Мигель Анхель Астуриас «Сеньор президент», серия «Библиотека всемирной литературы»»: Художественная литература

Вид материалаЛитература
XXIV. Публичный дом
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   31

XXIV. Публичный дом




– Ту па зем па ка па пар па ши па вая!

– Са па ма па су па ка па!..

– Я па? Ах ты стер па ва па!..

– Да замолчите вы! С самого утра: «па па па!», «па папа!» Kaк собаки какие все равно! – крикнула донья Золотой Зуб.

Ее превосходительство, в черной кофте и фиолетовой юбке, сидела за стойкой в кожаном кресле и пережевывала ужин.

Через некоторое время она обратилась к медноликой служанке с тугими, лоснящимися косами:

– Панча, скажи ка там бабам, чтоб шли сюда! Тоже моду завели, прохлаждаются! Как народ соберется, чтоб все тут были, как одна! Вечно их погоняй, сучьи дети!

Прибежали две девицы – без туфель, в одних чулках.

– Разбегались! Играть вздумали! Ах ты, ох ты, какие раскрасавицы! Консуэло! Аделаида… Аделаида, кому говорю? Придет твой майор, забери у него шпагу, а то много задолжал. Эй, рыло, сколько он задолжал?

– Девятьсот… А еще вчера я ему тридцать шесть дал, – ответил буфетчик.

– Да, за шпагу столько не выручишь… не золотая… Ну, с паршивой овцы… Аделаида! Я стенке говорю или тебе?

– Я слышу, донья Чон, слышу… – проговорила сквозь смех Аделаида Ценьяль, вырываясь от подруги, которая держала ее за косу.

Девицы заведения «Сладостные чары» молча рассаживались на старых диванах. Длинные, коротышки, толстухи, тощие, старые, молодые, совсем девочки, смирные, дикие, белокурые, рыжие, черноволосые, большеглазые, с заплывшими глазками, смуглые, белые, краснокожие. Разные – и все же одинаковые. Они одинаково пахли – мужчиной. Резкий запах гниющих ракушек. В кофтах дешевого шелка хлюпали груди Девицы развалились на диванах, демонстрируя дряблые икры пестрые подвязки, нарядные панталоны – красные с белой мережечкой или розовые с оборкой из черных кружев.

Ожидание их бесило. Они сидели, словно на вокзале, сгрудившись около зеркал, по козьи поводя глазами.

Одни дремали, другие курили, третьи хрустели мятными леденцами, четвертые пытались подсчитать мушиные следы на белых с голубым бумажных гирляндах, украшавших потолок. Соперницы затевали склоку, приятельницы медленно и бесстыдно ласкали друг друга.

Почти у всех были прозвища. Большеглазую звали «Совой»; если, она к тому же была коротконога – «Совкой»; если состарилась и раздалась – «Совищей». Курносую звали «Моськой», смуглую – «Негритянкой», краснокожую – «Колбасой», косоглазую – «Китайкой», белокурую – «Паклей», косноязычную – «Заикой».

Кроме этих, ходовых, прозвищ, были тут «Ворона», «Свинка», «Лапа», «Кишка», «Мартышка», «Глиста», «Голубка», «Насос», «Коврижка», «Бомба».

К вечеру приходило обычно несколько мужчин – полюбезничать, полизаться, пощупать незанятых девиц. Они были напомажены и щеголеваты. Донья Чон с большим удовольствием вытолкала бы их взашей, – нечего ходить, если в кармане пусто! Но приходилось терпеть, чтоб не разозлить «королев». Бедные королевы, стосковавшиеся по ласке, держались за этих мужчин – жестоких сутенеров, жадных покровителей. Хоть какой, а свой!

В это же время являлись мальчишки. Почти лишившие дара речи, они неуклюже переминались с ноги на ногу, дрожа, как бабочка в сачке, и приходили в себя только на улице. Эти – ничего. Смирные. Пятнадцать лет. «Спокойной ночи». – «Не забывай». Гадкий вкус во рту, будто червей наелся (а раньше, когда шел сюда, это пахло подвигом и грехом!), и сладкая усталость, как после приступа смеха или занятий акробатикой. Ох, хорошо на улице, подальше от вонючего борделя! Они кусали воздух, как свежую траву, и любовались звездами, лучами собственной силы.

Потом приходили серьезные клиенты. Почтенный делец, пылкий и пузатый (астрономическое брюхо!). Приказчик – обнимает. словно шелк отмеряет! Врач – будто сердце выслушивает! Газетчик – опять в долг влезет! Адвокат, вульгарный, трусливый и какой то домашний, как кошка или герань. Провинциал – молокосос. Чиновник – сутулый и нудный. Буржуа с одышкой. Скорняк, пропахший овчиной. Богач, поминутно трогающий украдкой цепочку, и бумажник, и часы, и кольца. Аптекарь, более молчаливый и спокойный, чем парикмахер, но не такой внимательный, как дантист.

К полуночи шел дым коромыслом. Мужчины и женщины испепеляли друг друга губами. Поцелуи – похотливое, слюнявое чавканье – сменялись укусами, откровенности – побоями, улыбки – хохотом, а выстрелы пробок – настоящими выстрелами, если находились смельчаки.

– Вот это жизнь! – восхищался какой то старичок, привалившись к столику. Глаза его блуждали, ноги подгибались, а на лбу вздулись пылающие вены.

И, все больше распаляясь, он спрашивал собутыльников:

– А могу я вон с той пойти?

– Конечно! Для чего ж они здесь?

– А вон с той, рядом?… Она мне больше нравится!

– Ну, ясное дело, и с этой можно.

Через комнату пробежала брюнетка, сверкая босыми ножками.

– А вот с этой?

– С какой? С мулаткой?

– Как ее зовут?

– Аделаида, а по прозвищу – «Свинка». Только на нее глядеть нечего, она с майором Фарфаном. Он, говорят, у нее постоянный.

– Ух и Свинка, как его обхаживает! – пробормотал старичок.

Девка охмуряла Фарфана, вилась змеей, близко смотрела на него, околдовывала глазами, прекрасными от белладонны, прижималась мясистыми губами (она целовала языком, словно марку клеила), тяжелой теплой грудью и круглым животом.

– Убери ты эту гадость! – шепнула она майору. И. не ожидая ответа (надо ведь поскорей!), отвязала шпагу и передала буфетчику.

Сквозь туннели слуха пронесся поезд криков…

Парочки танцевали – кто в такт, кто не в такт, – словно животные о двух головах. Мужчина, размалеванный, как женщина, играл на пианино. И у него и у пианино не хватало зубов. «Я человек нежный, деликатный, – говорил он, если его спрашивали, зачем он красится, и добавлял, для ясности: – Друзья зовут меня Пепе, а мальчики – Виолеттой. Ношу я открытую рубашку, хоть в теннис и не играю, – для красоты, монокль – для элегантности, а фрак – для развлечения. Пудрой – ах, какое противное слово! – и румянами замазываю оспины, бросила в меня, проклятая, горсточку конфетти. А мне все равно, я и так хорош!..»

Пронесся поезд криков. Под его колесами, среди поршней и шестеренок, корчилась, держась за живот, пьяная баба, бледная, белая как мука, а слезы катились по ее лицу, смывая румяна и помаду.

– Ой, прида а а а тки! Ой, мои прида а а а тки! Ой, о о ой, прн да а а а тки! Придатки! Ой, придатки! О о ой!..

Все, кроме пьяных, побежали посмотреть, в чем дело. Женатые спешили узнать, не ранена ли она, чтобы уйти до при хода полиции. Другие испугались куда меньше и носились по комнате просто так, чтобы потолкаться. Группа вокруг женщины росла, а она все корчилась, выпучив глаза, вывалив язык. У нее выскочила вставная челюсть. Публичный бред, публичное сумасшествие. Кто то захохотал, когда челюсть запрыгала по цементному полу.

Донья Чон быстро навела порядок. Она примчалась из своих комнат (так, распушив перья и кудахтая, бежит наседка к цыплятам), схватила больную за руку и потащила ее волоком но полу до самой кухни, где, с помощью кухарки, ловко орудовавшей вертелом, запихнула в угольный погреб.

Воспользовавшись суматохой, престарелый поклонник Аделаиды похитил ее у майора Фарфана, который так напился, что ничего не замечал.

– Никакой совести у людей, а, майор Фарфан? – восклицала донья Чон, вернувшись из кухни. – Лопать да валяться у нее придатки не болят! Что вы скажете, если у вас перед боем солдаты начнуть орать – у меня, мол, болят…

Пьяные заржали. Они хохотали долго, словно коврижку выплевывали. Хозяйка тем временем обратилась к буфетчику:

– Хотела я вместо этой стервы новенькую приспособить, из тюрьмы которая. Ох и не везет!

– А какая хорошая была!..

– Я лиценциату прямо сказала, пускай мне прокурор деньги вернет. Что и, дура, десять тысяч ему ни за что давать, сукину сыну?

– Да уж это!.. А про лиценциата вашего я давно знаю, что дрянь.

– Ханжа собачья!

– А еще образованный!

– Ну, меня вокруг пальца не обведешь! Тоже, умники нашлись! Хамы толстозадые, вот…

Она не кончила фразы и поспешила к окну – взглянуть, кто стучит.

– Иисус Мария! Вот уж истинно бог послал! – крикнула она мужчине, ожидавшему у дверей в пурпурном свете фонаря. И, не отвечая на кивок, бросилась к служанке, чтоб скорей открывала. – Эй, Панча, иди дверь открой! Да скорей ты, господи! Не видишь, это ж дон Мигелито!

Лицо мужчины было закрыто плащом, но она узнала его по черным глазам сатаны, и сердце подсказало.

– Ну и чудеса!

Кара де Анхель обвел глазами комнату, увидел на одном из диванов обмякшее тело – ниточка слюны стекала с отвисшей губы, – узнал майора Фарфана и сразу успокоился.

– Одно слово, чудеса! Не погнушались нами, бедными!

– Да что вы, донья Чон!..

– В самый раз пришли! Я уж тут всех святых молила, запуталась совсем. Вот вас бог и послал!

– Вы же знаете, я всегда к вашим услугам…

– Спасибо вам. Беда у меня большая, сейчас расскажу. Только вы бы выпили глоточек!..

– Вы не беспокойтесь…

– Какое тут беспокойство! Ну, хоть что нибудь, что понравится, что приглянется, что вашей душеньке угодно. Вы уж нас не обижайте! Может, виски хорошей? Лучше мы ко мне пойдем. Вот сюда, сюда.

Комнаты доньи Чон, расположенные в глубине дома, казались иным миром. Столики, комоды и мраморные консоли были уста плены статуэтками, гравюрами и ларцами с разными священными предметами. Святое семейство выделялось размером и совершенством исполнения. Младенец Иисус, тоненький и Длинный, как ирис, совсем как живой, только что не говорит. По бокам от него Мария и святой Иосиф сверкали звездными плащами; она – усыпана драгоценностями, он – держит сосуд из двух жемчужин, целое состояние. На высокой лампе истекал кровью темнокожий Христос; а па стеклом широкой горки, инкрустированной перламутром, возносилась на небо матерь божья – скульптурная копия картины Мурильо, в которой самым ценным, без всякого сомнения, была изумрудная змея. Священные изображения чередовались с портретами доньи Чон (уменьшительное от Консепсьон) в возрасте двадцати лет, когда у ее ног был и Президент Республики, предлагавший ей поехать в Париж, во Францию, и два члена Верховного суда, и три мясника, которые порезали друг друга на ярмарке. А в уголке, чтоб не видели гости, стояла фотография лохматого мужчины, переждавшего их всех и ставшего со временем ее мужем.

– Присядьте на диванчик, дон Мигелито, тут вам лучше будет.

– Красиво у вас, донья Чон!

– Все своим горбом…

– Прямо как в соборе!

– Ох, какой вы фармазон! Нехорошо над святыми смеяться!

– Чем же я могу вам служить?

– Да выпейте сперва свою виску!

– Ваше здоровье, донья Чон!

– Ваше, дон Мигелито. Вы уж извините, что с вами не пью – простыла что то. Вот сюда бокальчик поставьте. Вот сюда, на столик… дайте уж я…

– Благодарю вас…

– Так вот, я вам говорила, дон Мигелито, запуталась я совсем. Есть тут у меня баба одна, совсем плохая стала, пришлось мне другую искать, и узнаю я через одну знакомую, что сидит в «Новом доме» – сам прокурор посадил! – одна превосходная девица. Ну я, не будь дура, прямо к лиценциату к моему, дону Хуану Видалитасу, – он уж не первый раз мне девок поставляет, – чтоб он, значит, написал мою просьбу сеньору прокурору и пообещал ему за ту бабу десять тысяч песо.

– Десять тысяч песо? Что вы говорите?

– Вот, что слышите. Ну, прокурор артачиться не стал. Согласился он, деньги взял – сама отслюнила, прямо ему на стол – и бумажку мне выдал, чтобы ту девку со мной отпустили. Сказали мне, что она политическая. Говорят, у генерала Каналеса в доме…

– Что?

Кара де Анхель слушал повествование доньи Золотой Зуб довольно рассеянно; его занимало другое – как бы не ушел майор Фарфан, которого он искал уже несколько часов. Но, услышав, что Каналес замешан в это дело, он почувствовал, как в спину ему впились тонкие проволочки.

Эта несчастная женщина – конечно, служанка Чабела, которую Камила упоминала в бреду.

– Простите, что перебью… Где она сейчас?

– Все узнаете, дайте по порядку. Ну, поехала я за ней, с приказом с прокурорским, и еще взяла трех девок. А что, как подсунут кота в мешке? Поехали мы в карете, чтоб пошикарней. Приехали, показала я приказ, прочитали они, сходили посмотрели – как она там, вывели, передали мне, и привезли мы ее сюда. Ее тут все очень ждали, и всем она пришлась по вкусу. Не девица, дон Мигелито, а загляденье!

– Где же она сейчас?

– Глазки разгорелись, а? Ох уж мне эти красавчики! Дайте я по порядку. Вышли мы оттуда, и замечаю я, что у нее глаза закрыты и рот на замок. Я к ней так, сяк – куда там! Как об стенку горох… Ну, я такие шутки не люблю. И еще я вижу, вцепилась она в узел какой то, вроде как бы ребенок…

Образ Камилы вытянулся, истончился посередине, изогнулся восьмеркой и лопнул, как мыльный пузырь.

– Ребенок?

– Он самый. Кухарка моя, Мануэла Кальварио Кристалес, присмотрелась, чего это у ней в руках, видит – младенчик мертвенький, от него уже дух пошел. Позвала она меня, бегу я на кухню, и отняли мы у нее этого младенчика. Еле вырвали, Мануэла ей чуть руки не поломала, а девица глаза открыла – ну, чисто на Страшном суде! – и ка ак заорет, на рынке слышно было! И свалилась.

– Умерла?

– Мы тоже думали. Да нет, жива осталась. Приехали за ней, завернули в простыню и увезли к святому Иоанну. Я и смотреть не хотела, расстроилась очень. Говорят, глаза закрыты, а слезы так и текут, прямо как вода.

Донья Чон помолчала, потом прибавила сквозь зубы:

– Ездили сегодня девицы ее проведать, говорят – плоха. Вот я и беспокоюсь. Сами понимаете, не оставлять же ему десять тысяч, чего ради?! Лучше в приют пожертвую или там на богадельню…

– Пусть ваш адвокат потребует деньги. А что касается этой несчастной женщины…

– Уж два раза ходили – простите, что перебью, – два раза Видалитас ходил. Раз – домой, другой раз – на службу к нему, и все один ответ: не верну, и баста! Никакой у человека совести. Говорит, если корова помрет, не тот теряет, кто продал, а тот, кто купил. Так то тварь бессловесная, а тут – человек!

Кара де Анхель молчал. Кто эта проданная женщина? Чей это мертвый ребенок?

Донья Чон угрожающе сверкнула золотым зубом:

– Он у меня еще увидит! Я деньги на ветер не бросаю, своим горбом наживала! Обманщик старый, индейская морда, сволочь! Я уж сегодня с утра велела насыпать ему на порог земли с кладбища.

– А ребенка похоронили?

– Целую ночь в доме был. Все девицы мои дурят. Пирогов напекли.

– Праздновали…

– Да ну вас, скажете тоже!

– В полицию сообщили?

– Сунули им, и разрешенье получили. На другой день ездили на остров хоронить. В такой ящик его положили, хороший, дорогой, белого атласу.

– Вы не боитесь, что семья потребует труп или хотя бы бумаги?

– Только этого мне не хватало!.. Да нет, кто там потребует! Отец у него сидит по политическому. Его Родас фамилия. Ну, а мать, сами знаете, в больнице.

Кара де Анхель мысленно улыбнулся. Сразу стало легче. Она не родственница Камиле…

– Так вот, вы мне и посоветуйте, дон Мигелито, вы ж человек ученый. Что мне теперь делать, чтоб не достались мои денежки старому стервецу? Десять тысяч не шутка! Не горсть гороху!

– По моему, вам следует пойти к Сеньору Президенту. Попросите аудиенции и расскажите все откровенно. Он все уладит. Это в его власти.

– Я и сама думаю. Так и сделаю. Пошлю с утра телеграмму срочную, что прошу, мол, аудиенции. Он мне старый приятель. Еще когда министром был, очень за мной увивался. О, много воды утекло! Красивая я была, картинка! Вон как на той карточке. Жили мы тогда с бабкой при кладбище, царствие ей небесное… Окривела она, попугай в глаз клюнул. Ну, я, понятное дело, попугая этого придушила и собаке бросила, для забавы, значит. Слопала его собака и сбесилась. Да, времечко было… Самое было веселье, что мимо нашего дома все гробы таскали. Несут и несут!.. Вот из за этого разлучились мы с Сеньором Президентом. Очень похорон боялся. Да разве это моя вина? Выдумщик был, как маленький. Что ни скажи – поверит. Обижался легко и на лесть был падок. Поначалу – очень я была к нему привязанная – ну, поцелую его покрепче, он и забудет про эти гробы разноцветные. А потом надоело мне, думаю – бог с ним. Любил он, помню, чтоб ему ухо лизали, хоть и пахло оно с чего то покойником. Как сейчас вижу – ну, вот как вас: сидит это он, платочек на шее белый завязан, шляпа большая, ботинки с розовыми язычками, костюм синий…

– Говорят, он у вас на свадьбе был посаженым отцом.

– Врут все. Муж покойник – царствие ему небесное – этого не любил. Бывало, говорит: «Это собакам отцы да свидетели нужны, чтобы смотреть, как они женихаются, кобелей за собой водят, а те языки вывалят и слюни пускают…»