Меня нет штата редакторовА. Белый

Вид материалаДокументы

Содержание


И в этой судьбе - узнаю тебя, дорнах!
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   23

10


Доктор, как режиссер, - явление исключительное; можно было бы [бы было] написать десятки страниц об его изобретательности: из ничего в пять дней создать труппу; из нескольких тряпок - сцену; из нескольких любителей-музыкантов - оркестр; и этою ОТСЕБЯТИНОЮ угостить съехавшуюся со всей Швейцарии антропософскую публику, - да так угостит), что, разъезжаясь в Женеву, Берн.Базель, Цюрих, Лозанну, приезжие обменивались впечатлениями: "Рависсан!", "Шейн!", "Гроссартих! "(336).


11


Он любил ставить народное рождественское прославление Звезды, сохранившееся до нашего времени в глухих углах южной Германии; текст "комедийного дела" относится, если не ошибаюсь, к XIII столетию; он любил и остроты пастухов, и грубость их жестов; в ней себя выявляла выпуклость старинной мужицкой речи. Неизменно на Рождество с его легкой руки ставились эти "мистерии" в крупных антропософских центрах; в 1914 году я два раза видел эти мистерии; сперва - в Берлине; потом - в Лейпциге; в Лейпциге - долго готовились к ПОСТАНОВКЕ, желая ее показать доктору; в Берлине же легкая рука доктора буквально в 2-3 дня съимпровизировали постановку.

20-го декабря 1914 года я видел постановку берлинскую; 28-29-го - лейпцигскую; и - Боже мой: до чего разошлись обе постановки; но буду лапидарен:

- Постановка в Лейпциге:

- Пышность, напыщенность, гиератичность, подчеркну тость "великолепия" костюмов, поз, театральная декламация: декламация и декламация (только декламация) в огромной, до бела освещенной зале: процессия, чуть ли не мистерия! Но в целом - фальш, дутость, скука; и главное: полное несоответствие между "мистериальной пышностью" постановки и простым, ядреным, мужицким жаргоном. Ставила председательница лейпцигской ложи (литераторша Вольфрам, претендующая на изощренный вкус).

- Постановка в Берлине:

- Простота, веселая игра (как в кошки-мышки на Рождестве), никаких костюмов: Зеллинг, изображающий черта, закрутил свои вихры в рожки и приделал к сюртуку откровенный бумажный хвост; и был - вылитым "чертиком": "чертиком" народных мистерий ХШ века; Иосиф был трогательным Иосифом, а фрейлен Валлер, оставаясь "фрейлен" в откровенно бумажной золотой короне с огромной палкой, на которой горела звезда и которой она величаво постукивала, пробираясь среди нас, зрителей, к младенцу Иисусу, - была: волхв, волхв и волхв: с ног до головы!

Я ушел с "мистерий" берлинских глубоко растроганный, как с "мистерий", - именно потому что была обнажена все непретенциозность постановки. Постановщик, конечно, - доктор.

Он сидел в первом ряду; и - радовался: смеялся шуткам волхвов и пастухов, точно собираясь подсыпать к "соли" народных острот собственной "соли". И - чувствовалось: его соль - народная соль.

Ведь он сам - сын народа: сын мелкого железнодорожника(337). В 1915 и в 1916 годах в Дорнахе я опять присутствовал на репетициях народных мистерий; тут уже доктор мог более заняться постановкой (в Берлине - все было съимпровизировано в 2 дня); и - получилось: чудо из чудес; моментами ИРОД (Стютен(338)) был страшен, а черт уже не походил на "чертика" - Зеллинга: был настоящим ЧЕРТОМ, сообразно с другим ТЕКСТОМ, где черт в черте рельефнее выявлен. В Дорнахе выступил драматизм текста (иного); в Берлине - благодушие текста; между прочим: на одной из репетиций доктор, вскочив на подиум, взял из рук актера (пастуха) книгу с текстом, взял палку и сам изобразил ПАСТУХА в момент славословия, как пастух, распевая текст, припрыгивает и пристукивает палкой: я не узнал доктора; изменился голос, походка; он прочел хриплым голосом, передавая непередаваемый, чистейший старинный народной жаргон.

И тут я увидел: какой великолепный артист связан "Доктором" в нем; не будь "доктора", был бы... Мочалов.

И другой раз я увидел, как он провел роль Мефистофеля в той сцене "Фауста", где Фауст умирает, а Мефистофель, придя за душой Фауста, пытается ее отбить у ангелов, стреляющих в него розами.

- "Нет, - так нельзя: разве так играют "Мефистофеля"", - воскликнул он; и обычным легким прыжком очутившись на подиуме, он быстро, едва ли не вырвал книгу из рук растерявшегося артиста, в полном увлечении сначала читая, а потом играя роль Мефистофеля, и кончил тем, что перевоплотившись в роль, - стоял "Мефистофелем" перед эвритмистками-ангелами; и какой это был гнусный старик; момент, который У Гете отмечен тем, что Мефистофель, атакуемый розами, влюбляется в ангелов, вышел у доктора жутко-ужасным: черт превращается перед ангелами в старика-рамоли, гнусно сюсюкающего ангелам слова, полные жалкой влюбленности; это был не доктор; это был - сам "черт".

К концу монолога он как бы сам опешил и - стоял на сцене, отирая платком испарину: "Зо Мусс Ман Шпилен"(339), - кажется, вырвалось у него.

Это была уже не в потенциальном смысле игра великого "артиста", а в совершенно реальном.

На другой день я сказал доктору: "Херр доктор, - вчера я вас некоторое время ненавидел, когда вы были чертом".

Он - значительно мне улыбнулся в ответ и сказал фразу, слов которой я не запомнил; но смысл которой - таков: "На то мы и "оккультисты", чтобы знать замашки и мины этого господина" (он разумел черта).

Этот разговор происходил в дни моего окончательного отъезда в Россию (в 1916 году). Образ ЧЕРТА, каким вырисовывался [вырисовался] он у доктора, как бы вооружил меня ЗНАНИЕМ, неперадаваемым книгою; в этой "игре" - не было сцены; и забывалось, что это - импровизация; в "игре" - не было игры.

Был - сам черт.

Вот почему я и утверждаю: доктор был великим артистом.


12


Что он был спецом сцены, - об этом свидетельствует М.А.Чехов, утверждающий, что драматический курс дает ответы актеру на такие детали, о которых не подозревает ни зритель, ни большинство театральных критиков, "зрителей": еще "зрителей".

Доктор же, по Чехову, "спецу", - "спец" чистой марки.


13


В связи с простейшей инсценировкой, как грибы, росли проблемы: декламации, жеста, костюма, освещения; все то, что существует теперь в ряде учреждений - в Дорнахе и Штутгарте ("Эвритмеум" - с пятилетним курсом, дорнахская школа "Декламации") - все это уже выращивалось на карликовых постановках в Дорнахе - рукой доктора: за всем он стоял; и - все ТОЛКАЛ. Разве не оригинален был безумный по смелости опыт разрешения постановки последней сцены "Фауста" В ЖЕСТЕ, а не в слове; слово выделилось в "чтеца": чтец - Мария Яковлевна; характеры же гиерофантов, ангельских групп разрешались: в цветом костюмов и шарфов; понадобились паузы; понадобилась паузам - музыка; в Дорнахе были представители всех специальностей; не было лишь музыкантов исполнителей; но - был: композитор Стютен, да несколько любителей; были: рояль, скрипка, виолончель, какая-то труба, приволокли откуда-то два турецких барабана, литавры; и вот - к инвентарю инструментов была написана Стютеном музыка (вовсе недурная); он сам стал во главе кучки любителей; организовался спешно оркестр; но кого посадить за второй барабан, за литавры, за какие-то "мистические" трещотки? Я не понимаю, как я, можно сказать, своею волею влез в "барабан": так хотелось хоть чем-нибудь помочь; под руководством СТЮТЕНА - ничего: справился; и гудел, изображая гром и взвизгивая литаврами под ритм палочки Стютена; а публика слышала - МИСТИЧЕСКИЕ ЗВУКИ; роль БАРАБАНА в оркестре была - в возбуждении у зрителей чувства тайны.

Все было в частях - убого: костюмы - тряпочки; музыканты - "вторые барабанщики", как я, НО ЦЕЛОЕ, могу засвидетельствовать, производило глубокое, сильное впечатление; и главное: была разрешена проблема постановки "мистической" сцены "Фауста" - в жесте и в паузе.

Автор ЦЕЛОГО - конечно, доктор.


14


Впервые эта сцена поставлена в августе 1915 года - в критический момент дорнахской жизни, когда наш "холм", так сказать, во всех направлениях был окуриваем СЕРНЫМ дыханием клевет и СПЛЕТЕН: на общество; возникающих и вне общества, и - внутри общества; молодежь - падала духом; думаю, что одной из задач доктора было желание - молодежь: отвлечь и развлечь; но ДЕЙСТВИЕ сцены "Фауста" - превысило это задание. Впечатлением "Мистерии" дохнуло со сцены - вопреки убожеству исполнителей и средств: и в струе этой МИСТЕРИИ как бы замерло все темное; атмосфера ПРЕСУЩЕСТВИЛАСЬ; до дня представления переживалась безвыходность положения; после - началась борьба добрых начал со злыми: с НАДЕЖДОЮ победить; и таки: ПОБЕДИЛИ.

Но моментом слома настроения - пресуществлением атмосферы Дорнаха действием сцены "Фауста", воспринятым, как мистерия.

И - как нарочно: в начале представления разразилась сильная гроза; все померкло; удары грома и блески молний в окна аккомпанировали - разговору трех гиерофантов и принесению души Фауста; с момента же появления Небесной Матери - солнце глянуло из туч; мы шли на представление в душный полдень, когда собиралась гроза; мы выходили: в сияющий, освеженный солнечный день. В сцене есть строчка:

"Ди Атмосфэре цу Фербессерн!"(340)

Слушая ее, я думал: да, надо УЛУЧШИТЬ АТМОСФЕРУ. АТМОСФЕРА, нас обстающая - атмосфера серы; и вот, в минуты представления, сказалось очищение АТМОСФЕРЫ силами слова Гете и средствами режиссуры доктора: создавалось неописуемое целое, не поддающееся отчету, в миги разряжения АТМОСФЕРНОГО ЭЛЕКТРИЧЕСТВА над Дорнахом.

АТМОСФЕРА была очищена между членами - зрителями; это было ясно; шли со светлыми лицами, как с МИСТЕРИИ,

- под грозою очищенной атмосферой неба; впереди, спускаясь с холма, шел доктор, он сверху казался мне маленьким; вдали он остановился, выделяясь черным сюртуком на зеленом, освеженном грозою лугу; и, кажется, М.Я. и Валлер рукою показывали на освещенное небо; мне ясно представилось, что он говорит:

- "Атмосфера - очищена!"

И мне думалось: этот жест впереди нас идущего, радостного доктора (накануне - был МРАЧНЫЙ он), показывающего рукой как бы всем, за ним идущим, а не только М.Я. на ОЧИЩЕННОСТЬ АТМОСФЕРЫ, есть жест великого артиста жизни, где нужно прибегающего к очистительному слову лекций, а где нужно - к очистительному жесту искусства.

Сцена "Фауста", показанная в космическом жесте эвритмии, явилась мне в действии ее постановки более, чем искусством: СВЕТЛОЮ МАГИЕЙ, ТЕУРГИЕЙ, как бы заклинающей змеиные силы, поднявшие из наших душ на Дорнах, на дело доктора - свои пасти.

И мне было ясно: ПАСТИ СОКРУШЕНЫ.


15


Здесь касаюсь я одного трудного для выражения пункта: в постановочной тенденции доктора всюду виделась мне попытка создать стиль легкости и ОБЩЕСТВЕННОЙ ИГРЫ, чтобы под фатою ИГРЫ совершилось нечто большее.

И вспоминался невольно гениальный неудачник д'Альгейм(341), создатель "Дома Песни", в своих замыслах не раз перекликавшийся с доктором; и в последние годы жизни своей упершийся, как и доктор, в проблемы: ЖЕСТА В ЭВРИТМИИ (только он их не умел разрешить: доктор - дал ключ к разрешению); много общаясь с д'Альгеймом в 1907-1908 годах, я не раз слышал от него: "Высшая магия в том, чтобы через искусство мучительные противоречия жизни разрешить не в углублениях рассудочных антиномий, - а в ритме, в божественной легкости, напоминающей игру". Постоянно находясь под ударами судьбы, д'Альгейм в безысходнейшие минуты к нам, тогдашним сотрудникам "Дома Песни", обращался с призывом: "Э БЬЕН - ЖУОН".

Но "играть" он не умел: доигрывался до синяков.


16


Доктор непроизвольно (а может быть, СОЗНАТЕЛЬНО втихомолку) вносил стиль ИГРЫ: в безысходные месяцы дорнахской жизни; в месяцы крушения надежд, краха "Пути" в многих душах, в месяцы клевет, свар и ссор, в месяцы, когда для нас, русских, возникали исключительные трудности пребывания в Дорнахе (в это время - падали: Варшава, Брест-Литовск, Ивангород и т.д.), - доктор в то именно время из ужасного обстания нырял часами в искусство; и - тут добивался от исполнителей той "божественной легкости", той "игры", без которой никто не прошел бы над разъятыми пропастями Дорнаха; что "пропасти" были разъяты, это я знаю; что иногда от неверного шага зависело все твое моральное бытие, - это я знаю тоже; что если бы многие взглянули в БЕЗДНУ под ногами их, они - свалились бы в бездну; нельзя было ТУТ пройти просто; но можно было тут пробежать с ГЛАЗАМИ, поднятыми над головой к играющему лучу МИФА: нужно было пройти эвритмическою походкою, чтобы пройти вообще.

И тут для душ, вперенных в бездну, как бы встал доктор: и подал пример легконогости; сам побежал впереди нас в БОЖЕСТВЕННОЙ ИГРЕ; за ним и мы пробежали; он был тут Орфеем, заставляющим плясать камни нашей окаменелости; и А.А.Т., менее всего сознававшая себя в то время эвритмисткой, теперь появилась на сцене, на ней порхая, а я - гудел "вторым турецким барабаном": разрушались наши жизни, лопались пути, взрывалось прошлое, едва держался Дорнах, обсиженный шпионами, сплетнями, рушились - Варшава и Брест [Варшава, Брест].

Провел - доктор-артист, доктор-режиссер; не дающий опомниться: ПОСТАНОВКА за ПОСТАНОВКОЙ; в постановках кружилась голова МИФОМ: в МИФЕ совершалось пресуществление АТМОСФЕРЫ; в пресуществленных мигах сами собою бывали скачки через БЕЗДНЫ.

Когда очнулись (к февралю 1916 года), то - были уже: НА ТОМ берегу; опаснейшие провалы остались за плечами; и внешне: жизнь в Дорнахе угомонилась; внешние военные фронты уравновесились.

Тогда доктор-артист нас покинул, может быть, бросившись спасать положение дел и душ в обществе: в других пунктах общества.

Были в докторе моменты, где артист, плясун легконогий, становился орфеевой маской нового посвященного; и были моменты, когда самую мистерию нового посвящения пытался он как бы влить в средства искусства.

И то, что не удавалось гениальному неудачнику д'Альгейму, удавалось ему.

Лозунги "символистов" о творчестве жизни становились под действием в нем живущей орфической силы творческими воплощениями самих символов в биографии ряда жизней, пересекавшихся в нем.


17


Можно подумать, что в лице доктора я пытаюсь зарисовать "великого" человека. Отнюдь: проблема "величия" в докторе ни капли не интересует; не интересует проблема "квантитативности"; меня интересует квалитативность, качество колорита, им разливаемого, независимо от размера полотен, на которых выявлен колорит. Проблема "великости" не приложима к доктору; видел я "великих" людей; и - что толку?

Про иного "великого" скажешь: "Велика федула, да - дура".

Про доктора скорее можно было сказать: "МАЛЕНЬКИЙ, да УДАЛЕНЬКИЙ"; и ростом был - маленький!

После "маленького ростом" доктора увидел я в 1912 году большого роста Меттерлинка; и, увидев, почувствовал нечто вроде: "Велика федула"(342).

И - предпочел: "маленького, да удаленького".

Искра, падающая на пороховой погреб, мала: погреб - велик.

Доктор - маленькая искра, вызывавшая большие грохоты.

"Великие люди" часто - большие грохоты, "безискренно" рассеивающиеся в атмосфере дымами.

"Дым" большой славы - "дым"; в смысле этого: мир не гремел доктором; и - доктор без великого "дыма" сошел со сцены; он - светлая искра, нашедшая точку своего применения безо всякого грохота; его действие в будущем - ОЗОН АТМОСФЕРЫ.


18


Удивляясь поистине гениальной режиссуре Рудольфа Штейнера, которому обязано "общество" не только инсценировкой сцен Гете, но и целого Гетеанума, я не могу не отметить того, без кого инсценировка не воплотилась бы в материальных формах (бетона, дерева, черепицы), спаянных математическими формулами и бесконечностью весьма сложных и ответственных вычислений.

Инженер Энглерт вырастает прямо передо мною - трагически: я его вижу овеянным светлой мелодией Шуберта; потом вижу его уже в другой ноте, вперенным, как и доктор, в "Ин дер Нахт" Шумана; потом... потом уже я его не видел, а только слышал о нем; то, что слышал - не стану повторять; я знаю замашку "маленьких людей" бросать камнем в тех, кого они же назвали "наш уважаемый"; не раз оказывалось у них: уважаемый ворует... платки из карманов!

То, что я слышал об Энглерте, не может мне темнить его замечательной личности, соединяющей талант, волю, пылкую прямоту и выражающей себя в ряде сердечных поступков; то, что я слышал, - бросает тень на тех, кто распространял об Энглерте эти слухи; тигр может растерзать человека; но он не... клоп; у меня есть наблюдательность, хотя бы... как у писателя. Когда мне ставят образы пусть звериного мира, я знаю, когда передо мной воняет "клоп". Энглерт, - не клоп, не тигр, а яркий человек, на много голов превышающий тех, кто о нем распространил "гадости". С ним случилось "несчастие" - он бросил Штейнера: бросил - с ропотом; и - отдался... католицизму.

Это - трагедия, для Энглерта чреватая изменением, может быть, и ритма воплощений: но я вижу тему "шумановского" безумия, овладевшую темой "шубертовской" зари.

И В ЭТОЙ СУДЬБЕ - УЗНАЮ ТЕБЯ, ДОРНАХ!

Это - судьба ТЕХ мест: мест, откуда на Гетеанум косились злые замки; мест, откуда и для меня выходил "черт"; мест, где решалась судьба... и моя; и не моя одна, но... и Ницше: в его писании "Происхождение трагедии из духа музыки", в его разрыве с Вагнером, в его ужасе перед мещанством и пошлостью.

Роковые места!

И в роковых местах встает передо мною роковая фигура... Энглерта, строителя Гетеанума, проклявшего... Гетеанум. Хочется воскликнуть: "Эссе омо!"

И - руки прочь от него!

"Вот Энглерт, замечательно талантливый инженер, с головой ушедший в сложные сооружения "БАУ", - требующие совершенно новой, не примененной нигде еще строительной техники; доктор ему доверяет во всем; а вот наш архитектор Шмидт"... - и тут обрывали, никак не характеризуя Шмидта; и я видел: высокую, надменную фигуру чернобородого Шмидта с неподвижными неумными глазами, точно красующуюся своим званием "архитектора"; и я видел сперва казавшуюся невзрачной фигурку в очках, с каштановой бородкою, с розовым лицом, с большими губами, сутулую, суетливо спешащую куда-то в толпе.

Это было в Берлине.

Фигурка в пиджачке не занимала меня; в ней было что-то деловое и будничное; она напоминала скорее неинтересный инструмент в действии (уж не знаю какой), один из тех инструментов, действие которых непонятно; взглянешь, - и ничего не скажешь.

И очень занимал "архитектор" Шмидт: какая-то дорическая колонна!

Но инструменты - действуют, а колонны - стоят; и "архитектор" Шмидт в разгонке месяцев выявил в Дорнахе себя тем, - что стоял и красовался; неинтересный же "инструмент" так задействовал, что его функции распространились и на "архитектуру", - особенно тогда, когда выяснились следы стояния и красования "архитектора", которого даже и не сменили, ибо сменять было не с чего; обнаруживался ряд дефектов, а он... стоял и не предпринимал ничего; "инструмент", Энглерт, должен был взяться за все: на него свалилось огромное предприятие.

Тогда Шмидт просто исчез: не оказалось никакого Шмидта (как было в действительности с ним, - не знаю: передаю лишь свою субъекцию); всюду оказался Энглерт; и все с невольным удивлением разглядывали этого полного жизни, блеска, планов, вычислений и интересов человека, которого отмечал Штейнер и ежедневными заходами и сидениями с ним в его комнате-будочке, в которой, однако, Энглерт не засиживался, ибо он был всюду там, где была его работа; неказистый, сутулый, в перепачканном переднике, то он чуть ли не поднимал с рабочими громадное ребро купольного каркаса, то сырел в холодных бетонах, вылезая из-под земли, где можно было споткнуться о какие-то железные, гигантские когти, к которым он относился с нежностью, то вертелся на вершине купола, то оказывался на лужку с отдыхающими резчиками; сидя на бревнышке и обняв колени, он весело, как товарищ, попыхивая сигарою, смешил их остроумнейшими каламбурами; и вдруг, не окончив фразы, срывался с места; и с криком "Стой" - несся в толпу рабочих, что-то водворявших; и уже там виделась его суетливая фигура, подтаскивающая какую-то тяжесть и горланящая больше всех; издали сказали бы, что это - рабочий: "Инженер? Нет! Где же инженеры таскают тяжести?"

Между тем: в швейцарских технических журналах писали о чуде достижения в способе соединения куполов, до сих пор считавшемся невозможным; случай с куполами Гетеанума подвергали специальному изучению:

- "Удивительно!"

- "В первый раз!"

Таковы были действования сперва скромного инженера, потом - инженера и архитектора; потом - инженера, архитектора и астронома, пытающегося и астрологически вычислить им проводимые в жизнь формы.

Вдруг в Гетеануме... забастовка рабочих: какие-то нелады в строительном "Бюро"; обнаружилась буржуазная тенденция "Бюро"; тогда Энглерт, оказавшись в среде рабочих, поддерживая их требования, метал громы и молнии против китов "Бюро"; инженер, архитектор, астроном, астролог, оказавшийся левейшим из членов "Иоганнес Бау Ферейн", способствовал и улаживанию социальных конфликтов.

Так рос Энглерт в месяцах постройки; не он возвышал себя; просто без него невозможно было обойтись: самый живой, самый талантливый, самый работоспособный, самый покладистый в социальном смысле, самый простой, и - очень сердечный: не в словах, а в поступках.

И оттого-то после Штейнера в теме Гетеанума тотчас же встает... Энглерт.

Помню первую встречу с ним; ранняя весна, лужок, бревнышко; я, в перерыве работ, выскочил наружу, сидят наши "молодцы", обнимая колени, кто - на земле, подостлав куртку, кто - на бревне; раскорячившись между ними ногами, в бархатной дешевой куртке, кто-то в очках, с пылающим от загара, коричнево-красным лицом, без шапки, напоминает веселого шалуна; но каштановая бородка, густые усы и золотые очки и особая пристальность прекрасно-добрых, но точно далеко от компании улетевших глаз нарушают иллюзию молодости; видно за всеми веселыми словами какая-то упорная дума, какие-то "резерва", что-то испытующее, ожидающее от нас чего-то, может быть, изучающее нас; и всякому станет ясно: простота простотой, веселость веселостью, но... не этим исчерпывается этот человек; вот он наружу - весь; и тем более ясно, что за этим "весь" - не выявляется тайна очень большой личности.

- "К нам, сюда!" - взмахнул рукой этот человек; и тут я узнал инженера Энглерта.

Я присоединился к компании; стало мне ясно, что Энглерт вертел разговором, как будто намерение его - экзамен вокруг него собравшейся молодежи: какие устремления, чем живут, что читали, насколько сознательны; и изредка, вскользь, - привески, к фразе, "как сказано у "Ницше"", "как практиковалось в греческой медицине", "говоря словами Абеляра".

- "Э, - подумал я, - это - тонкая птица: человек много думавший, огномной эрудиции, ее спрятавший в карман! Спрятавший, чтобы, подвязавшись фартуком, обивать пороги бараков, лазить, мерить, вычислять, замешиваться в кучки рабочих."

Так состоялось мое знакомство с Энглертом; и я заметил: он мне как бы "подмигивает", и в том [в том самом] смысле, в каком некогда изобразил в "Симфонии" новых людей, окончивших два факультета, но уткнувшихся в "Апокалипсис", заразившихся им, перенесших его в быт ищущих новых путей жизни(343); подмиг здесь - вопрос: "Не по пути ли нам?"

Из всех антропософов, мною встреченных, более всего Энглерт напоминал мне фигуру, вышедшую из "Симфонии" и ищущую своих новых путей, и в антропософии, к которой он недавно пришел, до которой он прошел большой личный путь, может быть, участвуя в коллективах, но разрывая с ними: дороги его оказались "новыми".

Теперь встретил он Штейнера. Я думал: "из этой встречи он сможет начать по-своему нечто, как Риттельмейер сумел найти путь к своей общине, подобно тому, как Моргенштерн нашел "единственный" стиль последних стихов".

Даже летучее первое знакомство с Эглертом отразилось мне уверенностью: 1) человек "Большой Звезды" в будущей жизни А.О.; 2) человек, до странности напомнивший мне "Симфонии".

И он меня в чем-то заметил; и точно подмигивал: "Знаю тебя!" Видимо, он меня изучал; потом уже, через два года, он мне признался:

- "Теперь я вас понял: я все понял в вас, перечитывая Достоевского."

И назвал черты одного из героев этого писателя.

В скором времени многое я узнал об Энглерте-человеке от М.В.В., с ним задружившей; и все, что она рассказыала о нем, лишь подтверждало мое впечатление; мне стало ясным, что Энглерт, это - Метнер или Рачинский, пришедший к антропософии, т.е. внесший в нее из прежних путей ворох антиномий, которые должен он примирить здесь; или... или... Энглерт... взорвется.

Уже в июне через М.В.В. Энглерт образовал небольшую группу лиц, интересующихся астрономией, в которую попал и я; он - вел беседы по астрономии; кружок не продержался; работы в "БАУ" съедали время Энглерта.

К этому времени у нас вышел с ним разговор вдвоем, в котором он меня удивил чрезвычайно: во мне нащупал он линию моих былых интересов к историческому розенкрейцерству и сказал нечто о Христиане Розенкрейце, меня задевшее.

- "Слушайте, Бугаев, если с вами случиться то-то и то-то, то придите ко мне и расскажите мне".

Удивительно, что через год с лишним со мною случилось то именно, о чем меня предупреждал Энглерт. Но я к нему не пошел: в 1915 году линия наших отношений так же странно испортилась, как странно и началась; не испортилась: КАК БЫ испортилась; мне казался Энглерт в какой-то странной, жутковатой дымке, - той дымке, о которой я слегка упоминал; я его сторонился, со своей стороны: он без всякой моей вины КАК БЫ стал сторониться меня.

Мы даже... едва здоровались с ним (бывали в Дорнахе такие странные отношения!).

К 1916-му году немотивированной отчуждение нас друг от друга сменилось немотивированной дружеской тягою; я стал заходить в будочку к Энглерту, и у нас были интереснейшие ТЭТ-А-ТЭТ'Ы, в которых Энглерт вырастал передо мной, как умный, правдивый и интересный человек; но подчеркивалась в нем какая-то РОКОВАЯ ПЕЧАТЬ: им утаиваемая трагедия.

Все более и более я расслушивал мотив "Ин дер Нахт"; вперенность в жути плывущей к нам бездны.

Впоследствии я узнал: именно в дни нашей инстинктивной удаленности [нашего инстинктивного удаления] друг от друга, в дни дорнахских "ужасов", он жаловался на то, что не может более выносить явственно атмосферы "черта"; но ведь... и... я...

Не оттого ли, что мы были оба вперены в разверстую "бездну" Дорнаха, происходило это убегание нас друг от друга?

Перед отъездом я ему рассказал о том "странном." событии, о котором он предупредил меня (это было перед моим отъездом); в ответ на что он сказал пылкие, слишком пылкие слова о Штейнере:

- "Верьте ему!"

Но тут же показал мне нечто, что меня смутило; и - странно: на меня от него повеяло... Минцловой! Что общего: трезвый инженер и экзальтированная? Повеяло: верней тем, что могло стоять за обоими ими.

Не отходом ли от Штейнера? Не общностью ли "трагедий"?

Но почему были "пылкие" слова ("Верьте ему")?

Энглерт встал передо мною с каким-то "вещим" подмигом, странно со мною связался тем, что "нечто" мне предрек; и в нашем сердечном прощании он остался "энигмой" мне. И еще более стоит он "энигмой" передо мною в своей судьбе: строитель Гетеанума, произведения, составившего бы памятник "славы" всякому, - строитель Гетеанума с гневом отрекся от него. Когда католики радовались пепелищу, неужели с ними радовался пепелищу и "католик" Энглерт?

Энглерт был очень добр: когда англичане из Берна абаррикадировали мне отъезд, требуя каких-то неведомых дополнительных документов, Энглерт, бросив занятия, таскался по всем "бюро" и "канцеляриям", выхлопатывая мне бумаги, которые, по-моему, были выдуманы англичанами и которые удивляли швейцарские власти; без Энглерта я таких бумаг и не мог бы получить.

Другой случай: в Швейцарию перебрался русский, без документов (политический); его устроили при работах; но в Швейцарии без документов жить невозможно; опять вырос Энглерт: добыл разрешение: от русского взяли подписку в том, что он будет соблюдать то-то и то-то.

Впоследствии обнаружилось: подписка была дана, потому что Энглерт внес крупный денежный залог; внося свои сбережения (он не был богат), он и не предупредил русского, предоставляя ему право нарушить подписку, т.е. лишить его крупной и весьма ему нужной суммы; об этом деликатном поступке Энглерта мне рассказывал русский, который даже не знал, чем он Энглерту был обязан.

Привожу эти случаи, чтобы стало ясно: человек, который поступает так, не может быть обвиненным в том, в чем его обвиняли мелки души, делящие людей на "наш" и "не наш"; "наш" - порядочный человек, а "не наш" - ворует платки из кармана.

Энглерт - фигура трагическая, весьма загадочная для меня.

Но так же загадочен для меня и Дорнах.