«напластования»

Вид материалаЛитература

Содержание


Русская литература в Эстонии 1920–1930-х гг.


РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА ЭСТОНИИ 1920–1930-х гг.

КАК ИСТОРИКО-КУЛЬТУРНЫЙ ФЕНОМЕН


СЕРГЕЙ ИСАКОВ

В 1920–1930-е гг. в Эстонии шел постепенный процесс формирования особой этнокультурной общности эстонские русские со своей субкультурой. Эта этнокультурная группа была отлична как от русских в Советском Союзе, так и от русских, например, во Франции или в Америке, и в то же время у нее много общего с русскими в Латвии и Литве, поэтому с известной долей условности можно говорить и еще об одной, но значительно более размытой этнокультурной общности — рус­ские стран Балтии. Процесс формирования особой этнокуль­тур­ной группы эстонские русские интенсивно шел в 1930-е гг., но он, правда, не был завершен из-за событий лета 1940 г., советской аннексии Эстонии1.

Все это многое объясняет и в том феномене, который называется Русская литература в Эстонии 1920–1930-х гг. и о котором пойдет речь в данной статье.

Литература Русского Зарубежья тех лет вообще представляла собою сложную многоструктурную систему, включавшую в себя самые разные элементы, самые разные «напластования», в том числе — особенно в 1930-е гг. — и географические, «региональные» различия. Центром литературы Русского Зарубежья, конечно, был Париж, Франция (характерное для русской литературы доминирование центростремительных тенденций2 в значительной мере свойственно и Русскому Зарубежью3). Но все же была и обширнейшая периферия русского литературного зарубежья, сейчас основательно забытая, слабо изученная и в то же время интересная, со своими любопытными авторами, со своими изданиями, большей частью давно ставшими библиографическими редкостями или даже безвозвратно пропавшими, со своими — порою и немалыми — художественными достижениями. Эта литературная периферия ни в коей мере не была гомогенной. Именно в ней ярко проявились региональные различия, обусловленные как различиями в составе русской диаспоры в разных странах, так и, в первую очередь, своеобразием окружения, местной обстановки, которое не могло не влиять на культуру здешних русских вообще и на литературу, в частности. Так возникла уникаль­ная литература Дальнего Востока (Манчжурии и Китая). Точно также можно говорить о балтийском литературном реги­оне, прежде всего включающем русские литературы Латвии и Эстонии, но также Литвы и, вероятнее всего, также Финляндии4.

Все эти государства «вычленились» из бывшей Российской империи. В Эстонии и Латвии большинство русских составляли не эмигранты, а старожильческое население, в котором количественно преобладали крестьяне (наличие многочисленного русского крестьянства вообще специфическая черта имен­но русских общин Латвии и Эстонии, больше нигде этого не было). Русские в Эстонии и Латвии были расселены довольно компактно. Так, в Эстонской Республике большая часть русского населения проживала на восточных окраинах страны — в Печорском крае, Принаровье и Причудье. Там в ряде волостей было сплошное русское население, была русская многослойная национальная среда со своими школами, церквами, монастырями, памятниками древнерусской старины и архитектуры. Да и в городах был солидный процент русских, особенно в Нарве (одна треть населения)5. Здесь благодаря счастливому стечению обстоятельств как бы сохранились остатки, осколки старой Руси. Не случайно И. А. Лаговский, посетивший Эстонию в 1930 г., назвал свой очерк о ней «Почти на родине»6, а В. Оболенский заметил, что он ощущал себя здесь «просто в России», добавляя, что здесь больше подлинной Руси, чем в Стране Советов.7 Эту же мысль позже высказала З. Шаховская, вспоминая свою поездку в Эстонию в начале 1930-х гг.: «Три дня провела в Печорах — в России — не скрою, почувствовала себя там больше на родине, чем в Москве в 1956 году»8.

Все это не могло не отражаться на творчестве русских писателей, живших и работавших в Эстонии. Парижские русские авторы постоянно жаловались на отсутствие родной национальной, в особенности столь важной для писателей языковой среды. Русские литераторы стран Балтии не могли на это жаловаться. То, что писатели-эмигранты во Франции могли черпать только из своих воспоминаний, из прежнего своего жизненного и литературного опыта, русские авторы Эстонии и Латвии получали из окружающей их реальной жизни. В частности, они каждодневно слышали живой разговорный на­родный (подчеркиваем — народный) язык, а не только ин­тел­ли­гентную речь собрата по перу. Опять же не случайно З. Ша­ховская, познакомившись с рассказом русско-эстонского пи­сателя Бориса Семенова «Обороть», заметила: «Никто из молодых поэтов, живущих на Западе, не смог бы написать таким языком»9. Не случайно также все критики, писавшие о сборни­-ках рассказов лучших русских прозаиков в Эстонии 1920–1930-х гг., молодых авторах В. А. Никифорове-Волгине и В. Е. Гу­щике, неизменно подчеркивали яркий самобытный на­родный язык их произведений, их любовь к диалогу, к сказу10.

Для русской диаспоры в Эстонии был характерен и широкий феномен пограничья — географического (между Россией и Западом), политического (проживание в стране-«лимит­ро­фе») и культурного11. В силу географической близости стран Балтии к Советской России здесь имели место более интенсивные личные контакты здешних русских с русскими из СССР (впрочем, в 1930-е гг. они слабеют). До русских в Эстонии и Латвии легче и полнее доходила русская советская лите­ратура, чем к русским, скажем, во Франции или в Югославии.

В связи с этим осмеливаемся высказать одно предположение. Не с этим ли связаны заметные авангардистские тенденции в русской литературе Эстонии, в творчестве местных писателей 1920–1930-х гг., по крайней мере, более заметные, чем в творчестве русских парижан? На это обратила внимание американская исследовательница Темира Пахмус12. Правда, как нам представляется, она несколько преувеличивает это аван­гардистское, порою даже сюрреалистическое начало в творчестве ряда местных русских авторов.

Это наше предположение нуждается в разъяснении. Дело в том, что в творчестве корифеев парижской эмигрантской литературы господствовал традиционализм реалистического типа. Даже влияние модернистских течений начала ХХ века — сим­волизма, футуризма, наиболее приемлемого акмеизма — было не очень значительным, особенно в прозе. К авангардизму же в Париже отношение было сугубо негативное, подчеркивалась связь авангардизма в искусстве и литературе с левыми течениями в обществе, даже с коммунистическим режимом (В. В. Маяковский). Не случайно в тамошней эмигрантской литературной среде установилось враждебное отношение к тем авторам, в творчестве которых сильны нетрадиционалистские черты. Общеизвестно отношение большинства лите­­ра­то­ров-эмигрантов к Марине Цветаевой.

В 20-е гг. прошлого века как раз в Советской России наблюдается подъем, даже, можно сказать, расцвет авангардистских тенденций, доминирует литературное новаторство, экспе­риментаторство. Эта сильная авангардистско-экспери­мен­та­тор­ская линия в литературе резко пошла на спад по мере утверждения сталинского режима и в 1930-е гг. почти прекратилась (можно сказать и по-другому: была прекращена усилиями властей и партии большевиков). В советской литературе восторжествовал так называемый социалистический реализм, в сущности эпигонско-традиционалистский.

Почти все русские литературные объединения и кружки в Эстонии были очень плюралистичны в своих литературных симпатиях: в 1920-е – начале 1930-х гг. они проявляли живой интерес как к советской литературе, так и к писателям Русского Зарубежья, причем, скорее, к писателям, шедшим новыми путями, — к таким, как В. Набоков или М. Цветаева, чем к писателям-«традиционалистам». Напомним о некоторых фактах. В центре внимания Литературного кружка при нарвском обществе «Святогор» в 1928–1930 гг. были как раз произведения советских авторов, на его заседаниях обсуждались произведения С. Есенина, Б. Пильняка, М. Булгакова, И. Эрен­бур­га, Е. Замятина, П. Романова и др. Это вызвало недовольство эмиг­рантской части здешнего общества, и в октябре 1929 г. кружку пришлось даже устроить публичный диспут на тему «Почему мы разбираем советскую литературу?»13. Ю. Иваск в начале 1930-х гг. входил в нелегальный кружок по изучению СССР, за что был выслан политической полицией в Печоры (об этом Ю. Иваск впоследствии тщательно умалчивал в своих позднейших автобиографических произведениях)14. Ю. Иваск написал статьи о А. Белом и М. Цветаевой15, переписывался с последней, побывав в Париже, пробеседовал именно с нею три дня16.

Надо еще учесть, что литературные кружки в Эстонии преж­де всего объединяли молодежь, а она всегда более склонна к новациям и экспериментаторству, чем к традиционализму. Но так получилось, что в Эстонии, если не считать Игоря Северянина, вообще почти не было писателей старшего поколения. Целиком и полностью преобладала литературная молодежь, вступившая в литературу уже в послереволюционный период. Для нее, действительно, характерны авангардистско-экспериментаторские тенденции, литературные истоки которых надо искать как на Западе, так и в 1920-е – начале 1930-х гг. в Советской России17. Даже такой достаточно традиционалистский автор, как Владимир Гущик, большей частью работавший в реалистической манере, и тот уже в 1930-е гг. создает вещи, напоминающие и Кафку, и Мих. Булгакова 1920-х гг. (рассказ «Собака» из сборника «Люди и тени» 1934)18.

Итак, как нам представляется, русская литература Эстонии 1920–1930-х гг. напоминает своеобразное литературное пограничье, стоящее как бы на стыке русской советской и русской зарубежной литератур, хотя, конечно, идеологически да и в плане художественном она входит в систему литературы Русского Зарубежья.

Черты, о которых мы говорили до сих пор, в той или иной форме можно обнаружить и в творчестве писателей других регионов Русского Зарубежья, хотя их специфический набор в своей совокупности все же характерен именно для литературы балтийского региона.

Но был еще и целый ряд особенностей, характерных только для русской литературы Эстонии, что, собственно, и позволяет говорить о ней как об особом историко-культурном феномене. Эти особенности связаны с эстонским этно-культурным окружением, в котором оказались русские литераторы, проживавшие на территории Эстонской Республики, и которое не могло не сказываться на их творчестве. Чисто внешне оно, в первую очередь, проявилось в том, что в произведениях русских авторов нашла отражение эстонская тема, жизнь Эстонии, эстонцев или — чаще — русских в Эстонии. Здесь можно было бы привести много примеров. В частности, очень важное место эстонская тема занимает в творческом наследии крупнейшего русского поэта в Эстонии Игоря Северянина. Эта тема проделала в его творчестве любопытнейшую эволюцию19.

Многие русские писатели, жившие и работавшие в Эстонии, все же приобщались к эстонской культуре, овладевали в той или иной степени эстонским языком (хотя это было в ту пору отнюдь не обязательно — в Эстонии можно было прожить, и не зная эстонского языка). Они устанавливали личные контакты с эстонскими коллегами по перу и нередко выступали в роли переводчиков и популяризаторов эстонской литературы. Это тем более важно отметить, что до 1917 г. переводы из эстонских авторов были единичными и случайными, русский читатель практически эстонской литературы не знал20. С другой стороны, этот факт примечателен еще и потому, что отнюдь не во всех странах русские эмигранты выступали в роли популяризаторов литературы того народа, в среде которого они оказались.

В этой связи опять же надо назвать Игоря Северянина. Правда, эстонского языка он так и не выучил, но женился на эстонке Фелиссе Круут, которая писала стихи и на русском, и на эстонском языках, активно — особенно в 1920-е гг. — общался с крупными эстонскими литераторами — Хенриком Виснапуу, Йоханнесом Семпером, Аугустом Гайлитом и др. Игорь Северянин много переводил эстонских поэтов, был автором первой полноценной антологии эстонской поэзии на русском языке, даже выступал на своих вечерах с чем-то вроде лекций об эстонской литературе. Его заслуги в деле популяризации эстонской поэзии у русских читателей очень велики, хотя переводил он с подстрочника или посредством устных переложений супруги21.

Переводчиками эстонской поэзии выступали Юрий Шумаков (ему принадлежат сборники переводов из двух крупнейших эстонских поэтов ХХ в. — Густава Суйтса и Марии Ундер22), Борис Тагго-Новосадов, Борис Нарциссов, Борис Вильде, в совершенстве владевшие эстонским языком. Члены Ревельского цеха поэтов и Б.В.Правдин приняли участие в переводе с эстонского языка на русский рассказов для антологии эстонской прозы, которая готовилась к печати в середине 1930-х гг. в Москве23, но так и не вышла в свет. По некоторым сведениям, тартуский поэт Иван Беляев был автором книги на эстонском языке «Банкрот нашей литературной критики» (1925, вышла в свет под псевдонимом Инно Васк), в которой обсуждались злободневные проблемы эстонской поэтики, в частности вызвавший оживленную полемику вопрос о неточной рифме в эстонской поэзии24. Владимир Гущик был автором брошюр, посвященных эстонским государственным и культурным деятелям25. Уже упоминавшийся Б. В. Правдин, поэт, ученый, педагог, лектор русского языка в Тартуском университете, был автором русско-эстонских словарей. Он был лично знаком со многими эстонскими писателями и вообще являлся как бы связующим звеном между эстонской и русской интеллигентной элитой26. В первом русском журнале-альманахе «На чужбине» (1921), помимо русских литераторов, обещали сотрудничать и эстонские — Г. Суйтс, Ф. Туглас, Х. Раудсепп и появился один рассказ Ф. Тугласа27. Пожалуй, в единственном русском издании, имевшем значение для всей зарубежной русской литературы, — в сборниках «Новь» были опубликованы статьи об эстонской литературе, эстонских беллетристах, о 400-летии эстонской книги28.

Естественно, это все относится к той области, что характерна только для русской литературы Эстонии. Но еще более важно и, наверняка, еще более интересно появление довольно большой группы, если так можно выразиться, бикультурных авторов, т.е. ощущающих свою принадлежность к двум культурам — русской и эстонской — одновременно. Причем среди этих людей мы встречаем и этнических эстонцев, и этнических русских. Конечно, характер бикультурности мог быть различным.

Среди такого рода русских литераторов, в первую очередь, надо выделить группу этнических эстонцев или лиц из смешанных семей, которые получили русское образование и считали себя людьми русской культуры. Многие из них принадлежали к так называемым оптантам, т.е. к людям, возвратившимся из России на свою этническую родину после заключения между Эстонией и Советской Россией Тартуского мирного договора в 1920 г. Кстати, для этой прослойки процесс национально-культурной идентификации, осознания своей причастности к той или иной национальной культуре порою был очень болезненным, но это уже другая проблема.

К этой группе относится называвшийся выше Юрий Иваск. Отец его был эстонско-немецкого происхождения, мать — русская, москвичка из старинного купеческого рода29. Но в случае с Ю. Иваском, пожалуй, нельзя говорить о бикультурности. Уроженец Москвы Ю. Иваск все же ощущал себя только человеком русской культуры. «Я навсегда остался без русского пространства под ногами, но моей почвой стал русский язык и моя душа сделана из русского языка, русской культуры и русского православия»30, — признавался он позже, не без некоторого полемического задора. Ю. Иваск очень остро переживал в 1920-е гг. отрыв от России: «И я увлекался теперь и русской историей, и географией. Россия маячила гоголевской тройкой, перед которой расступаются все народы»31.

И все-таки во второй эмиграции, в США, где Ю. Иваск оказался после Второй мировой войны и стал, как известно, профессором русской литературы в американских университетах, он пишет стихотворение об эстонском языке «Эстонская речь» (1968) с посвящением Марии Ундер и Алексису Ранниту. Это своеобразный гимн эстонскому языку, любовь к которому, как выясняется, глубоко запала в сердце поэта. Он восхищается звучанием эстонского языка (в стихотворении обыгрывается эстонское слово «öö» — «ночь»):

Певучий, протяжный, гласный

Чудесный чудской язык.

Люблю отдаленный, ясный

Эоловой арфы звук.

Ночной, а не темный, белый,

Другого такого нет...32

Это показывает, что даже в тех случаях, когда, как будто, нет оснований говорить о бикультурности, все-таки этническое происхождение и жизнь в Эстонии накладывают свой отпечаток на облик писателя, на его творчество. Сошлемся в этой связи еще и на другого автора — Бориса Нарциссова. По отцу он — русский, по матери — эстонец. В повседневной жизни был чистым билингвом, но как поэт писал только по-русски33. И тем не менее, в своем позднем творчестве американского периода Б. Нарциссов вновь и вновь обращался к Эстонии, эстонской природе, к воспоминаниям об эстонской жизни, создал изумительный цикл стихотворений под названием «Estonica». В него включен еще один гимн эстонскому языку в русской поэзии — стихотворение, которое так и называется — «Эстонский язык». В стихотворении обыгрывается эстонское название иволги — peoleo:

Стихи — цветы над целиною слова,

Над корневою тканью языка,

И нам звучит таинственно и ново

Другой язык цветением цветка.


И вот язык моих упрямых предков,

То светлый, как ласкание волны,

То твердый, как кремень, то зло и метко

Летящий в цель, то смутный точно сны.

..................................................

Стихи на этом языке, как пламя,

Плывут неуловимо в глубину,

Плывут голубоватыми огнями

В свою, в тебя сокрытую, страну34.

Обращает на себя внимание последняя строка стихотворения. Стихия эстонского языка, на котором Б. Нарциссов стихов не писал, тем не менее сокрыта в самом поэте, только проявляется она имплицитно.

Вообще это удивительное, по-своему уникальное явление: гимны эстонскому языку, написанные русскими поэтами второй половины ХХ в. Самое поразительное, что в эстонской поэзии этого периода уже нет гимнов родному языку. Они были характерны для эстонских поэтов ХIХ в.; у истоков их стояло стихотворение «Луна» первого эстонского поэта Кристьяна Яака Петерсона, скончавшегося в возрасте 21 года и так и не увидевшего в печати своих эстоноязычных стихов.

Но дело не только в стихотворении «Эстонский язык». В высшей степени любопытно одно наблюдение Б. А. Филип­по­ва над поэзией Б. Нарциссова: «Впечатления детства в России и отрочества и юности в Эстонии, студенческих лет в Тарту, само участие Нарциссова в русском кружке поэтов в стране не-русского языка, но — при этом — языка его матери, — все это отразилось на особом, и изнутри — и несколько как бы со стороны — отношении Нарциссова к русскому языку его стихов и прозы... Это двойственное видение и слышанье русского языка и привело в числе прочих причин к тому свежему и непривычному (а потому и интересному — ведь обычайное — стерто и затерто, не задевает уже нашего сознания) использованию словесных возможностей языка, какое сразу же ощущается в стихах и в прозе Нарциссова»35.

Это очень важное и интересное наблюдение Б. Филиппо­ва — влияние билингвизма, влияние знания одного языка на поэтическое творчество на другом языке у поэтов-билингвов. Это знание другого языка способствует как бы своеобразному обновлению, освежению поэтического языка, образной системы, более глубокому освоению скрытых словесных возможностей родного языка. Можно предполагать, что с этим феноменом мы неоднократно сталкиваемся в творчестве русских поэтов в Эстонии. Ведь билингвами, этническими эстонцами или из смешанных семей были Борис Вильде, Елизавета и Мета Роос, Ольга Нарциссова, Юрий Шумаков, Леопольд Акс и некоторые другие русские авторы. Так, Борис Вильде занимался переводами из эстонской литературы на русский и французский языки36, стремился сотрудничать в эстонском журнале «Лооминг»37, прочитал в Париже доклад о реформе эстонского литературного языка38. Его волновала болезненная проблема сохранения и изменения национального идентитета эмигрантов и оптантов. Она поставлена в его рассказе «Трое в одной могиле» 39. Летом 1937 г. Б. Вильде по поручению Музея человека в Париже собирал в Эстонии этнографические материалы об эстонской этнической группе сету40, занимался проблемами происхождения угро-финских народов. Все это, по меньшей мере, также свидетельствует об элементах бикультурности у Б. Вильде.

Еще один пример — Борис Тагго-Новосадов, один из наиболее значительных русских поэтов в Эстонии 1930-х гг. Он также из смешанной семьи: отец — эстонец, мать — русская. По паспорту — эстонец. Хотя воспитан на русской культуре и стихи писал только на русском языке, но работал журналистом в эстонской газете. В конце 1930-х гг. выступал как эстонский критик, опубликовал вызвавшую полемику статью «Пути развития эстонского стиха». Б. Тагго-Новосадов — довольно типичный для русской литературы Эстонии человек двух культур41.

Таков же был писатель и литературовед Вальмар Адамс или Владимир Федорович Адамс-Александровский, как он порою титуловал себя. Эстонец по происхождению, проведший детство в Петербурге, он был чистым билингвом, человеком и русской, и эстонской культуры в равной степени. Начинал В. Адамс как русский поэт и редактор русской газеты, затем перешел на эстонский — и стал видным эстонским поэтом, эссеистом, автором романов, прочно вошел в историю эстонской литературы. В то же время преподавал в Тартуском университете русскую литературу, писал о Гоголе и Лермонтове42. Сам Вальмар Теодорович Адамс, личность весьма экстравагантная, подвергавшаяся преследованиям при всех властях, всегда любил повторять, что он ощущает себя прежде всего космополитом, человеком мировой культуры.

Другим вариантом попытки полной смены национального идентитета был Алексис Раннит, урожденный Алексей Дол­га­шев, из вполне русской семьи из Калласте в старообрядческом Причудье, раннее детство проведший в Петербурге. Начинал он как русский стихотворец (впрочем, весьма посредственный), но довольно быстро, уже в 1930-е гг., перешел на эстонский и вошел в историю литературы как эстонский поэт, хотя в эмиграции, в США, он и был профессором русской литературы в ряде американских университетов43.

Русская литература Эстонии 1920­­–1930-х гг. знает и иные формы поликультурности. Как известно, культура Эстонии до 1939 г. включала, по крайней мере, три составных «сегмента» — преобладающий эстонский («титульная нация»), русский и прибалтийско-немецкий, когда-то доминировавший, с давними культурными традициями. Два виднейших русских поэта 1930-х гг. П. М. Иртель фон Бренндорф и К. К. Гер­шель­ман были по происхождению немцами и хотя по своей сути бы­ли людьми русской культуры, но внутренних связей с культурой немецкой, по-видимому, не теряли. Позже, в 1939–1940 гг., оба они переехали в Германию, где и завершился их жизненный путь.

Все это в совокупности определяет специфику русской литературы Эстонии как особого историко-культурного феномена, отличного не только от русской литературы в Югославии или Манчжурии, но и от типологически близкой, «родственной» русской литературы Латвии, входящей в тот же балтийский литературный регион.

Причем в заключение хотелось бы подчеркнуть, что речь идет не о разрозненных, отдельных историко-литературных яв­лениях, но именно об определенной целостной системе русской литературы в Эстонии со своими авторами, со своими литературными объединениями, со своими органами печати, со своими литературными ориентациями и темами.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Об этом шла речь в нашем докладе «Русские в Эстонии (1918–1940) как социально-исторический и культурный феномен», прочитанном 26 апреля 2001 г. на международной научной кон­фе­рен­­ции в Риге «Русская культура в Балтийских странах между вой­нами (1918–1940)» (доклад печатается в сборнике материалов конференции).

2 Ср. утверждение Н. К. Пиксанова, повторяющее традиционную точ­ку зрения: «Русская литература — это литература столичная, петербургская и московская, никакая иная» (Пиксанов Н. К. Областные культурные гнезда: Историко-краеведный семинар. М.; Л., 1928. С. 17).

3 Чтобы в этом убедиться, достаточно заглянуть практически в любой обзор русской эмигрантской литературы 1920–1930-х гг., см., напр.: Струве Г. Русская литература в изгнании. Изд. 3-е, испр. и доп. Париж; М., 1996; Агеносов В. В. Литература Russkogo Зарубежья. М., 1998.

4 См.: Pachmuss T. Russian Literature in the Baltic between the World Wars. Columbus, Ohio, 1988.

5 Обо всем этом подробнее см. в книге: Русское национальное мень­шинство в Эстонской Республике (1918–1940) / Под ред. проф. С. Г. Исакова. Тарту; СПб., 2001. С. 24–33. Соответствующий материал, относящийся к Латвии, см. в книге: Фейгмане Т. Русские в довоенной Латвии: На пути к интеграции. Рига, 2000. С. 5–10.

6 Лаговский И. Почти на родине // Вестник Русского Студенческого Христианского Движения. 1930. № 10. С. 23–26.

7 Оболенский В. Поездка по Прибалтике // От Лифляндии к Латвии. Прибалтика русскими глазами / Сост. Ю. Абызов. Рига, 1999. Т. 2. С. 16.

8 Шаховская З. В поисках Набокова. Отражения. М., 1991. С. 289.

9 Там же.

10 См., напр., отзывы П. Пильского на сборники рассказов В. Ни­ки­фо­рова-Волгина: П-ий П. «Земля-именинница» // Сегодня. 1937. 3 июня. № 152. С. 8; Пильский П. «Дорожный посох». Новая книга В. Никифорова-Волгина // Сегодня. 1938. 8 окт. № 278. С. 3.

11 Подробнее об этом см.: Исаков С. Русская литература в Эстонии 1920–1930-х годов как феномен культурного пограничья // Радуга. Таллинн. 1997. № 2. С. 105–117.

12 Pachmuss T. Op. cit. P. 14–15, 22, 50.

13 См.: Исаков С. Г. Русские в Эстонии, 1918–1940. Историко-куль­тур­ные очерки. Тарту, 1996. С. 109.

14 Там же. С. 317.

15 Иваск Ю. Белый (1880–1934) // Новь. Сб. 6. Таллинн, 1934. С. 57–60; Он же. Цветаева // Там же. С. 61–66.

16 Иваск Ю. Повесть о стихах. New York, 1987. C. 126–127.

17 См. об этом: Исаков С. Литература // Русское национальное мень­шин­ство в Эстонской Республике (1918–1940). С. 286–287.

18 См.: Исаков С. Г. Русские в Эстонии, 1918–1940. Историко-куль­тур­ные очерки. С. 247.

19 Там же. С. 199–212.

20 См. об этом: Issakov S. Arhiivide peidikuist. Tallinn, 1983. Lk 297–342.

21 К сожалению, переводы Игоря Северянина до сих пор не были пред­метом серьезных филологических исследований.

22 Суйтс Г. Избранные стихотворения, 1900–1930 / <Пер.> Ю. Шумаков. Тарту: Ноор-Ээсти, 1934; Ундер М. Избранные стихот­во­рения / Пер. Ю. Шумакова. Eesti Akadeemiliste Naiste Ühing, 1935.

23 Цех поэтов (Из дневника) // Новь. Сб. 7. Таллинн, 1934. С. 108.

24 См.: Adams, V. Vene kirjandus, mu arm. Kirjandusteaduslikke artikleid ja esseesid. Tallinn, 1977. Lk 311. Впрочем, многие эстонские литературоведы и библиографы считают утверждение В. Адам­са об авторстве И. Беляева мистификацией. По их убеж­де­нию, истинным автором книги был сам В. Адамс (см.: Kabur, V. Kes on Inno Vask // Keel ja kirjandus. 2001. Nr 4. Lk 278).

25 Гущик В. Великий эстонец профессор живописи Иван Петрович Келер. Tallinn, 1940; Он же. Наш главнокомандующий генерал Иван Яковлевич Лайдонер. Tallinn, 1940; Он же. Наш президент Константин Яковлевич Пятс. Tallinn, 1940.

26 См. об этом: Исаков С. Г. Русские в Эстонии, 1918–1940. Историко-культурные очерки. С. 222–238.

27 Туглас Ф. Видения / Пер. автора // На чужбине. 1921. № 1. С. 6–7.

28 Эстонская литература // Новь. Сб. 6. Таллинн, 1934. С. 72–73; Эс­тон­ские беллетристы // Новь. Сб. 7. Таллинн, 1934. С. 100–103; 400-летие эстонской книги // Новь. Сб. 8. <Таллинн>, 1935. С. 7–11.

29 Пономарева Г. Проблема национального самоопределения писателей-оптантов (случай Юрия Иваска) // Культура русской диаспоры: саморефлексия и самоидентификация: Мат. международного семинара. <Тарту, 1997>. С. 339–353.

30 Глэд Дж. Беседы в изгнании. М., 1991. С. 29.

31 Иваск Ю. Повесть о стихах. С. 71.

32 Иваск Ю. Золушка. New York, <1970>. C. 58.

33 О Б. А. Нарциссове см.: Исаков С. Г. Русские в Эстонии, 1918–1940. Историко-культурные очерки. С. 272–284.

34 Нарциссов Б. Шахматы. Пятая книга стихов. , 1974. C. 44.

35 Филиппов Б. Заметки о поэзии Бориса Нарциссова // Нарциссов Б. Звездная птица. Вашингтон, 1978. С. ХIV.

36 См.: Anthologie des conteurs Estoniens. Choix fait par le P.E.N. Club Estonien. Introduction de A. Oras. Traductions de B. Vildé, Mme M. Navi-Bovet, R. Birck. P.: Editions de Sagittaire, 1937. P. 25–46, 185–215 (Б. Вильде принадлежат переводы рассказов Э. Виль­де и А. Мялька).

37 См. в письме к матери из Монако от 24 января 1933 г.: «Возможно, что в Эстонии в одном журнале “Looming” появится в переводе одна моя статья» (Частное собрание Б. В. Плюханова; в настоящее время хранится у Т. П. Милютиной, Тарту).

38 Adams, V. Tartu poisi tähelend // V. Adams. Oomega. Esseid ja murd­memuaare. Tallinn, 1985 (“Loomingu” Raamatukogu. Nr 1/2). Lk 14.

39 Вильде Б. Трое в одной могиле // Русский магазин. 1930. № 1. С. 34–36. Другой вариант рассказа: Вильде Б. Жизнь наша... (От­ры­вок из киноленты из жизни русского студенчества в Юрьеве) // Руль (Берлин). 1930. 30 сент. № 2993. С. 2–3 (перепечатано в сб.: Культура русской диаспоры: саморефлексия и самоидентификация. С. 367–372). Об этом рассказе см.: Пономарева Г. Проблема национального самоопределения писателей-оптантов (случай Юрия Иваска). С. 342–343.

40 Научная экспедиция Б. Вильде и Л. Зурова к сету в Печорский край нашла отражение в публикациях в русской печати Эстонии 1937 г., в газетах «Вести дня» и «Русский вестник». См. также: Райт-Ковалева Р. Человек из Музея человека. М., 1982. С. 277–281.

41 См. о нем: Исаков С. Г. Русские в Эстонии, 1918–1940. Историко-культурные очерки. С. 356–359.

42 См. о нем: Пономарева Г. Вальмар Адамс: Граница двух культур // Радуга. 2001. № 1. С. 23–32. О раннем периоде жизни и творчества В. Адамса см. также: Круус Р. Вальмар Адамс — Владимир Федорович Александровский // Радуга. 1989. № 1. С. 59–61; Kruus, R. Valmar Adamsi kirjanikutee alguse taustast // Looming. 1984. Nr 1. Lk 119–124.

43 О нем см.: Terras V. Aleksis Rannit. Lund, 1975; Петрицкий В. Судьба поэта // Радуга. 1991. № 1. С. 32–40. См. также: Пономарева Г. К рецепции творчества З. Н. Гиппиус в Эстонии (1920–1930-е гг.) // Блоковский сборник ХV: Русский символизм в литера­турном контексте рубежа ХIХ–ХХ вв. <Тарту, 2000>. С. 205–207.