Хасидизм, еврейское народное мистическое движение, проникнутое пафосом религиозного возрождения, зародилось в первой половине XVIII века на Украине, в Подолии и на Волыни

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
Хасидизм, еврейское народное мистическое движение, проникнутое пафосом религиозного возрождения, зародилось в первой половине XVIII века на Украине, в Подолии и на Волыни. Оно во многом было реакцией на казацкие погромы Богдана Хмельницкого, на разочарование в лжемессии Шабтае Цви, обещавшем конец света в 1666 году, и, наконец, на упадок институтов еврейской власти, прежде всего — Совета четырех земель, центрального органа еврейского самоуправления в Восточной Европе.

Основателем хасидизма был Исраэль бен Элиезер Баал Шем Тов (1700– 1760), («Обладатель благого Имени», «Добрый чудотворец»), или сокращенно Бешт, осознавший, что для оживления восточноевропейского еврейства нужны новые жизненные идеалы, новые лидеры и новая литература.

Новое учение изменило устоявшуюся еврейскую шкалу ценностей, поставив молитву, религиозный экстаз, истории, передающиеся из уст в уста и, главное, святость, таящуюся в повседневной жизни, на один уровень с изучением Талмуда. Ученость перестала быть единственным путем к достижению близости и единения со Всевышним.

Для руководства общиной успехов в талмудических штудиях оказалось недостаточно. В целом ряде польских и украинских местечек появились харизматические лидеры. Со временем центральное место в хасидизме заняли отношения между учителем — цадиком («праведником») и его приверженцами. Эти отношения сохранялись на протяжении поколений, образовались целые династии цадиков, окруженных последователями-хасидами. Различные течения в хасидизме получали название от местечек в Восточной Европе (а позднее и в других регионах), с которыми были связаны важные события в жизни цадика: это могла быть его родина, или местечко, где он основал свой двор, или место, где он умер. К концу XVIII века хасидизм превратился из маргинальной группы, преследуемой ортодоксальным большинством, в широкое народное движение. Со временем он стал одним из основных религиозных течений в Восточной Европе и приобрел значительное распространение в еврейских общинах Австро-Венгерской и Российской империй.

Важнейшим вкладом этого течения в еврейскую культуру стала хасидская литература, в особенности предания и истории. Лейтмотив хасидских историй — это любовь к людям, оптимизм и безграничная вера в Бога и в человека. Типичная хасидская притча отличается уникальным сочетанием фольклорных элементов и изощренной премудрости. Первое собрание преданий о жизни основателя хасидизма — Шивхей га-Бешт («Прославление Бешта») было издано в 1814 году. Спустя год были опубликованы Сипурей маасийот («Сказочные истории») раби Нахмана из Браслава (1772–1811), правнука Баал Шем Това. Эти тринадцать историй, изданные параллельно на иврите и идише, вошли в сокровищницу хасидской литературы. Их удивительные сюжеты и богатейшая образность продолжают быть источником вдохновения для художников и литераторов всего мира и объектом пристального интереса множества исследователей. После этих первых изданий появилось множество сборников хасидских преданий, по большей части посвященных жизни цадиков и их преданных хасидов. Написанные на идише, народном языке — в отличие от иврита, языка ученых, — эти книги привлекли в хасидизм множество женщин и вообще стали «бестселлерами» своего времени.

Утвердившись как литературный жанр, хасидская притча обратила на себя внимание многих писателей. Ее влияние заметно в творчестве Ф.Кафки, И.Л.Переца, М.Бубера, Ш.Й.Агнона и многих других менее знаменитых авторов, для которых хасидский рассказ оказался созвучен с их личной философией, мировоззрением и эмоциональным настроем. Перец наложил отпечаток собственного эстетического видения на собранный им хасидский фольклорный материал. Он увидел в этих историях выражение нравственной красоты и величия, глубокую мистическую истину, заключенную в жизнях бедняков и простаков. Подобно Перецу, Бубер, один из первых, кто познакомил мировую публику с хасидским творчеством, был глубоко впечатлен религиозной идеологией хасидизма и видел свою миссию в передаче этого учения нееврейскому миру. Его увлечение хасидской литературой продолжалось всю жизнь. В 1906 году Бубер попытался перевести сказки раби Нахмана на немецкий, но затем решил изложить их в свободном пересказе. В 1908 году он перевел «Предания о Баал Шем Тове». Бубер тесно общался с Ш.Й.Агноном, происходившим из семьи галицийских хасидов. Отец Агнона был последователем ребе из Чорткова (см. «Стол дедушки Аврумке Бакенрота» в части 4). Творчество Агнона во многом является попыткой художника сохранить ускользающую культурную традицию еврейских мистиков, передать суть хасидской жизни и любви к Богу.

Во время Катастрофы восточноевропейского еврейства, когда были уничтожены и многие достижения западной культуры, хасиды продолжали создавать свои замечательные истории в гетто, убежищах и концентрационных лагерях. Несмотря на чудовищное, механическое уничтожение людей, достигшее беспримерного размаха, хасиды сохранили свои ценности, свою веру в человечество. В сущности, сама природа жанра хасидской притчи помогла хасидам пережить Холокост и его последствия. Огромное число убитых, невозможность узнать даже имена жертв, сами масштабы разрушений не поддавались описанию: европейской литературе для этого не хватало слов. Польский поэт Тадеуш Розевич выразил, должно быть, ощущение всего послевоенного поколения, написав, что теперь составляет свои стихи «из остатка слов, спасенных слов, неинтересных слов, слов с гигантской свалки отходов, с гигантского кладбища». Другие, как, например, литератор Джордж Штейнер, советовали хранить молчание перед лицом невыразимого. Британский критик Стивен Спендер высказал предположение, что неспособность западной литературы написать о Катастрофе проистекает из традиционной увлеченности греческой и христианской культуры судьбой одинокой жертвы — Эдипа, Христа или Лира — и, соответственно, неспособности полноценно описать бедствие, затронувшее миллионы людей.

Еврейский поэт, напротив, более подготовлен к трагедиям, отнявшим жизни множества безымянных жертв. Еще с библейских времен поэт-пророк писал о страданиях целого народа в годину бедствий. Так, Плач Иеремии — это плач по разрушенному городу, по растоптанному народу, по земле, превращенной в пустыню, и вместе с тем — мольба об избавлении. В Библии время теряет свою повседневную значимость. Библейскому поэту важны именно пережитое всем народом, а не индивидуальный опыт, каким бы значимым он ни был. Художественные формы призваны выражать коллективное сознание народа.

Хасидская сказка в этом отношении наследует как европейской литературе, так и еврейской; среди ее источников — Библия, мидраши, каббала и др. В центре многих хасидских историй стоит фигура исключительного, несколько мифологизированного героя — харизматичного цадика-святого. Как и греческий или христианский герой, цадик обладает несвойственными обычным людям личностными качествами и мистическим могуществом, позволяющим ему выходить за пределы непосредственной реальности. Он может излечить боль и страдания своих последователей-хасидов, каждого в отдельности или всех вместе, одарив их надеждой — личной, но имеющей всенародное или даже мировое значение. Цадик не теряет надежды даже в юдоли слез. Его вера в вечность позволяет преодолеть грубую реальность временной жизни. Он твердо верит в то, что зло преходяще и в конце концов добро восторжествует. Вера светлой нитью связывает прошлое и будущее, обеспечивая торжество добра, и позволяет с достоинством переносить страдания текущего момента.

В истории «Доброе утро, господин Мюллер» (в части 3) эсэсовец, сортирующий узников в концлагере, узнает раввина, которого знавал еще до войны. И вот Мюллер, одним движением пальца отправивший на смерть тысячи людей, посылает раввина направо, сохраняя ему жизнь. И даже в таком убийце, лишь на секунду проявившем человечность, хасидизм видит божественную искру, проблеск надежды. А переживший Катастрофу раввин, несмотря на все зверства, свидетелем которых ему довелось быть, заключает свой рассказ словами: «Такова сила пожелания доброго утра. Человек всегда должен приветствовать своих ближних».

Так, искренняя вера позволяет раввину сохранить историческую связь с довоенным прошлым и благодаря этому выжить в горниле Катастрофы.

Простому хасиду, чье имя нам неизвестно, чья единственная особенность — безграничная вера в своего ребе, также только благодаря вере удается пережить ужасы Катастрофы. Он уверен, что чудотворная сила цадика перенесет его через бездну (см. первую историю «Полет над ямой»). Хасиды верят, что благословение, произнесенное в далеком прошлом, дарует спасение. Благодаря благословению цадика даже освенцимский номер оказывается мистическим знамением жизни (см. «Номер 145053», часть 1). Еврейский юноша в Маутхаузене, голый, при минусовой температуре, не замерзает до смерти, потому что вспоминает напев своего любимого ребе («Бобовская мелодия», часть 3).

Все эти предания — не просто истории из жизни конкретного хасидского ребе или отдельных хасидов, но своего рода этическая и социальная рефлексия событий. Когда люди лишались всего, даже своих имен, единственным, что у них оставалось, была внутренняя духовная сила. В ней — смысл всей их жизни, и именно об этом повествуют хасидские истории. Для цадика эта сила заключается в его вере в Бога, для хасида зачастую — в вере в цадика. Лишь безграничная вера позволяла сохранить человечность и преемственность традиции в хаосе разрушения.

С самого зарождения жанра, восходящего к основателю движения Баал Шем Тову, задача хасидской истории заключалась в восстановлении нарушенного мирового порядка и налаживании поврежденных связей между людьми и между землей и небесами. История помогает даже тогда, когда вера и молитва оказываются бесплодными.

«Во всех сказках, что рассказывают в мире, есть множество тайн, много высокого и непостижимого. Баал Шем Тов, благословенна память праведника, мог, бывало, рассказав историю, восстановить нарушенное единство. Когда он видел, что непроходимы пути, ведущие ввысь и невозможно исправить их посредством молитвы, то восстанавливал единство и исправлял испорченное через рассказанную историю».

Эти слова были написаны раби Нахманом из Браслава в предисловии к его изумительным сказкам, служившим источником вдохновения для многих писателей, в том числе для Франца Кафки.

Хасидская сказка по своей природе способна совладать с реальностью концлагерей и мучительного послевоенного существования. Как сказал еще раби Нахман — задолго до Катастрофы, — когда связь между человеком и ближним его порвана, когда верующие люди чувствуют себя одинокими и покинутыми, когда привычный общественный порядок разрушен, лишь хасидская сказка дает утешение тем, кому не помогает вера, чьи молитвы не уходят ввысь. Оптимизм хасидской истории бросает вызов пылающим печам и дымящим трубам концентрационных лагерей.

Хасидский рассказчик независим от окружающей его суровой действительности: ему доступен бесконечный выбор тем, в том числе и фольклорных. Хасидизм — в отличие от большинства религиозных течений — никак не ограничивает сочинителей, предоставляя творческому сознанию желанную свободу. Благодаря своей «святости» хасидская сказка получила уникальный статус, обстоятельно рассмотренный профессором Еврейского университета Йосефом Даном в книга «Хасидская история». Она — агент хасидского движения, ее миссия — распространять новые идеи, и она может воплощать их в любой форме, без каких-либо ограничений в содержании, структуре, выборе персонажей. Обладая такой миссией, хасидская сказка не может быть монополией узкого круга посвященных, как часто происходит с подобными жанрами в других культурах. Неограниченная литературная свобода поспособствовала расцвету хасидской культуры и появлению — за первые десятилетия распространения движения в Восточной Европе — таких учителей, как Нахман из Браслава, Элимелех из Лиженска и Леви-Ицхак из Бердичева. Эта свобода позволяет сочинителю брать любые темы, в том числе самые трудные, опасные, запретные. Хасидская сказка времен Катастрофы обладала той же свободой. Она затрагивает любые вопросы — без ограничений и умолчаний, озвучивает те сознательные и подсознательные образы, те теологические, исторические и социальные темы, которые иначе были бы полностью табуированы.

Хасидская история этой эпохи затрагивает широкий спектр вопросов, касающихся масштабов и последствий Катастрофы. Она обсуждает национальное и универсальное, темы добра и зла, преступления и наказания — на материале жестокого, бессмысленного убийства миллионов невинных жертв. Она не избегает и темы веры, и потери веры в Бога и доверия к человеку. Она описывает мучительную борьбу человека за выживание, называя ту высокую цену, которую необходимо заплатить за жизнь. Хасидская притча может даже критиковать поведение цадика, который, например, обманул ожидания своих хасидов (как в рассказе «Не время для совета», в части 1).

Хасидская история повествует о сложных, запутанных отношениях между людьми, между человеком и Всевышним, между палачом и жертвой, между евреем и неевреем. Даже люди, почти полностью потерявшие человечность, не лишаются в хасидской сказке шансов на избавление и возрождение. Надежда на то, что мир возвратится к своему изначально чистому состоянию, сохраняется даже в концлагерном аду. Несмотря на все ужасы Катастрофы, хасиды верят, что преисподняя имеет не только вход, но и выход. Физическая борьба со злом укрепляет связи человека с довоенным прошлым и послевоенным будущим.

Собранные в этом томе истории публикуются впервые; эта антология носит новаторский характер. Это первое крупное собрание хасидских историй более чем за сто лет, первое крупное собрание текстов, связанных с опытом Катастрофы, и первое собрание историй, героями которых являются не только мужчины, но и женщины. Женщины появляются в этих текстах не как жены, сестры и дочери хасидских деятелей, а как самостоятельные личности, обладающие незаурядной верой и мужеством.

Собранные здесь истории были записаны мною и моими студентами из Бруклинского колледжа за шесть лет работы с информантами. Бруклинский колледж идеально подходил для осуществления этого проекта. В Бруклине живет больше хасидов–жертв Катастрофы, чем где бы то ни было в мире. Это проявляется даже в составе студентов на моих занятиях. На лекции по хасидизму и Катастрофе ходят в первую очередь дети выживших жертв Холокоста или сами жертвы. Многие из них происходят из хасидских семей, тесно связанных с многими знаменитыми хасидскими ребе и принадлежащих к различным хасидским общинам. Таких студентов можно встретить только в Америке, и, возможно, только в Бруклинском колледже. Моими первыми источниками были записи бесед студентов со своими родителями, родственниками, друзьями и соседями; они же помогли мне завязать отношения с хасидами в Америке, Израиле, Европе и Австралии. Благодаря их рекомендациям я была принята хасидской общиной, что явилось немалым успехом, в особенности для женщины. Передо мной открылись многие двери, и многие сердца откликнулись на мой призыв.

Зачастую отношения, установившиеся в классе или в ходе интервью, продолжались и даже перерастали в искреннюю дружбу. Меня часто приглашают на свадьбы и другие семейные и общинные торжества, на которых бывшие студенты представляют мне своих интервьюируемых, которыми обычно оказываются их родители. Не раз в нью-йоркском метро или в аэропорту незнакомые люди подходили ко мне, чтобы поблагодарить за возможность рассказать своим детям о страданиях во время Катастрофы. Одни изливали мне душу, другие, напротив, были очень сдержанны. Хасидская община и ее фольклор, предания, сохраняемые и создаваемые в Бруклине, все больше и больше становились частью моей жизни, обогащая мой личный опыт и помогая мне справиться с научной и литературной задачами этой антологии.

Однажды, когда я работала в Комиссии по Катастрофе, созданной президентом Картером, меня вместе с коллегами попросили съездить в Восточную Европу для проведения расследования в местах бывших концлагерей и гетто. У меня было личное предубеждение против того, чтобы ходить по полям смерти, особенно перед объективами телекамер. Я поделилась своими сомнениями с замечательной женщиной, ребецен Броней Шапирой. Мы спросили ребе из Блужова, раби Исраэля Шапиру, и он ответил: «Зачем отправляются в Восточную Европу: ради мертвых или ради живых?» И тогда я поехала (см. часть 4: «Двое похорон», «Мы с Гансом на могиле Рамо» и «Бог здесь больше не живет»).

Мои занятия посещали близкие родственники крупных деятелей из основных хасидских династий. Столь близкое знакомство с хасидской общиной и ее лидерами значительно приблизило меня к хасидскому рассказчику и уникальной традиции этого движения.

Как это бывает в обществах с развитыми устными традициями, трансляция которых занимает важное место в культурной жизни, многие сюжеты из историй, вошедших в этот том, рассказывались в разных хасидских общинах в течение многих лет, особенно по субботам во время третьей трапезы (см. рассказ «Третья субботняя трапеза в Маутхаузене» в части 3) или в субботу ночью — традиционное время для рассказов. Другие истории рассказывали своей семье и друзьям люди, пережившие Катастрофу, необязательно хасиды, — рассказывали дома, за семейным столом, по субботам и по религиозным праздникам, особенно в Песах.

Сами интервью проводились на девяти языках и нескольких диалектах. Если я беседовала с информантом сама, я указывала это в конце истории и, в зависимости от того, записывала ли я ее на диктофон или восстанавливала потом по памяти, писала либо «основано на моем интервью с...», либо «я слышала это от ... или в доме...». Я переводила истории на английский, выделяя из текста интервью сюжет и излагая его литературным языком. И все же, создавая из документа произведение искусства, я, не всегда успешно, стремилась сохранять особенности как самого жанра хасидской истории, так и конкретного рассказчика. Об этом же говорил Ш.Й.Агнон в предисловии к своему собранию хасидских легенд «Сто и одно предание»: «Одни легенды я почерпнул из книг, другие я слышал, во всех я сохранил их замысел и образы, но не язык».

В отличие от Агнона, у меня не было возможности обратиться к письменным источникам, за отсутствием таковых. Большинство приведенных в этом сборнике историй никогда ранее не публиковались. При записи историй я стремилась сохранять как можно больше выражений и конструкций, употребленных рассказчиком, как можно точнее передавать язык концлагерного или хасидского мира. Я также стремилась передать напряженное молчание, страдальческие паузы, прерывавшие наши интервью, просьбы моих собеседников — «пожалуйста, остановимся на этом, хватит на сегодня» и их оговорки в конце интервью: «То, что вы сейчас слышали, это только часть реальности, которую нельзя передать никакими словами и которую нельзя ощутить, если не был там сам». Жаль, что я не смогла зафиксировать те одинокие слезы, которые рано или поздно появлялись в морщинках, ведущих от уголков глаз. Насколько легче было бы, если бы «буквы могли говорить», — но, увы, я была ограничена возможностями языка и собственными способностями.

Писать эту книгу было очень нелегко. С тысячами километров, преодоленных в процессе собирания этих историй, могут сравниться только тысячи километров, преодоленных, дабы подтвердить их, и долгие часы, проведенные за рассказами об ужасных страданиях, которые люди причиняли своим ближним.

Однажды, когда я прослушивала кассету с одним из таких рассказов, мой магнитофон упал со стола и сломался. Я поспешила рассказать о происшествии своим домашним. Наша дочь Смадар, с детства привыкшая видеть меня в кабинете за прослушиванием кассет, сказала: «Мама, твой магнитофон не просто разбился — он специально соскочил со стола и покончил с собой. Странно, что он вообще протянул так долго. Он никогда не играл веселую музыку, он никогда не записывал обычные разговоры. Даже машина больше не выдерживает».

Магнитофон вскоре «оправился». Я всегда могла нажать на кнопку и выключить его. Но мне редко удавалось «отключить» свой мозг. Эти истории преследовали меня, все время «прокручивались» у меня в голове. Страшные воспоминания чужих людей пробуждали во мне острое чувство ответственности и сомнения в собственных способностях выполнить поставленную задачу. Я все время ощущала, что доверенная мне история — это живой свидетель, неупокоенная душа. Произнесенные с мукой слова были памятником семье, матери, отцу, братьям, сестрам, единственным свидетельством их существования на этой пропитанной кровью земле. Теперь ответственность за сохранение памяти об их жизни и смерти лежала на мне. Если мне не удастся передать эту историю, тогда единственным следом их существования будут клочок почерневшего от дыма неба и горстка пепла.

Хотя я постоянно ощущала бремя ответственности, как перед памятью миллионов погибших, так и перед жанром хасидской литературы, который мы фактически создавали заново, истории всегда служили мне источником силы и утешения. Поздно ночью, на рассвете и в любое другое время, когда я садилась записывать эти рассказы, я чувствовала потребность омыть руки, как это делает переписчик священных книг.

Когда, с помощью моих студентов из Бруклинского колледжа, я только начинала работу над книгой, то плохо представляла себе ее окончательный облик. Только когда большая часть работы уже была проделана, стали вырисовываться основные литературные темы.

Все истории естественным образом делятся на четыре части, отражающие четыре периода в жизни жертвы и в ее борьбе с выродившейся цивилизацией, цивилизацией, которая развязала против нее войну, чтобы уничтожить сначала духовно, а затем и физически. Четыре структурообразующих категории этой книги суть: «Предки и вера»; «Дружба»; «Одинокий дух»; «У врат свободы».

Первая часть, «Предки и вера», показывает поведение еврея, оказавшегося лицом к лицу с палачом и в мгновение ока превращенного из гражданина государства в кандидата на уничтожение. В тот период беда действительно не приходила одна, и ситуация ухудшалась на глазах. И все же, несмотря на страшные симптомы, жертва еще находилась в привычной среде — в родной стране, дома, в кругу семьи, где говорили на родном языке, где соблюдали еврейские законы и обычаи. Даже в гетто, где смерть стала частью повседневной жизни, люди продолжали жить общиной, частично сохраняя признаки довоенного уклада, и в большинстве семей еще оставалось в живых по нескольку человек.

Раби Исраэль Шапира, ребе из Блужова, мог рассчитывать на помощь своих хасидов в занятом русскими Львове («Сын шохета из Меджибожа»). Фишельберги поддерживали друг друга в бохнийском гетто («Маленькая рабыня с фабрики игрушек»). Броне Кочицкой удалось спасти от верной смерти двух своих племянниц; духовную поддержку ей оказывал ребе из Боян, находившийся в соседнем гетто («Бог везде, но...»).

Уже вырванные из гетто, увезенные из привычного окружения и брошенные в царство ночи, в течение первых недель и месяцев в концлагере многие люди сохраняли остатки семьи, обычно вдвоем: братья, сестры, отец и сын, мать и дочь. Они все еще могли поддерживать друг друга, сохраняя обломки утраченного прошлого. Ливия в рассказе «Тарелка супа» не отлучалась от матери ни на секунду; Калман и его сын Ицхак («Кто выиграет эту войну?») жили только друг для друга. Те же, кто остался в полном одиночестве, чьи родственники навсегда сгинули в пасти крематория, жили только верой в своих предков и свою семью, чья спасительная сила может разорвать пелену трагической повседневности. В рассказе «Полет над ямой» раби Исраэль Шапира верит, что заслуги его святых предков вознесли его над открытыми могилами яновского лагеря смерти.

В течение своих первых месяцев в концлагере люди еще сохраняли веру в Бога и в человека. Множество изнуренных узников Берген-Бельзена находили в себе силы собираться и присутствовать при том, как раби из Блужова зажигает ханукальные свечи. Молодой хасид в Скаржиско-Каменна был готов рисковать жизнью, чтобы сделать шофар для своего ребе.

Но война продолжалась. Положение узников ухудшалось. Палач совершенствовался в технике казней, и вскоре на его фоне Сатана, истязавший Иова, выглядел бы новичком; даже Ад Данте не выдерживал сравнения с фашистскими концлагерями. Жертвы теряли последних родственников и последние признаки индивидуальности. Сама их внешность менялась до неузнаваемости. Но даже аду не под силу было полностью лишить человека способности к вере и дружбе, как мы видим из части 2, «Дружба». Частым явлением были лагерные «братья» и «сестры». Женщина была готова пожертвовать жизнью, чтобы спасти совершенно незнакомого ей ребенка («Девочка по имени Эстерка»). В отблесках адского пламени крематория завязывались узы новой дружбы и крепли старые отношения. В рассказе «Подмастерье мастера-мозаичника» старый польский еврей во время селекции знакомится с венгерским юношей, а затем спасает ему жизнь. Адвокат из Борислава готов поделиться с ребе из Блужова, своим другом по яновскому лагерю, самым ценным, что у него есть, — капсулой цианистого калия («Две капсулы цианистого калия»).

Война продолжалась, и люди все глубже погружались в бездну отчаяния — об этом часть 3, «Одинокий дух». Узник концлагеря был лишен всего: семьи, друзей, даже собственной плоти, исчезавшей из-за голода и болезней. Сотни тысяч живых скелетов населяли царство Катастрофы, передвигаясь по бесконечным замерзшим дорогам от одной фабрики смерти к другой. Ходячие скелеты, кожа до кости, они продолжали цепляться за жизнь. Нацисты могли уничтожить их физически, но не духовно. Эти почти бестелесные доходяги жили благодаря своим видениям, снам, воспоминаниям — оставшейся у них внутренней реальности. Живя в мире, который был скорее сном, чем реальностью, они забывали о своем физическом существовании.

Умирающая девочка в Берген-Бельзене собрала последние силы, чтобы доползти до вершины холма. Бредя от тифа, она слышала голос своего погибшего отца, обещавший ей жизнь и выздоровление, и чувствовала прикосновение его рук («Курган в Берген-Бельзене»). Истощенному, умирающему мальчику в Маутхаузене снилась третья субботняя трапеза в уютном доме его деда, и дед звал внука к столу. Реальность сна или бреда заглушала страшную реальность концлагеря. Мальчик «поел» со своим дедом, и эта пища придала ему силы («Третья субботняя трапеза в Маутхаузене»). Юный Гершкович, умирающий от тифа, верил, что его погибшие родители сидят у его изголовья и кормят его. И он выздоровел, а спустя несколько дней лагерь был освобожден («Отцовское благословение»).

Освобождение (часть 4, «У врат свободы»): одинокие истощенные узники покинули лагеря и вернулись домой. Дороги разбомблены, земля обожжена, небеса затянуты дымом. Придя домой, они обнаружили, что последние надежды были напрасны — все их родственники мертвы. В их домах жили чужие люди, и никто не ждал их возвращения. Кто-то в отчаянии отрекся от своего наследства (как в рассказе «Пуфф...»). Кто-то сохранял физическую и мистическую связь с ушедшей действительностью. Мальчик из лагеря для перемещенных лиц ощущал, будто буквы Торы тянут его назад («Оковы букв»). Многие бывшие узники отправились в Израиль и стали там активными строителями нового государства. Другие поехали в Америку, где начали новую жизнь, но донесли память о Холокосте до тех, кому посчастливилось его избежать («Казни египетские: кровь», «Я завидую тебе»).


Когда собранные истории были рассортированы и вырисовалась внутренняя структура книги, я поняла, что не хватает еще одного элемента: преобразование свидетельства в произведение искусства не могло быть завершено без исторической проверки. Моя работа соответствовала духу хасидизма и Катастрофы — но пока не истории. На пути от документа к искусству и обратно — к документу материал должен был пройти еще одну стадию обработки. Я задалась целью проверить историческую достоверность каждой истории: действительно ли такой инцидент произошел или мог произойти в указанном месте и в указанное время? С таким вопросом я подходила к каждому рассказу.

В процессе исторической верификации мне очень помогли две концепции: еврейского сакрально-национального времени и времени семейного (последняя разработана Тамарой Харэвен). Пауль Тиллих писал, что «иудаизм более привязан к времени и истории, чем к пространству и природе». Еврейская традиция, по своему характеру, ориентирована на время, которое распадается на сакральное и профанное. Это разделение явственно видно из еврейского закона (галахи) и традиционной жизни. Самое яркое его проявление — это еврейский лунно-солнечный календарь, поделенный на сакральное и светское время, на праздники и будние дни. Многие заповеди (мицвот) можно исполнять только в определенный отрезок дня или ночи. Суббота и праздники начинаются и заканчиваются в точно указанное время. Праздники определяются часами, положением солнца и луны. Недельный цикл, месячный цикл (от новой луны до полнолуния и вновь до новой луны), времена года и связанные с ними праздники — вот что определяет жизнь еврея.

Даже в небе над Освенцимом полная луна неизменно появлялась пятнадцатого числа еврейского месяца. Человек, воспитанный в традиции, в которой время играет главенствующую роль, никогда не теряет чувства времени и контроля над ним. Это подтверждается множеством рукописных еврейских календарей, которые были найдены в лагерях и укрытиях. Выживший узник, рассказывая свою историю, отлично помнит все даты, поскольку связывает их с еврейским сакрально-национальным временем. Так, Цви М. («Еврей, возвращайся в могилу», в части 1), рассказывая о убийстве евреев в Эйшишки, без тени сомнения заявляет, что это происходило 4-го и 5-го тишри, то есть после Рош га-Шана (еврейского Нового года) и поста Гедалии (25–26 сентября 1941 года). Броня Кочицкая уверена, что транспорт с иностранными гражданами покинул Берген-Бельзен накануне еврейского праздника Симхат-Тора 1943 года, то есть 22 октября («Два паспорта гурской ребецен», часть 1). Проверка обеих этих историй на основании других источников дала следующие результаты. Вопреки моим ожиданиям, немецкий документ, указывающий дату и место убийства евреев в Эйшишки, был неточен. Зато дата, названная Броней Кочицкой, подтверждается записью в журнале Освенцима. Остается разногласие касательно числа узников, отправленных этим транспортом.

Помимо еврейского национально-сакрального времени, игравшего главенствующую роль в жизни еврея, в том числе и во время Катастрофы, было еще семейное время, семейный календарь, состоящий из разнообразных годовщин и дней рождения. Виктор Франкл очень отчетливо помнит дату некоего события в Освенциме, «поскольку в этот день у нее [его жены] был день рождения, ей исполнялось 24 года». Такая точная память на даты тех или иных событий позволяет нам связать рассказ с исторической реальностью.

Проверка исторической точности некоторых из рассказанных мне историй оказалась делом очень трудоемким и утомительным. Так, цикл рассказов, связанных с лагерем Янова и одним из главных героев книги — ребе из Блужова, оказался особенно проблематичным по двум причинам: в лагере была неустойчивая административная структура и из его узников выжили лишь единицы. Я работала с тремя сохранившимися дневниками яновских заключенных, несколькими русскими источниками и документами Нюрнбергского процесса. Стоит привести пример моей работы над проверкой исторических реалий в яновских историях.

Огромная яма в Янове, упоминающаяся в «Полете над ямой», не давала мне покоя, представляясь мне совершенно неправдоподобной. Я обсуждала этот вопрос с несколькими людьми, знающими эту местность и знакомыми с историей Янова. Они убеждали меня в бесполезности поисков, поскольку все следы массовых убийств были уничтожены немцами при приближении восточного фронта. Но я упорствовала. И в конце концов мне удалось найти фотографию этой ямы (которая оказалась кратером от бомбы, взорвавшейся во время Первой мировой войны) в фотоархиве в Кибуце воинов гетто на севере Израиля. Поиск успешно завершился, но так происходило не всегда.

Я старалась проверять всю историческую фактуру: даты, места, события. Для меня не существовало незначительных деталей. Я со всей тщательностью проверяла цвет нарукавных повязок, которые носили члены венгерского Еврейского трудового батальона («Кто выиграет эту войну?»), точную дату отправки транспорта из Берген-Бельзена в Освенцим («Два паспорта гурской ребецен»), дату и число жертв Hospital Aktion в бохнийском гетто («Не время для совета»), координаты укрытия на нефтяном месторождении семьи Бакенрот в Сходнице («Возвращаясь к человечеству»), отчеты конгресса Канады касательно визы для девятилетнего польского еврейского мальчика-сироты («Заслуга юного священника»). И так для каждого рассказа.

И все же некоторые истории из этой антологии по самой своей природе не поддавались проверке: это рассказы о снах, видениях или просто восприятии людьми каких-либо событий. Так, например, для молодой женщины, находящейся в запечатанном вагоне для перевозки скота, где-то между Освенцимом и Штутгофом, белая линия в небе, увиденная сквозь трещину в стенке вагона, превратилась в белую линию жизни, знак надежды и обещание спасения, в источник сил — в чудо. Даже Джордж Бернард Шоу согласился бы, что в некоторых случаях историческая проверка излишня:

«Чудо, друг мой, это событие, которое создает веру. В этом цель и природа чудес. Чудеса кажутся совершенно поразительными для тех, кто их наблюдает, и очень простыми для тех, кто творит. Но это не имеет значения: если они подкрепляют или создают веру, то это истинные чудеса» («Св. Иоанна», сцена 2).

Эти непроверенные истории особенно ценны для нас как свидетельства, позволяющие проникнуть во внутренний мир жертвы Катастрофы, иллюстрирующие то, что Виктор Франкл назвал особой человеческой способностью сохранять крупицу духовной свободы при самых тяжелых обстоятельствах. Выходцам из хасидской среды сохранять эту духовную свободу помогало благословение цадика, или его излюбленный напев, или его бокал, или, наконец, способность другого человека к любви и вере.

Виктор Франкл в своей книге «Человек в поисках смысла» описывает, как в Освенциме, в темноте и холоде, он представлял себя читающим лекцию в теплой, хорошо освещенной аудитории, перед слушателями, сидящими на удобных стульях с обивкой. Темой его воображаемой лекции была психология концлагеря. Каждый узник мобилизовал свои сокровенные духовные ресурсы, которые, при определенном благоволении судьбы, становились мостиком к выживанию.

Рассказы в этом собрании, исторически подтвержденные или же нет, являются свидетельствами первостепенной важности. Они позволяют нам увидеть эпизоды духовной борьбы человека за выживание. Но следует помнить, что это рассказы тех, кто выжил. Возможно, что тысячи, десятки тысяч, миллионы невинных людей, которым не довелось выйти из этого ада, видели те же сны, имели ту же безграничную веру и железную волю к жизни. Мы никогда не узнаем, какие истории они унесли с собой в могилу. Все, что нам остается, это говорить с выжившими и сохранять их свидетельства.

Эта книга не является попыткой подать Катастрофу как серию мистических переживаний; я не склонна отрицать значимость вооруженного сопротивления и физической борьбы за жизнь или за право погибнуть с честью. Эта книга — попытка осветить еще одну, ранее не замеченную сторону Катастрофы. Рассказы узников соединяют духовный мир евреев до Катастрофы с послевоенным возрождением.

Хасидская история времен Холокоста разворачивается в концлагерной действительности, но обладает способностью возноситься на небо. Она может переносить праведников через разверстые могилы. Несмотря на все ужасы Освенцима, хасидский рассказ продолжает сохранять веру в человеческую доброту и способность к исправлению. Такой рассказ может восстановить порядок в мире, где властвует хаос, и предложить творческому уму вдохновение и неограниченную свободу, чтобы подступиться к теме Катастрофы. Укорененность в еврейской традиции и европейской литературе делает хасидскую историю интереснейшим современным жанром.

Рассказы в этом собрании прошли полный жизненный цикл: от документа к искусству, от искусства к документу и обратно к искусству. Ибо в начале был рассказ. Слушая эти рассказы, записывая и перечитывая их, всегда вспоминаешь слова Бертольта Брехта: «Единственная наша истина — в воображении».