Уединенное», таким образом, может трактоваться не только как отражение стремления остаться одному, наедине с собой, но и как стремление соединиться с миром, стать частью единства (ср.: «у-бог-ий» – близкий Богу):

«Одному лучше – потому, что, когда один, – я с Богом». (С. 48.)

Сопоставление с одной из программных статей Брюсова предпринимает и А. Пайман, аргументируя этим сравнением утверждение о «символизме» Розанова. Однако она вспоминает статью «Истины»26. Это сравнение, на наш взгляд, уязвимо сразу по двум параметрам. Во-первых, проповедь эклектизма, которую мы обнаруживаем в статье Брюсова, не совсем точно отражает общесимволистский настрой, скорее она демонстрирует нам оригинальные взгляды его автора. Даже для таких любителей играть на разного рода двусмысленностях, как Сологуб и А. Белый, пафос многогранности мира все время «подсвечивается» желанием увидеть «живую связь», разрушающую чисто внешнее представление о противоречивости, чего мы не находим у Брюсова. Во-вторых, чисто внешним является и эклектизм самого Розанова. На наш взгляд, его поэтика в большей степени соответствует тем тенденциям символизма, которые сформировались с приходом в литературу «младосимволистов», нежели «европеизированной» эстетике Брюсова.

Однако едва ли можно в полной мере назвать Розанова символистом. Аргумент против один, но он очень весом: для Розанова не характерен панэстетизм. Между тем, культ искусства и представление о жизни как о произведении искусства были одним из краеугольных камней символизма27. Как и символисты, Розанов разрушает грань между жизнью и искусством, каждый момент жизни для него есть прообраз искусства. Но модель отношений «искусство–жизнь», характерная для Розанова, ближе зарождающемуся футуризму, чем символизму. Если символисты эстетизировали жизнь, то футуристы деэстетизируют искусство. И Розанов не строит жизнь по законам искусства, а создает искусство, теряющее свою границу с повседневной жизни.

1 См.: Пайман А. История русского символизма. М., 2000.

2 Там же. С. 125.

3 Там же.

4 Там же. С. 132.

5 Кроме того, нельзя оставить без внимания специфическую трактовку символизма, данную Пайман в цитируемой нами книге. Исследователь рассматривает фактически как равнозначные понятия «декаденство», «символизм» и «модернизм», что, конечно, делает достаточно непределенными их значения. (Там же. С. 11–12.)

6 См.: Синявский А. «Опавшие листья» Василия Васильевича Розанова. М., 1999. С. 129.

7 Брюсов В. Я. О искусстве // Брюсов В. Я. Соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1987. С. 39.

8 Там же.

9 Там же. С. 40.

10 Синявский Указ. соч. С. 129.

11 См. : Розанов В. В. Уединенное // Розанов В. В. Уединенное. М., 1990. С. 62. Далее цитаты из «Уединенного» даются по этому изданию с указанием страницы в тексте.

12 См. также: «И «мои сочинения», конечно, есть «моя душа», рыжая, распухлая, негодная, лукавая и гениальная». (Розанов В. В. Собр. соч.: Сахарна. М., 1998. С. 225.)

13 См. : Шкловский В. Розанов // Шкловский В. Гамбургский счет. М., 1990. С. 120–139.

14 Ермилова Е. В. Поэзия «теургов» и принцип «верности вещам» // Литературно-эстетические концепции в России конца 19 – начала 20 в. М., 1975. С. 187–206.

15 «Ибо любовь моя, «роман» мой – с Космосом». (Розанов В. В. Собр. соч.: Сахарна. М., 1998. С. 272.)

16 См.: Волошин М. Леонид Андреев и Федор Сологуб // Волошин М. Лики творчества. Л., 1988. С. 443–449.

17 Синявский А. Указ. соч. С. 153.

18 См. : Шкловский В. Указ. соч. С. 131–136.

19 См.: Сологуб Ф. К. О символизме // Сологуб Ф. К. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. М., 2002. С. 401–402.

20 Там же. С. 401.

21 Там же. С. 402.

22 Ср., напр.: «Совершенно недействительно то, что случается с нами в действительности». (Уайльд О. Заветы молодому поколению // Уайльд О. Избр. произв.: В 2 т. Т. 1. М., 1993. С. 17.)

23 Аверницев С. С. Символ // Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. Т. 6. М., 1971. Стб. 826–828. Отметим, что аверинцевская трактовка символа хотя и претендует на универсальность, чрезвычайно точно выражает наиболее существенные для символистов черты данной категории. Связано это с тем, что символисты (особенно младосимволисты) «воскрешают» то представление о символе, которое было характерно для древнего и средневекового религиозного искусства, в рамках которого и зародилась данная категория. (См. об этом в кн.: Бычков В. В. 2000 лет христианской культуры sub specie aesthetica. Т. 2: Славянский мир. Древняя Русь. Россия. М.; СПб., 1999. С. 394–456)

24 См. также: «И я вовсе не все сплошь абсолютно записываю, а лишь тогда и то, что попадает на какую-то странную во мне таинственную музыку, сущности которой я совершенно не знаю, но которая заключается в чем-то приятно текущем во мне, чтó меня успокаивает, от чего мне хорошо, от чего мне гармонично. От чего мне в сущности мелодично. Вот нашел слово и, пожалуй, разгадку. Душа моя мелодически сложена, ей поется, - но глухим, безмолвным пением. Разве бы я мог столько написать (невообразимо), если бы не эта тайна мелодичности. При которой, – раз слова попали на эту нить, музыку, – я только «записываю», а слова безусловно и все уже сами родятся». (Розанов В. В. Собр. соч.: Сахарна. М., 1998. С. 272.) «Я помню до гимназии экстатические состояния, когда я почти плакал, слыша эту откуда-то доносившуюся музыку и которой объективно не было, а она была в моей душе. С нею или, лучше сказать, в ней что-то вливалось в душу, и одновременно с тем, как ухо слышало музыку, мне хотелось произносить слова, и в слова «откуда-то» входила мысль, мысли, бесчисленный их рой, «тут» же родившийся, рождавшийся, прилетавший, умиравший или, вернее (как птицы), исчезавший в небе: п.ч. через час я не мог вспомнить ни мыслей, ни формы, т.е. самих в точности слов (всегда неотделимо, «вместе»). Это и образовало «постоянное писание», которое никаким напряжением не могло быть достигнуто». (Там же. С. 226)

25 Ср.: «Музыка идеально выражает символ. Символ поэтому всегда музыкален». (Белый А. Символизм как миропонимание // Белый А. Критика. Эстетика. Теория символизма: В 2 т. Т. 2. С. 207).

26 Пайман А. Указ. соч. С. 132.

27 См., напр.: Минц З. Г. Блок и русский символизм // Литературное наследство. Т. 92. Кн. 1. М., 1980. С. 99–111; Минц З. Г. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов // Творчество А. А. Блока и русская культура 20 века. Блоковский сборник 3. Тарту, 1979. С. 76–121; Ханзен-Лёве А. Русский символизм. Система поэтических мотивов. Ранний символизм. СПб., 1999. С. 38–57.


© Матюшкин А.В., 2004.