Хранителей Черных Книг. Девушка лежала на каменном возвышении в углу полутемной пещеры и измученно улыбалась, глядя на него полными слез глазами

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9

железобетонных коробок, которые, представлялось, бездумно уронил в бывшую

степь, как кубики, какой-то равнодушный великан, не принадлежащий к роду

человеческому.

Только сейчас, в сером свете вялого ноябрьского дня, я определил

истинные размеры Хуторов и понял, что идея, пришедшая вчера перед сном,

вряд ли осуществима. Хутора были целым городом в городе, хаотично

застроенным многотысячным городом, и отыскать здесь пропавшего человека...

И все-таки я должен был хотя бы попытаться. Я двигался галсами или,

скажем, зигзагами, переходя от одной компании подростков к другой, и пусть

медленно, но все же приближаясь к Наташиной квартире. Я спрашивал о Косте.

Я описывал Костю, его короткую серую куртку, его бело-голубую спортивную

шапочку, я показывал ребятам фотографию - на фотографии были запечатлены

Костя, я, Борис, Марина, еще одна семейная пара, глазастая девчушка лет

шести - дочка этой пары, и еще одна женщина, кажется, Лена. Это были

приятели Рябчунов, а фотографировал нас муж этой Лены на маленькой

прошлогодней вечеринке по какому-то поводу. Фотография хоть и была

любительской, но Костя получился похожим на себя.

Я предполагал, что подростки могут принять меня за работника милиции

и вряд ли что-нибудь скажут, даже если знают - так делали и мы в юности,

сплоченные в своем противостоянии миру взрослых, а тем более взрослых при

исполнении - поэтому захватил и свое журналистское удостоверение. Я

показывал фотографию и удостоверение, я объяснял, что действую сам, без

чьего-либо приказа, что хотел бы просто поговорить с Костей и выяснить

причину его ухода. Я, кажется, находил сочувствие и понимание, и кто-то

даже вспомнил мой рассказ "Рулевой с "Пинты" с нашей последней страницы, и

было несколько заинтересованных вопросов - но не более. Или никто из них

действительно никогда не видел Костю и не знал о нем - а такое, учитывая

пространства Хуторов и ограниченное количество опрошенных, было очень даже

вероятно, - или же кто-то что-то знал, но говорить не хотел.

И все-таки мне почудился намек на тень надежды. Хотя, скорее всего,

мне просто очень хотелось поверить в такой намек. Тень надежды мелькнула,

когда я беседовал с группой ребят, расположившихся на штабеле бетонных

свай неподалеку от Наташиного дома. Ребята встретили меня как-то

неприязненно, к удостоверению моему отнеслись скептически, и черноглазый

рослый паренек в красной куртке, украшенной множеством "молний", прямо мне

заявил, что соорудить, мол, можно любое удостоверение. И еще он мне

сказал, что если человек ушел из дома, значит у него есть на то основания

и не нужно его искать. Никому. Ни родителям. Ни милиции. Ни журналистам.

Что-то такое было... Серьезные лица, слишком серьезные лица. Почему у

них были такие серьезные лица? Неприязненные лица. И почему один из них

отвел глаза?

Мнительность... Подозрительность... Неужели подозрительность

передается у нас из поколения в поколение, неужели уже проникла в гены? За

эти десятилетия мы настолько привыкли подозревать всех и каждого, и самих

себя, и не верить, не верить... Пришедшее в голову соображение привело

меня в такое замешательство, что я остановился перед Наташиным подъездом и

уставился на заляпанные грязью ступени. Я поймал себя вот на чем: если бы

у меня имелись соответствующие полномочия - я был бы готов забрать всю эту

группу и допрашивать до тех пор, пока они не признаются. Понимаете? Из-за

моего подозрения. Из-за одного отведенного в сторону взгляда. Из-за того,

что мне почудилось... Понимаете? Я, считающий себя вполне интеллигентным

человеком, оказывается, внутренне, потаенно, в подсознании или где-то там

еще, всегда вполне готов не только подозревать окружающих, но и любыми

средствами добиваться подтверждения собственных подозрений. Не в этом ли

одна из коренных причин именно такой сегодняшней нашей несладкой жизни,

именно такой, потому что подобных мне - большинство?..

"Ну-у, брат, понесло, - поспешно подумал я, стараясь настроиться на

другие мысли. - Лучше вот грязь с обуви отлепи".

Я занялся этим с особым усердием, попробовал отвлечься от Кости и

подростков, не знающих, конечно же, ничего о Косте, я попробовал думать

только о предстоящей через несколько минут встрече с Наташей и, войдя в

подъезд, извлек гвоздики из газетного кулька и начал подниматься по

лестнице, и действительно отвлекся от всего, что не было связано с

Наташей.

...Казалось мне, что после этих часов, проведенных у Наташи, я вновь

и вновь буду воспроизводить в памяти все подробности. Все жесты. Все

интонации. Все взгляды. Казалось, это единственное, что я смогу сделать,

прежде чем заснуть. Но получилось не так. Потому что подойдя к своей

квартире - а было уже начало первого, меня здорово выручило пойманное у

Хуторов такси, - я услышал приглушенный женский плач, доносившийся из-за

двери Рябчунов.

Да, получилось не так. Когда я покинул Наташин подъезд, венерианские

пространства Хуторов были безлюдны и жизнь теплилась только за

железобетонными стенами, сигнализируя о себе множеством освещенных окон. Я

осмотрелся перед тем как пуститься в обратный путь под черным уснувшим

небом и в свете установленного на крыше прожектора увидел, как по

ступеням, прикрытым навесом, к двери подвала соседнего дома быстро

спустился, скрывшись от меня, кто-то в красной куртке. Красная куртка

сразу напомнила мне о черноглазом рослом пареньке, о серьезных

неприязненных лицах, и оказалось, что я опять думаю о Косте. Оказалось,

что я подсознательно постоянно думаю о Косте, словно каким-то необычным

чувством ощущая прикосновение странной тревоги... Может быть, выражение

неудачно, может быть - слыша отзвук тревоги, видя тень тревоги? Не знаю...

Дело не в словах, а в том непередаваемом ощущении.

Потом был плач Марины за дверью соседней квартиры, потом бесполезные

попытки уснуть - и когда, устав ворочаться на диване, я понял, что уснуть

не удастся - я встал и сел за письменный стол. Шел третий час ночи. Я

постарался отбросить все и заглушить тревогу работой. Мне не хотелось

корпеть над рассказом, но я знал, что другого средства нет. Я буквально

заставил себя переключиться на капитана Белова, решив во что бы то ни

стало до утра написать все до конца, и минут через сорок все-таки выдавил

из себя первые слова продолжения.

"Белов подумал, что ветром могло как-нибудь по-особому соединить

провода, почему-то успокоился от этого нелепого предположения и направился

к дому". Это была последняя фраза, написанная прошедшим днем.

"Зашел он все-таки сбоку", - вывел я на бумаге, придвинул поближе

настольную лампу и вновь ушел в придуманный мной мир.

"Зашел он все-таки сбоку, вскарабкался на скамейку и осторожно

заглянул в окно, настраивая себя на любую неожиданность. Комната оказалась

самой обыкновенной. Накрытый потертой клеенкой стол, одинокий табурет,

обрывки газет на полу, старомодная этажерка в углу, какие-то тряпки в

помятом ведре, тряпки под столом. Надорванная коробка "Беломора" на

подоконнике. Прикрепленная кнопками к стене репродукция "Гибели Помпеи",

вырванная из журнала. Тусклая лампочка без абажура, свисающая с потолка на

длинном перекрученном проводе. Все.

Внезапно Белов ощутил странную тяжесть в затылке и невольно пригнул

голову, просто физически чувствуя чей-то взгляд из темноты. Он медленно

развернулся всем телом, держась рукой за скамейку. Спина под комбинезоном

взмокла. Тысячью невидимых глаз на него смотрела угрюмая ноябрьская ночь.

"Черт побери! - Он перевел дыхание. - Ты же не в тылу врага, в конце

концов, ты же на своей советской территории! Так какого хрена ты

дергаешься? Ведь обычная же земля..."

Но Зона не была обычной землей.

Тусклая лампочка продолжала бесстрастно освещать заброшенную комнату,

и трудно было поверить, что так она говорит вот уже почти четверть века.

Не могла она гореть четверть века! Тем не менее она горела, и это значило,

что кто-то ее включил.

Белов почувствовал опустошающую усталость. В ступне дергалась боль.

Он бросил последний взгляд в окно - страшно и неотвратимо падали статуи на

журнальной картинке, - сполз со скамейки и пошел дальше, думая только о

ночлеге. На пороге соседнего домика он оглянулся - и ничего не увидел.

Окно погасло и затерялось в темноте. Белов передернул плечами, шагнул в

темный коридор, закрыл скрипучую дверь и накинул крючок.

...Через четверть часа, собрав в потемках все тряпье, которое нашлось

в трех комнатах и коридоре, летчик в изнеможении опустился на мягкую

груду, снял ботинки и закрыл глаза. Заснуть по-настоящему он не мог -

мешала боль, но все-таки погрузился в зыбкий полусон-полуявь, и явью была

темнота и холодная сырость, а сном было все остальное.

...Ему казалось, что он уверенно ведет машину вверх, к ослепительному

солнцу, пробивая облака, и вот-вот раскинется над головой необъятная

голубизна, только ботинок слишком тесен и сжимает, сжимает ступню... Ему

казалось, что он босиком идет по заснеженному Крещатику и у него мерзнут

ноги, а люди удивленно смотрят на него из окон троллейбусов... Ему

казалось, что он заблудился в подземных ходах Киево-Печерской лавры, свет

не горит, и по ногам гуляет ветер... Ему казалось, что за истребителем

увязалась "летающая тарелка" из видеофильмов: словно притянутая магнитом,

спланировала на крыло самолета, из тарелки высунулась зеленая рука и

застучала по фюзеляжу...

Капитан пришел в себя. Тарелка исчезла, а непонятные звуки

продолжались. Наконец капитан понял, что кто-то дергает закрытую на крючок

входную дверь. Спросонок он подумал, что это прилетели за ним, но стоячая,

как болотная вода темнота быстро привела его в чувство. Дверь рванули раз,

еще раз и еще, потом звякнуло, заскрипело, и в коридоре раздались шорохи и

приглушенные стуки.

Белов нашарил штакетину и сел, прислонившись спиной к стене. Шуршало,

постукивало в коридоре, слышались чьи-то осторожные шаги, что-то

пощелкивало, и словно бы сыпали на бумагу песок. Белов до боли сжимал

пальцами деревяшку и вглядывался, вглядывался в темноту, стискивая зубы и

проклиная свой учебный полет, свои истребитель и проклятую, проклятую

Зону...

Заскрипела, заныла, открываясь, дверь в комнату, метнулось под

потолок бледно-голубое сияние, и раздались протяжные вздохи и протяжный

знакомый стон.

Нервы у капитана не выдержали. Забыв про больную ступню, он рывком

вскочил на ноги, изо всех сил метнул штакетину и заорал, оглушая себя этим

истерическим криком:

- Вот отсюда!

Штакетина грохнула о дверь как артиллерийский снаряд. Бледно-голубой

силуэт расплылся, и перед глазами капитана замаячило тусклое пятно. Белов

упал от боли, ударившись локтем об пол, успел услышать еще, как в другой

комнате что-то зазвенело, словно камнем высадили окно - и предохранители,

которыми природа заботливо снабдила человека, отключили его сознание.

...Вертолет с треском снижался над дорогой, сиротливо пробирающейся

среди черных унылых полей. На дороге ничком лежал человек. Руки его были

неловко подвернуты под туловище, и вся его неудобная поза однозначно

говорила о том, что человек не просто прилег отдохнуть.

Он распахнул дверцу и спрыгнул на асфальт. Подбежал к лежащему,

приподнял и повернул его голову с широко открытыми остекленевшими глазами.

И обмер.

Мертвецом был он сам, капитан Белов!..

Он застонал и оторвал лицо от холодного пола. За окном по небу

катился, удаляясь, знакомый треск, за окном хмурилось серое небо. Белов

оттолкнулся от пыльных половиц и сел, стараясь не тревожить тупо ноющую

ступню. Серый утренний свет разливался по комнате с ободранными обоями,

отражался в осколке зеркала на стене, тонул в темных углах, где

попрятались ночные сны. Яблоня за окном дрожала ветвями на ветру.

Треск удалялся, глох в сером небе. "Парашют!" - подумал Белов. Они

должны увидеть на кладбище яркий купол его парашюта, сесть, подойти к

креслу и брошенному гермошлему и понять, что он решил переждать дождливую

холодную ночь в покинутом селе.

Покинутом?

Капитан посмотрел на приоткрытую дверь, ведущую в коридор, подобрался

к стене, взял штакетину, вернулся к груде тряпья, которое оказалось

пестрыми половиками, рваной телогрейкой и белым, но очень грязным халатом,

взял вторую штакетину, поднялся и направился к выходу.

Он проковылял по коридору, задержался у двери, беззвучно шевеля

губами, толкнул ее - заскрипело, заныло - и вышел на улицу.

...Потом, уже полулежа в уютной тесноте вертолета, он спросил,

подавшись к сидящему рядом светловолосому усатому крепышу из группы

поиска:

- Слушай, а тут мог кто-нибудь остаться?

Крепыш покосился на него и пожал плечами.

- Были случаи, возвращались, только давно. Так ведь прочесывали и

выселяли. А что?

Теперь уже Белов пожал плечами. Вертолет с треском молотил лопастями

серый неподатливый воздух, плыл внизу черный лес. Пилот курил и что-то

насвистывал.

- Может, кто и сховался в погребах, - продолжал крепыш. - Слыхал, что

постреливают на постах. А вообще, чего ты хочешь, капитан? Зона ведь, тут

же все одичали. Лисы без шерсти, лысые, как... - Крепыш повел глазами на

лысину пилота. - Куры стаями бегают, уже и двухголовые попадаются, опять

же собаки...

- Часто приходится здесь бывать?

Крепыш сделал непонятное движение головой, как-то странно посмотрел

на Белова.

- Случается...

- Ну и как?

Крепыш бормотал что-то, но Белов не расслышал его в стрекоте мотора.

- Не понял!

Крепыш в упор взглянул на него серыми колючими глазами, рупором

приставил ладонь к губам.

- Зона, капитан! Двадцать с гаком стукнуло, соображаешь? Поколение.

Мы здесь работаем, понимаешь? Работаем. Так что всякое бывает.

Белов кивнул, передвинул поудобнее забинтованную ногу и закрыл глаза.

И представилась ему дверь того дома с выдранным крючком. Прежде чем

выйти на улицу, он прочитал неровно обведенные красным карандашом строчки,

напечатанные на пожелтевшем листке районной газеты, прикнопленной к двери,

и тем же карандашом написанное на полях матерное слово.

- Но, упорно сражаясь за мир, мы убеждаемся тысячу раз, - прошептал

он концовку виршей какого-то местного жизнерадостного поэта, - верим, что

покоренный и мирный атом будет работать на нас...

Крепыш, играя желваками на скулах, смотрел прямо перед собой. Под

вертолетом лежали поля, и от горизонта до горизонта тянулась

железобетонная стена, и над стеной в пять рядов ощетинилась колючая

проволока".

Все. Я выжал из себя все, остатки энергии ушли на то, чтобы поставить

финальную точку, в голове, груди, животе было пусто, как в обреченном на

снос доме, который уже покинули последние жильцы. "Выпитость" - называл

такое состояние Александр Блок. Я не был, конечно, Александром Блоком, но

прекрасно ощущал, что значит это его определение. Произведение как бы

истекло из меня, и уже отделилось от меня, и вот лежало передо мной на

столе листками исписанной бумаги, воплощенное... Лежало рядом с

пепельницей, утыканной окурками, рядом с будильником, показывавшим начало

шестого.

И вот обидно, думал я, всегда обидно, что воплощенное постоянно

оказывается только отблеском того, о чем думал, что хотел сказать. И

всегда остается недовольство собой.

Я распахнул окно и немного постоял, вдыхая сыроватый воздух. Я не

спешил ложиться, потому что знал - все равно сразу не усну, все равно буду

лежать в темноте и еще и еще раз прокручивать в памяти только что

завершенный рассказ, и повисший в комнате табачный дым заставит неровно

биться сердце.

И снились мне ступени, ведущие вниз, вниз, к обитой железом двери

подвала, серым прямоугольником проступавшей в полумраке. Я спускался по

этим холодным ступеням, а дверь не становилась ближе. А потом ступени

исчезли и я оказался перед ней и застучал кулаком по ржавому железу, но

дверь была заперта. Я стучал и стучал, настойчиво и монотонно, и дверь

медленно приоткрылась. Из темноты потянуло холодом.

Я поднял голову, пытаясь определить источник настойчивых звуков, и не

сразу сообразил, что это стучат соседи сверху. Возможно, они занимались

мелким ремонтом. Или подрабатывали изготовлением ящиков. Я заставил себя

встать и, завернувшись в одеяло, подошел к окну и захлопнул раму. Потом

бросился назад к дивану со всей скоростью, возможной для завернутого в

одеяло человека, упал на него и поджал колени к животу, пытаясь согреться.

В комнате было холодно как где-нибудь на Луне или в Поясе астероидов. Зато

полностью выветрился табачный дым, и голова почти не болела от недосыпу -

а шел-то всего лишь одиннадцатый час воскресного утра.

Интересно, думал я, постепенно согреваясь, почему посторонние звуки,

которые мы слышим во сне, так хорошо увязываются с содержанием сна? Почему

сюжет сна словно подводит нас к этим звукам, хотя мы не можем знать, когда

они раздадутся и какими будут? Ну вот возьмем сон с этой дверью в подвал.

Я спускался к ней до того, как раздался стук соседей, поднял руку,

намереваясь постучать - и прикосновение моей руки к двери, произошедшее во

сне, совпало с тем моментом, когда сосед начал сколачивать свои ящики.

Или, скажем, сон со звонком. Я во сне прихожу в гости к Залужной, нажимаю

звонок - и его мелодичные переливы оказываются реальным звонком в дверь

моей квартиры. Это было не так давно, когда ни свет ни заря мне нанес

визит музейный работник Карбаш, чтобы поплакаться об очередных проблемах с

очередной псевдоженой. Выходит, во сне мы как бы предвидим будущее? Узор

сна с самого начала выстраивается так, чтобы подвести нас к этому

будущему. Что-то в этом, наверное, есть? А вещие сны? Проскопия, дар

предвидения событий... Это уже дело парапсихологии... Есть ли какое-то

объяснение?..

Я и не заметил, как уснул, согревшись, и проспал еще около часа.

Когда я покончил с домашними делами, воскресное утро уже давно и

неотвратимо кануло в небытие или просто сместилось по оси времени. Я убрал

свой опус в ящик стола отлежаться и бодро выбежал на улицу, где поджидала

меня серенькая сырость уходящего ноября.

Мы с Наташей договорились встретиться в центре, в сквере напротив

"Детского мира", и ровно в двенадцать тридцать я уже прохаживался по

мокрым плитам вдоль мокрых скамеек, заложив за спину руки с букетом в

жестко шуршащей упаковке и поглядывая в сторону автобусной остановки.

Наташа, как это и положено, опаздывала, канонически, можно сказать,

опаздывала, хотя винить ее было трудно - в воскресные дни общественный

транспорт посещал Хутора с большими интервалами. Да я и не собирался

винить ее. Черт возьми, я давным-давно уже не ждал никого в сквере, не

ждал вот так, с цветами, а все мои прежние ожидания... Где они были, мои

прежние ожидания?

Она подошла и немного виновато улыбнулась, и я преподнес ей жестко

шуршащий букет, и словно растаяло что-то внутри, растаяло и обернулось

ровным безмятежным теплом, теплом и сиянием. "Милых ласковых глаз нежный

взор" и прочая патетика, было дело, грешил юнец влюбленный, думавший, что

навечно это, до последней дрожи вновь ушедшего в Илем мира - и что нам

были эти мокрые плиты и скамейки, эти грустные ивы и небо цвета позднего

ноября...

Тихие воскресные улицы в легкой пелене тумана. Уютное тепло

малолюдного кафе на набережной, и безмолвный разговор - глазами, как

разговор двух звезд, летящих в пространстве по сближающимся траекториям, и

улыбка - словно знамение библейского завета, словно облако висело над