Воспоминания Сайт «Военная литература»

Вид материалаЛитература
Подобный материал:
1   ...   21   22   23   24   25   26   27   28   29

Это мнение не было лишено основания, но решать вопрос о его выполнимости приходилось не мне, а нашим военным властям, у которых мысль Неклюдова не встретила сочувствия. В письме, полученном мною от генерала Алексеева по этому поводу в октябре 1915 года, он сообщал мне, что перевозка русских отрядов в Сербию по Дунаю была невозможна и что высадка войск в Варне или Бургасе была бы выполнима только в том случае, если бы мы располагали Констанцей как операционной базой. Перевозочная способность всех судов, находившихся в Одессе и Севастополе, не дозволяла посадки более двадцати тысяч человек единовременно. Таким образом, по мнению генерала, первые десантные отряды подверглись бы серьезной опасности до высадки всего экспедиционного корпуса. Ввиду этого Россия оказывалась не в состоянии подать прямую помощь Сербии, но она могла оказать ей действительную поддержку возобновлением своего наступления в Галиции. На этом решении и остановилось наше верховное командование. Что же касается Болгарии, то она оставалась вне нашего воздействия.

Упоминание генералом Алексеевым о Констанце как об операционной базе для русских войск в Болгарии дает мне повод отметить здесь отношение румынского правительства осенью 1915 года к возможности деятельного участия Румынии на стороне держав Согласия. Когда в числе всяких [264] предположений о непосредственной помощи Сербии русской военной силой у нас, вполне естественно, явилась мысль избрать наиболее легкий и прямой способ воздействия на Болгарию путем посылки в нее наших войск через румынскую территорию, этот план должен был тотчас же быть оставлен из-за заявления г-на Братияно, что прохождение русских отрядов по территории Румынского королевства не будет допущено. Как ни неприятно было нам это заявление Братияно, удивляться ему не приходилось. В ту пору Румыния была еще слабее и менее подготовлена к участию в европейской войне, чем она оказалась год спустя, когда была вынуждена под давлением наших союзников решиться на запоздалое выступление, чтобы не лишиться надежды осуществить когда-либо свою национальную программу.

Оказавшись не в состоянии предпринять что-либо целесообразное, чтобы помешать болгарскому царю выполнить свой замысел, русскому правительству пришлось удовольствоваться воздействием на него мерами нравственного характера, вроде царского манифеста, в котором бичевалось болгарское предательство и объявлялось о тяжелой для России необходимости обнажить меч против славянской страны, освобожденной ценой ее крови. На основании настойчивых убеждений союзников русские суда бомбардировали Варну. Мера эта, совершенно бесполезная, была мне чрезвычайно неприятна. Бомбардирование незащищенных городов, ставшее обычным явлением во время европейской войны, отбросившей как ненужный хлам всякие ограничения неизбежных при ведении войны жестокостей и прибавившей к ним еще новые и неслыханные варварства, казалось мне ничем не оправдываемым проявлением одичания. Помимо этого оно было мне противно еще и потому, что Россия, в своем славном прошлом, неоднократно брала на себя почин в выработке международных правил для смягчения ужасов войны и страданий, причиняемых ею мирному населению. К несчастью, те или иные меры, к которым бывали вынуждены прибегать, по их словам, военачальники в виде репрессий и, косвенно, ради сокращения длительности войны, [265] выходили за пределы влияния дипломатии, и вмешательства ее в эту область были заранее обречены на неуспех.

Наши союзники, как я сказал, оказались не менее бессильными остановить с запада наступление болгар на Сербию и соединение их с австро-германскими войсками, чем мы — с востока. Таким образом могло беспрепятственно совершиться событие, которое имело крайне тяжелые последствия для противников Германии, в особенности же для России, приведя ее в состояние почти полной отрезанности от союзников, в технической помощи которых она уже начала нуждаться через шесть месяцев после начала военных действий. Для людей, которые, как и я, стояли близко к центру управления, этот факт не явился неожиданностью. Мы знали, что для приведения России в состояние боевой готовности надо было еще три или четыре года усиленной работы и таких реформ в нашей военной администрации, для которых лица, стоявшие во главе его, были малопригодны{66}. В широких общественных [266] кругах и, до известной степени, в самой армии истинное положение вещей было известно немногим. С того момента, когда оно обнаружилось осязательно, у нас появилось то опасное настроение, которое было использовано совместными силами нашими внешними и внутренними врагами и привело к скорому падению в рядах армии дисциплины. В народных массах, не говоря уже о высших слоях русского общества, стали проявляться сомнения в возможности довести войну до благополучного окончания. К этим сомнениям присоединялось чувство бесполезности тяжелых жертв и лишений, налагаемых на население войной с противником, издавна подготовленным к ней и превосходно оборудованным. Германская пропаганда, веденная параллельно с разрушительной работой наших революционных партий, щедро финансировавшихся из Берлина{67}, падала на благоприятную почву. Внутренняя политика, не только не считавшаяся с законными желаниями населения, но шедшая наперекор им, должна была, рано или поздно, привести правительственную машину к полному крушению. Император Николай II был поглощен заботами верховного командования, принятого им на себя хотя и с самыми высокими побуждениями, но в недобрый час для России, и находился в главной квартире, бывая в столице лишь наездом, причем он, видимо, тяготился ее атмосферой. Центр правительственной власти, за продолжительным отсутствием Государя, перешел в [267] руки несведущих и недостойных людей, сгруппировавшихся вокруг императрицы и ее вдохновителей, во главе которых находился приобретший позорную известность Распутин. Это стечение обстоятельств было, очевидно, выгодно врагам России. Было бы наивностью предположить, что оно не было использовано Германией, изобретательницей теории законности нанесения вреда противнику всеми возможными средствами.

Выше было сказано, что минута, избранная центральными державами для войны против Тройственного согласия, была неудачна и что дипломатическая ее подготовка берлинским и венским кабинетами была весьма недостаточна. При отсутствии скорых и решительных побед на обоих фронтах надежды центральных держав на успех могли быть только слабыми. Ловкий маневр германского посла в Константинополе, втянувшего Турцию в войну против нас с самого начала, а затем предательство Фердинанда Кобургского значительно улучшили их положение. Тем не менее — и в этом едва ли усомнится кто-либо, кто знаком с ходом событий — главным козырем германской политики оказалось удачное объединение ее усилий с усилиями революции, разложившей военные силы России. Благодаря этому час германского поражения был отсрочен на полтора года. Слепота русских правящих кругов, в которые в период бездержавия пробралось с заднего крыльца немало недостойных лиц, сделала возможным успех заговора против чести и целости России и в скором времени поставила ее на край гибели.

Может быть, мои краткие разъяснения чрезвычайной затруднительности нашего военного положения в 1915 году ответят до некоторой степени на вопрос, каким образом стал возможен успех плана царя Болгарии и его приспешников. За невозможностью принять по отношению к ним действенные меры русское правительство оказалось вынуждено прибегнуть к дипломатическим суррогатам, по существу непригодным и потому ничего не предотвратившим. Одновременно с нашими увещаниями Болгария получала в награду за свою измену обещание деятельной помощи и будущих политических выгод и земельных [268] приращений. Этого было более чем достаточно, чтобы положить конец колебаниям Фердинанда Кобургского и побудить его связать судьбу своего народа с той из воюющих стран, за которой, по его мнению, была обеспечена победа.

Глава X

Я имел случай упомянуть выше о том значении, которое имел для России вопрос о проливах. В сознание русских государственных людей, да и всякого образованного русского, уже давно проникло убеждение, что будущность русского государства зависит от того разрешения, которое этот вопрос получит.

Пребывание Турции в составе европейских великих держав обратилось после освободительных войн России в XIX веке и разгрома Оттоманской империи балканскими союзниками в 1912 году в политический парадокс, находивший себе объяснение в соперничестве великих держав на Босфоре и столько же, если не более, в страхе подчинения проливов русской государственной власти. К этим причинам присоединилась впоследствии еще третья — проведение в жизнь Германией своей мировой политики. Вопрос о политическом и экономическом соперничестве держав отошел на второй план ввиду вполне определенного стремления берлинского кабинета прочно установить германское влияние в Константинополе прежде, чем закрепить за собой остальные пункты своего дальнейшего проникновения в наиболее богатые области Азиатской Турции. Таким образом должна была быть осуществлена идея нового халифата, во главе которого объявивший себя покровителем ислама Вильгельм II считал себя призванным стать. Само собой очевидно, что при выполнении подобного замысла Германия должна была перестать считаться с правами других народов, неразрывно связанных, исторически и экономически, с проливами со времен, когда Ближний Восток не имел для немцев никакого реального значения. Германия вступила на путь [269] искания себе, по выражению своих государственных людей, «места под солнцем», опрокидывая при этом все препятствия, которые заслоняли ей дорогу, и не давая себе труда разбираться в законности прав на те или иные части турецкого наследства, которые могли быть предъявлены соперниками, чьи интересы были исторически теснее связаны с Ближним Востоком, чем ее собственные, которые были происхождения более недавнего и более искусственного.

Уже за год до европейской войны мы не имели сомнений относительно истинных целей германской политики на Востоке. Систематическое стремление развить и упрочить влияние Австро-Венгрии на Балканах в ущерб нашему, в чем Вильгельм II признался перед началом европейской войны{68}, постепенное подчинение турецкого правительства руководящей воле берлинского кабинета и, наконец, переход командования гарнизоном Константинополя в руки немецкого генерала заставили русское правительство относиться с удвоенной бдительностью к тому, что готовилось на берегах Босфора. Естественным последствием этого явилось обсуждение нашей дипломатией и военными властями тех мер предосторожности и предупреждения, к которым Россия могла бы прибегнуть в случае наступления опасности, чтобы отстоять свои законные интересы от германского посягательства. Я уже говорил о февральском совещании 1914 года, состоявшемся под влиянием вызывающего характера миссии генерала Лимана фон Сандерса. Возвращаюсь к нему только для того, чтобы заявить здесь лишний раз самым категорическим образом, что это совещание, не давшее к тому же ничего, кроме отрицательных выводов с точки зрения нашей боевой готовности на Черном море, было вызвано исключительно заботой охраны жизненных интересов России и лишено каких бы то ни было наступательных целей. Враждебная нам германская печать, стремящаяся выставить Францию и Россию зачинщицами мировой войны, продолжает утверждать с упорством, способным вызвать подозрительность [270] в самом беспристрастном наблюдателе, что г-н Пуанкаре, с одной стороны, а с другой — А. П. Извольский и воинственно настроенные петроградские военные круги, за которыми будто бы покорно следовала русская дипломатия, работали над нарушением европейского мира, первый — в целях возвращения Франции Эльзаса и Лотарингии, а вторые — для осуществления национальной мечты об обладании Константинополем и проливами.

Мне не придет в голову отрицать, что надежда вернуть себе утраченные области никогда не покидала общественного сознания Франции и что равным образом для каждого русского господство над проливами служило и будет служить предметом горячих надежд и пожеланий. Но вместе с этим ни мы, ни наши союзники никогда не сходили с реальной почвы в наших усилиях к достижению национальных целей. Еще менее рассчитывали мы осуществить эти цели, вызвав мировую катастрофу. Как в Петрограде, так и в Париже никогда не упускали из виду громадного риска военного предприятия, которое немцы называют «предупредительной войной» (Preventivkrieg), против которой их неоднократно предостерегал Бисмарк. Этот риск был неизмеримо выше выгод, которые он мог доставить, в особенности в тех условиях, в которые поставила Европу в XX столетии система ее политических союзов. Забрасывая нас своими обвинениями, германская националистическая печать забывает, что вся военная организация как России, так и Франции после 1870 года была построена на началах обороны и что, благодаря этому ни та, ни другая не были приспособлены к ведению на своих германских границах широкого наступления{69}. Военные планы берлинского генерального штаба исходили из диаметрально противоположного принципа, а именно стремительного [271] нападения на западного и восточного соседей, причем оба были обречены на возможно скорый разгром. Такого рода система, глубоко внедрившаяся в нравы германского военного мира и испытанная на опыте нескольких войн, исключала возможность ведения Германией иного рода войны, кроме наступательной. Дух этой системы сказался и на ходе дипломатических переговоров между Германией, Россией и Францией. О каких бы то ни было переговорах с Бельгией и Люксембургом говорить вообще не приходится. Первое слово, раздавшееся в Брюсселе из Берлина, было облечено в форму ультиматума, за которым последовало вторжение немецких войск в Бельгию.

По отношению к России дипломатическая процедура, в первой своей стадии, носила менее бурный характер, но затем она ускользнула из рук г-д Бетмана-Гольвега и фон Яго и перешла в руки генерального штаба, причем канцлер и министр иностранных дел выказали по отношению к военной власти чисто толстовское непротивление злу. Вслед за этим переговоры приняли стремительное течение и с 29 июля вступили в стадию ультиматумов, вызвавших в России ускорение предохранительных военных мер и приведших к единовременной мобилизации как у нас, так и в Берлине, а затем и к объявлению германским послом войны.

Роль, сыгранная начальником берлинского генерального штаба генералом фон Мольтке в этом стремительном ускорении роковой развязки, выяснена в воспоминаниях начальника австрийского генерального штаба генерала Конрада фон Гетцендорфа, свидетельство которого не может быть опорочено с германской стороны.

Принимая во внимание германские официальные издания, показывающие в истинном их свете настроения и действия берлинских правящих кругов, спрашиваешь себя, какую цель могут преследовать германские националисты, упорствуя в утверждениях, ложность которых давно ясна всякому непредубежденному человеку. Практическая польза этого удивительного упорства весьма сомнительна. Мне кажется, что оно идет против целей, которые [272] себе поставили националисты, и более вредит их делу, чем ему служит. Все чаще и чаще в германской печати раздаются трезвые голоса, пытающиеся умерить патриотические увлечения националистов, видящих бревно в глазу своих противников и не допускающих в своем собственном ни малейшего сучка. Когда-нибудь Германии придется вернуться к мирному сожительству с соседями, без чего ни она сама, ни ее соседи не будут в состоянии жить сколько-нибудь удовлетворительно. Бередить свои раны, чтобы поддерживать их в состоянии нагноения, — неразумная вещь, тем более что время, если только дать ему сделать свою благотворную работу, залечивает самые тяжелые язвы. Это замечание вызвано во мне страстной полемикой германских националистов, но может быть отнесено и к другим странам Европы, не исключая России, испившей до дна чашу человеческих страданий. Не надо давать злу и горю нашего времени затмевать вид на всегда возможное более светлое будущее.

Возвращаясь к вопросу о проливах, я не могу не повторить еще раз, что если нам никогда не приходила в голову преступная мысль затеять европейскую войну, чтобы разрешить его в нашу пользу, то, с другой стороны, русская дипломатия не могла, когда эта война была уже начата и притом не ею, не сосредоточить на нем все свое внимание. Мы знали, что разрешение этого коренного вопроса русской внешней политики, в смысле вековых ожиданий России, возможно было не иначе, как в связи с европейской войной, и что его разрешение могло одно примирить русское общественное мнение с теми огромными жертвами, на которые эта война обрекала русский народ.

Почти вслед за объявлением нам войны я почувствовал на себе, весьма осязательным образом, давление общественного мнения в смысле использования создавшегося помимо нашей воли международного положения для осуществления острой потребности России в прочном обеспечении ее экономической свободы и политической безопасности. Вопрос ставился для нас с неумолимой определенностью: добиться его благоприятного разрешения в течение начавшейся европейской войны или обречь [273] русский народ на вероятно продолжительный период экономического недомогания и всегда возможной внешней опасности. На этот вопрос мог последовать только один ответ, насчет которого в 1914 году в России не было двух разных мнений. Они явились три года спустя, когда под влиянием нравственного разложения, вызванного переутомлением войной и чадом революционной пропаганды, затмившими здравый смысл и патриотическое сознание народа и его самозванных руководителей, была произнесена подсказанная народу из-за рубежа пагубная формула: «Без аннексий и контрибуций». Ухватившись за нее, революционное правительство начало отмахиваться от завещанной России прошлыми веками политики и заклеймило себя актом исторического отступничества, равного которому едва ли можно приискать в летописях человечества.

Но в 1914 году все было иначе. Русский народ не утратил еще сознания своего национального существования, и это сознание неотразимо ощущалось в области внешней политики. Необходимость приступить к разрешению вопроса о проливах выступила на первый план с такою осязательной очевидностью, с какой он никогда не представлялся ни одному государственному человеку времен Екатерины или Николая I, когда он не выходил еще из области кабинетной политики и не становился достоянием общественного мнения всей России. Правда, ни в XIX, ни тем более в XVIII столетиях общественное мнение России не было представлено особым органом, как это было после введения у нас народного представительства. Я уже говорил, что всегда прислушивался к мнению наших народных представителей, в которых я мог в ту пору еще видеть, по выражению Государя, «лучших русских людей». Революционные волнения, отметившие появление на свет Государственной Думы и наложившие свой отпечаток на первые две Думы, изжились, и новые представители страны не успели еще заразиться тем озлоблением против правительственной власти, которое явилось последствием ее роковых ошибок за два года, предшествовавших революции. Третья и четвертая Думы были собрания, с которыми [274] ни один разумный министр не имел права не считаться. Если в последней из них и появились опасные течения, то государственная власть могла бы без труда преодолеть их, сойдя с опасного пути принципиального недоверия к народному представительству и систематического отказа принять во внимание законное требование Думы видеть у власти людей, к которым она могла относиться с уважением и доверием.

Вся Государственная Дума, за исключением немногочисленных крайних элементов, среди которых преобладали инородцы, обнаружила к вопросу о проливах напряженный интерес с того момента, когда Турция вступила в ряды наших врагов, являясь верной представительницей настроения всей мыслящей России. При каждой встрече с членами Государственной Думы мне приходилось выслушивать их расспросы о том, что намерено было сделать правительство в этом вопросе, и горячие просьбы не пропустить благоприятно сложившихся обстоятельств для окончательного разрешения вековечной и мучительной ближневосточной проблемы, тормозившей правильное развитие национальной жизни.

Подобное настроение отвечало в полной мере моему собственному. Я давно сознавал, что процесс исторического развития Русского государства не мог завершиться иначе, как установлением нашего господства над Босфором и Дарданеллами, являющимися самой природой созданными воротами, через которые непрестанным потоком выливались на Запад природные богатства России, в которых Европа ощущает постоянную потребность, и вливаются обратно необходимые нам предметы ее промышленности. Всякая приостановка в этом обмене производит опасное расстройство в экономической жизни России, похожее на застой кровообращения в человеческом организме и требующее постоянного наблюдения и регулирования. Эта задача не может быть предоставлена доброй или злой воле соседа, действующего иногда под влиянием врага или самого являющегося врагом. Через эти же ворота вторгались в Россию и вражеские силы, внося войну и разорение в ее пределы. Наш единственный хороший порт, Севастополь, [275] не может служить надежной защитой от этой опасности, находясь на слишком далеком расстоянии от Босфора. Всякий, кто знаком с историей Русского государства и кто смотрит беспристрастно на возможность свободного роста и развития нашего народа, самого многочисленного в Европе, поймет, что этот народ не может оставаться бесконечное время в положении несравненно менее благоприятном, чем то, в которое поставлены другие европейские народы, не призванные к исторической роли, которую Россия играет с воцарения Романовых и которая проявилась не только в создании великой империи, но и в выполнении такой громадной культурной задачи, как освобождение и призвание балканских народов к свободной политической жизни и внесения гражданского порядка и цивилизации в безграничные области Северной и Средней Азии. Если разрушительная работа безумной и бесплодной революции внесла временную приостановку в жизнь России, то едва ли можно усомниться, что она проснется для новой и плодотворной деятельности, как скоро стряхнет с себя ярмо коммунистического строя, навязанного русскому народу кучкой международных фанатиков, использовавших надлом его нравственных сил, вызванный войной и подготовленный прежними условиями его существования. Он выйдет из бездны казавшихся в XX веке невозможными страданий так же, как он вышел из более ранних болезней роста монгольского владычества и смутного времени, окрепшим и излеченным от политического утопизма, которым он страдал более столетия.