Пан ян

Вид материалаДокументы
Подобный материал:

ПАН ЯН



«И родные не узнают,

где могилка моя»

(Слова из песни)


I


В том году я начал учиться в школе. Много слез и испорченных нервов стоило маме научить меня читать и писать. Ну никак не хотело чтение ужиться во мне. Многими часами я пыхтел над «аз, буки, веди», потом какая-то рама мыла маму или наоборот — теперь уже точно не помню.

Но не обрадовалась мама, когда я, наконец-то, осилил тяжкую премудрость чтения. В меня вселилось великое желание читать все подряд и притом все свободное время.

Мама, уходя на ночное дежурство в телеграф, уносила к соседям керосиновую лампу. Оставшись один я поднимал в кухне половицу, под которой у меня был склад самодельных свечей. Изготовлялись они очень просто: фитиль скручивался из суровых ниток; парафин брался со склада грузинской спичечной фабрики, расположенного неподалеку и имеющего дыры в стенах, но не имеющего охраны; ну а формой служили отработавшие свое ламповые стекла, которых всегда было в достатке у центрального поста, где внизу была «ламповая».

Зажженные свечи ставились в блюдца около книги и — чтение до утра!

Почти регулярно мне выдавалось несколько копеек на газеты и журнал «Мурзилка». Газету покупал «Пионерскую правду». В ней из номера в номер печатались интересные рассказы: «Пылающий остров», «Тайна двух океанов», позднее «Два капитана» и много рассказов о подвигах пограничника Карацупы и его собаки Индуса.

Однажды, в морозный январский день, получив от мамы деньги на журнал и газету, я отправился на вокзал. Начались каникулы, времени свободного было много, на улице крепкий морозище — только читай.

В третьем классе вокзала был почтовый киоск. Глаза разбегались от изобилия разной литературы, но в кармане…

Стою, разглядываю книжицу из серии «Книга за книгой» и вдруг слышу громкий разговор у противоположной стены зала. Там, рядом со стеной, стояла большая кафельная печь и около нее — деревянные диваны для пассажиров. У самой печки, тесно прижавшись к ней, сидит человек. Рядом с ним, спиной ко мне, стоит вокзальный мильтон, и что-то громко говорит ему. В зале сумрачно, сквозь заледеневшие окна плохо проникает свет и мне не разглядеть сидящего.

Вот он встал, взял со скамьи тощий мешок с большими лямками и понуро пошел к выходу. Мильтон за ним.

Пролистав еще несколько книжек, я с сожалением положил их на место. Киоскер сочувствующим взглядом проводила меня. Выйдя на перрон, я сразу увидел у багажной кладовой сгорбленную одинокую фигуру, сидящую на перронной скамье




Мне захотелось увидеть этого человека поближе, и я решил идти домой не через переходной мост, что было ближе, а по переезду.

Подойдя поближе, я остановился и начал разглядывать сидящего. Его одежда сразу выдавала очень бедного человека, а моя бабушка сказала мне однажды:

― Люди бедны не от бедности, а от условий, в которых они живут. Никогда не сторонись бедных, они душой бывают богаче богатых.

Не все мне было понятно, но я запомнил ее слова.

Человеку был одет в фуфайку и ватные штаны, заправленные в дырявые валенки. На голове — фуражка неопределенного цвета со сломанным козырьком, давно потерявшая свою форму.

Меня удивило его лицо: еще не старое, но все изборожденнное глубокими морщинами. Чисто выбритое и с пышными, совершенно белыми усами. Такие же белые волосы виднелись из-под фуражки. Тощий его спутник — мешок, лежал рядом.

Он посмотрел на меня удивленным взглядом и тут только я обратил внимание на его густые черные брови и голубые глаза. В них видны были слезы.

― Дедушка, а почему Вы не идете домой, ведь здесь очень холодно? — спросил я.

― Мой дом очень далеко отсюда, паныч, да и цел ли он, я не знаю.

Слово «паныч» напомнило что-то знакомое, непривычное и вдруг я вспомнил — да это же в песне поется: «помнят польские паны».

Наверное, он поляк, подумал я, невольно ощутив какую-то жалость к нему. Мне всегда почему-то было жалко бездомных, будь то кошка или собака, и у нас постоянно жил кто-нибудь. А вот бездомного человека я видел впервые.

— Пойдемте к нам, бабушка истопила русскую печку и у нас тепло, вы быстро согреетесь! — пригласил я, зная наперед, что мама и бабушка не будут меня за это ругать.

Человек медленно поднялся, отвернулся от меня, достал из кармана фуфайки большую тряпку и почему-то начал тереть глаза.

— Наверное, чем-то сильно насорил в глаз, ― подумал я и снова повторил приглашение.

Потом, не поворачиваясь ко мне лицом, взял за лямку свой мешок и перекинул через плечо. В мешке что-то звякнуло. Взглянув на посиневшие руки я понял, что и рукавиц-то у него даже нет.

Дом был рядом и мы быстро дошли. По дороге он спросил, как зовут мою маму и бабушку.

― Мама моя — Анна Михайловна, а бабушку зовут Мария Кузьминична!.

― Кузьминична! — вполголоса повторил он, сделав непривычное ударение на первом «и».

Открываю дверь домой и сразу с порога:

― Вот, привел дедушку погреться!

На кухонном столе стоит пышущий паром самовар. От горячих пирожков, лежащих на деревянном подносе, расточается вкуснейший аромат. Мама с бабушкой растерялись на какой-то миг, но вот бабушка встает и произносит:

― Милости прошу к нашему столу!

Дедушка сделал вперед несколько шагов и остановился, стукнув обоими валенками друг о друга. Одновременно правой рукой снял свою видавшие виды фуражку и приложил ее к груди.

― Я есть пан Ян! — отрекомендовался он. ― А Вы есть пани Анна и пани Кузьминична! — и он церемонно, по-старинному поклонился. Мешок при этом соскользнул с плеча и повис на левой руке.

Бабушка предложила раздеться и садиться к столу пить чай. Извиняясь, гость попросил разрешения не снимать валенки, сославшись на больные ноги.

― Не снимайте, у нас пол очень холодный! — и это было правдой. Мы и сами зимой дома ходили в валенках.

Сидим, пьем чай. Бабушка любопытная, любит всех расспрашивать. Вот и тут начала было, но молчавшая до сих пор мама сказала ей:

― Сначала нужно накормить человека, а потом расспрашивать!

― Да, да, что же это я. Ведь верно, что сытый голодного не разумеет! — и стала доставать из русской печки чугун со щами. ― Только прошу пана Яна извинить, щи-то постные у нас, мяса еще не купили, — слегка соврала бабушка, прекрасно зная, что на мясо у нас никогда не было денег. Ежели только, когда шьет у знакомых по деревням, то иногда рассчитываются и мясом.

Пан Ян с удовольствием съел тарелку щей и несколько пирожков с капустой. Бабушка предложила еще тарелочку щей, но он отказался и пояснил:

― Я уже пятый день ничего не кушал, много сразу не полезно. На моих глазах в лагерях помирали люди, которые, долго голодая, получали сразу много еды, съедали ее и потом корчились от боли.

Покончив со щами и пирожками он выпил еще чаю и начал рассказывать о себе.

Он — поляк, офицер, военный инженер, строитель, живет около Кракова, женат, двое детей. И тут он заплакал. Встал, подошел к вешалке, достал из кармана своей фуфайки тряпку и стал вытирать мокрое от слез лицо. Мы подавленно молчали.

Успокоившись, он снова сел и продолжил рассказ: в двадцатом году попал в плен к нашим и его приговорили к расстрелу. Больше года просидел в тюрьме, ожидая исполнения приговора. Вот тогда-то и стали белыми голова и усы. Потом его куда-то долго везли. Было очень холодно, несколько человек замерзли. Договорились о покойниках молчать и ехали вместе с ними, на них ведь тоже полагался скудный паек. И вот наконец-то приехали.

Открылись двери товарных вагонов, все выскочили на снег. Был жуткий мороз, кругом лес. Охрана разрешила развести костры. Жались к огню поближе, прожигая одежду. Потом заставили строить бараки. И началась для них «райская» жизнь. Стали они «зеками».

Позднее зачитали указ и он узнал, что расстрел заменен ему на 20 лет лагерей. Девять лет работал на лесоповале, удалось выжить. Потом снова — товарный вагон, долго везут. Выгружают где-то в Карелии. Объясняют: будете копать канаву, соединять моря — Белое с Балтийским. Копал 4 года: лопата, кирка, тачка. Полная механизация! Потом, после окончания стройки, амнистия. Оставшиеся в живых разъехались во все стороны. Тысячи трупов, кое-как зарытых, остались на берегах канала.

Обрадовался он, думая, что дожил до светлого дня. Но нет, особист вызвал и объявил, что амнистия к его статье не подходит, он враг советского народа и должен отбывать наказание еще ровно шесть лет. А позднее выяснилось, что узнали его профессию и решили направить на достройку шлюзов. Два года пан Ян достраивал эти проклятые шлюзы, все из дерева.

Через два года этот же особист, похвалив за хорошую работу и ударный труд, объявил, что пан свободен и может отправляться на все четыре стороны, кроме больших городов.

— Могу ли я вернуться на родину, в Польшу?

― Опять паном захотел стать?― рассвирепел опер. ― Забирай свою бумажку, деньги и вон отсюда!

Было это в середине декабря и с тех пор пан Ян уже добрался до Чудова. Здесь надо было делать пересадку на другой поезд, он ведь хотел добраться поближе к границе с Польшей. Надеялся, что, может быть, удастся перебраться домой.

Устав от дороги, задремал на вокзале у теплой печки, а проснулся — ни справки, ни денег — все украли. В милиции сказали, что разрешают пожить несколько дней, подождать, вдруг подбросят справку. И вот сегодня уже пятый день и никаких результатов, а с вокзала выгнали. Спасибо вот вашему панычу, что позвал к себе. За много лет я впервые обогрелся среди людей и по-человечески покушал.

Посидев еще немного, он собрался уходить.

― Куда же вы пойдете? — спросила бабушка.

― К багажной кладовой, на ту же скамейку, там хоть не так сильно дует ветер. А погреться, может, на вокзал пустят. Да и мороз, похоже, сдал немного.

Я моментально представил себе, каково сейчас сидеть на промерзшей скамье, да еще на таком морозе с ветром!

― Вот что, пан Ян, никуда вы сейчас не пойдете, а забирайтесь на печь, отогревайтесь и спите! — не терпящим возражения тоном сказала бабушка.

Пан Ян, явно не ожидал этого и, было видно, что очень растерялся.

― У меня же нечем вам заплатить! — смущенно проговорил он, — Я нищий, оборванец, совершенно незнакомый вам человек!

― Пан Ян, давайте больше никогда не заводить такие разговоры. Вы попали в беду, мы должны просто помочь Вам, чем можем. У меня тоже жизнь была не из легких, и я много испытала горя. А теперь разувайтесь, и без лишних разговоров на печь!

Разулся пан Ян, размотал портянки — ух, ты!… Бабушка тоже повела носом. Мама молчит. И только он забрался на печь и улегся, бабушка его портянки в плиту кочергой засунула. Я ушел в комнату и сел читать. Бабушка с мамой о чем-то долго разговаривали, потом бабушка ушла.

Вечером она вернулась и уже в комнате стала рассказывать маме, что была в железнодорожной бане. Баня сегодня работает, и поздно вечером, после закрытия, пану Яну можно будет там помыться и постирать белье. Там же он и заночует: истопник знакомый, разрешил. А с жильем договорились, что пока будет жить у бабушки Пекиной, свободная комната есть.


II


Пекина жила в низине за водонапорной башней, рядом с водокачкой. Я бывал там много раз, и все удивлялся, на чем еще держится ее дом-развалюха, построенный сразу после пуска Николаевской железной дороги в 1851 году.

Дом за эти годы сильно обветшал и грозил развалиться, но бабушка Пекина еще рисковала пускать туда жильцов, не беря с них никакой платы. Да и жильцы-то в основном были вроде пана Яна — безденежные и бездомные. А она еще и кормила их, чем могла.

Когда-то ее хлебный квас, сваренный по только ей известному рецепту, был известен далеко за пределами поселка Чудово. За ним приходили с Итальянки, Гудалова, с села Чудово. Варила она его много. Еще и теперь два больших чана лежали под дырявым навесом.

А в середине двадцатых годов бабушку Пекину обложили таким налогом, что пришлось распродать все имущество, чтобы заплатить проклятый налог. Но немного квасу она все равно варила, раздавая его бесплатно своим знакомым. Я много раз пил его и до сей поры помню вкус.

Рабочие цементного завода предпочитали ее квас тому, который делали на пивоваренном заводе около Грузинского шоссе, и просили потихоньку варить квас для них. Рисковала она, но варила.

Около дома был небольшой огородик из наношенной земли. Землю наносили откуда-то ведрами, ведь весь участок под домом и около был расположен на голой глине. Грунт отсюда был использован для устройства насыпи у железнодорожного моста.


III


Пока пан Ян спит, у нас идет семейный совет. Бабушка предлагает отдать одежду моего отца — шинель из толстого сукна с подкладкой на вате, галифе, френч, валенки и нижнее белье.

― Шинель нам не перешить на Вадима, машинка наша не шьет толстое, а до остального ему еще лет десять нужно расти. За это время много воды утечет, и многое изменится, — привела свои аргументы бабушка.

Мама с ней согласилась, я тоже. Поздно вечером бабушка разбудила пана Яна. Он слез с печки весь красный, разомлевший и начал искать свои валенки, что-то бормоча себе под нос.

― Что вы там ищете, пан Ян? — спросила бабушка.

― Да вот валенки с портянками я вроде бы тут разувал?

― Да нет же, вот они здесь стоят! ― пошутила бабушка, ― и еще кое-что!

И когда он вышел из-за печки на свет и увидел разложенную на бабушкиной кровати одежду, узнав, что это все ему, он сел на стул и громко зарыдал.

Я впервые увидел, что мужчины могут так плакать. Ссутулившиеся его плечи ходили ходуном, слезы ручьями текли по лицу, он их только размазывал руками.

― Матка Боска Ченстоховска! — сквозь слезы воскликнул он, ― мне же никогда с вами не рассчитаться за это, ведь все стоит больших денег! Я не могу взять просто так!

― Возьмете и оденете, вот только после бани. А сейчас ужинать, пить чай и в баню ― скомандовала бабушка.

― В какую баню? — пан Ян даже плакать перестал.

― В железнодорожную, там Вас ждут, Вадим проводит.

Пан Ян опять в слезы.

― И что вы за люди такие?

― Обыкновенные! — ответила бабушка.

Поужинав, она собрала все разложенные на кровати вещи в узел, положив туда полотенце, мочалку и кусок хозяйственного мыла. Из-за шинели узел получился большой. Хорошо еще, что отцовские валенки с новыми портянками бабушка заставила одеть сразу. Старые-то были уже в плите — приготовлены к сожжению. Взглянув на одетого пана Яна, она вдруг, что-то вспомнив, сняла с его головы фуражку и сунула в плиту. С полки достала отцовскую, и одела ему на голову.

Помещение бани было устроено в старом вокзале на четной стороне. В нем то баню устроят, то красный уголок — все зависело, какой начальник командует станцией. В этот период была баня.

Мы зашли в котельную, освещенную маленькой керосиновой лампой. Посредине стоял большой паровой котел, который давал в баню тепло и горячую воду. Справа в углу лежал большой штабель колотых дров, прямо за котлом стоял стол и рядом — большой деревянный диван. На нем сидел дядя Мартемьян, бывший паровозный кочегар. Выйдя на пенсию, он подрабатывал в бане истопником.

Вошли, поздоровались.

— А, это ты, Вадим, привел гостя? Ну, проходите, садитесь!

― Какой из меня гость в моем положении! — горько усмехнулся пан Ян.

― Ничего, все понемногу наладится. Мне Кузьминична рассказывала о Вас и Вашей беде. У меня сменщик кончает работать и увольняется. Если Вы захотите здесь работать, милости просим! Работа, правда, не денежная, но зато в тепле и четыре дня в неделю.

― К сожалению, у меня нет никаких документов, справку и ту украли!

― Знаю, и это поправимо, завтра Кузьминична возьмет у Вас все данные и пойдет к оперу НКВД, он рядом с ней живет, попросит его сделать запрос в лагерь, откуда Вы освободились. Будем надеяться, что они вышлют дубликат. А сейчас мойтесь, стирайте хоть всю ночь. До утра побудете у меня, потом Кузьминична Вас сведет к своей подруге Пекиной, это рядом, через линию. Вам приготовлена комнатка, поживете там.

Я посмотрел на пана Яна. Он сидел словно онемевший. По его лицу катились крупные слезы, он их не вытирал, словно не замечал. Долго мы так сидели молча, только дрова потрескивали в котле.

Потом пан Ян встал, повернулся к нам и, приложив правую руку к груди тихо произнес:

― Спасибо вам добрые люди! ― лицо его было мокрое от слез.

Он попрощался со мной за руку, как со взрослым и, взяв узел с одеждой, пошел мыться.

Вернувшись домой, я уселся с журналом. Хотел почитать и не смог, все мысли были о пане Яне. Сегодня я узнал такое, что и во сне не могло присниться. То, что в нашей стране построили канал, возводятся большие заводы и фабрики, устанавливаются всякие рекорды, все планы партии и народа выполняются и пере…, читал в каждой газете. А вот что тысячи людей, страдая от холода и голода, строят все это, умирая от непосильного труда — об этом нигде и никогда не упоминалось. Мне не хотелось верить, но вот он, пан Ян. Он оттуда, чудом выжил, а теперь — брошенный на чужбине, никому не нужный человек.

Так и не прочитав журнал, я лег спать, но долго ворочался с боку на бок, уснул только под утро. И снится мне сон:

«По широкому каналу плывет большой белый пароход. На его верхней палубе, в плетеных креслах, сидят товарищ Сталин и Максим Горький. Оба курят трубки и улыбаются. По берегам канала, в рваной одежде, стоят люди. Они громко кричат приветствия товарищу Сталину. В их поднятых руках лопаты и кирки.

― Посмотри, Максимыч, на этих людей, ― показал концом дымящейся трубки на берег товарищ Сталин.

― Мы с них выжали все, что можно, и даже больше, а они рады. Они еще не знают, что скоро все помрут, ведь я еще только начал строить социализм. Ты только не вздумай писать об этом, а то будешь стоять рядом с ними и махать киркой.

― Хотелось бы написать, товарищ Сталин, да побаиваюсь! — ответил Горький, попыхивая трубкой.

― То-то же! У меня на Соловках ты еще не такое увидишь и узнаешь, так что прежде чем написать — подумай!»

Проснулся я в холодном поту. Только через полвека я узнал, что же увидел и узнал Горький на Соловках, и как он написал об этом…


IV


А между тем школьные каникулы закончились, я снова хожу в школу.

После старого Нового Года разгрузили рядом с нашей казармой и чуть дальше целый эшелон дров для стекольного завода. Это случалось и раньше, когда со сплавом по Керести случались неувязки.

Кое-как сваленные дрова создавали большие неудобства прохожим — приходилось перелезать через большие штабеля. По дороге в школу мы тоже перелезали через них, но не ворчали, хотя дрова лежали, бывало, довольно долго, пока их все не вывезут на лошадях к заводу, потому что было и доброе дело с этих дров. Отопление-то в казармах печное, а тут все рядом, под боком…

Охраняли их нанятые временно сторожа. Как-то десятник, нанимающий сторожей, зашел к бабушке и спросил, знает ли она, кого можно нанять сторожить. Бабушка сказала про пана Яна и предупредила, что у него нет документов. Десятник махнул рукой — не нужно. Мол, все равно за количество дежурств плачу, распишется и все. И стал пан Ян сторожем. Днем спит, ночью караулит, три ночи в неделю.

Женщины в казармах рады — сторож-то хоть знакомый (они все знали его историю). А дров много нужно было, чтобы натопить большие казармы. У бабушки было подсчитано — 10 кубиков, как она звала кубометры. Это в лесу за Лукой нужно наготовить и вывезти на лошади 8 возов. Заготавливать ходили вдвоем с мамой.

И вот первое дежурство пана Яна. Он пришел к нам в кухню, поздоровался, спрашивает про меня. Выхожу из комнаты и остолбеневаю: стоит передо мной не пан Ян, а белогвардейский офицер. Подтянутый, чисто выбритый, прилично одетый. Таких показывают в фильмах про революцию. Там они играют роль врагов советской власти, и все вредят ей. Выглядит молодо, совсем не старик. Позднее я узнал, что он и был еще не старым человеком — ему не было еще и пятидесяти лет.

Поздоровался, сел рядом с ним. Бабушка самовар поставила, начали пить чай. Приходят три соседки, что-то пошептались с бабушкой. Она подошла к пану Яну. В руках у нее четвертинка водки. Пан Ян сразу все понял.

― Пани женщины, я знаю, что вам нужны дрова. Вы знаете, что я должен их караулить. Мне за вами все равно не уследить, да я и не хочу этого делать. Вы знаете, что за это ждет в вашей стране, если попадетесь. Я уже там был 16 лет. Делайте, как будет вам удобнее, но чтобы я ничего не видел, лучше всего после полуночи, когда все спят.

Женщины поблагодарили его и ушли. Бабушка поставила рюмку, наложила капусты, огурцов, нарезала хлеба. Сама пить отказалась — она вообще никогда не пила. Пан Ян налил рюмку, поднялся со стула и сказал:

― Разве я думал несколько дней тому назад, сидя на вокзальной скамье, что мне еще раз в жизни доведется встретить добрых, отзывчивых людей.

После второй стало заметно, что он захмелел. Я не любил смотреть, как пьют вино, и ушел в комнату. Взял отцовскую гитару начал неумело бренчать. Неожиданно в дверях появился пан Ян. Он посмотрел на меня и перевел взгляд на гитару. Потом попросил взять ее в руки. Долго разглядывал ее, трогал струны и попробовал взять аккорд. Гитара явно была расстроена. Он повернулся к моей маме и попросил разрешения немного поиграть.

― Почти двадцать лет не держал гитары в руках, ― виновато улыбнулся он.

И вот, настроив гитару, заиграл. Играл долго. Чудесная, грустная музыка, казалось, исходила из него самого. По лицу скатывались слезы и капали на гитару, он их не замечал. Бабушка, глядя на него, тоже изредка смахивала концом платка нежданную слезу. Мама сидела, отвернувшись в сторону. После того, как он закончил играть, все долго молчали.

― Мой муж, отец Вадима, очень хорошо играл на гитаре, ― нарушила молчание мама, ― но такое исполнение и эту музыку я слышу впервые. Что это Вы исполнили?

— Этот полонез написал пан Огинский, когда после подавления восстания польского народа уехал в изгнание. Он так и называется: «Прощание с родиной».

― Чудесная музыка, трогающая душу! Поиграйте, пожалуйста, что-нибудь еще, я очень люблю хорошую музыку, ― попросила мама.

Больше часа играл пан Ян. Казалось, эту музыку никогда не устанешь слушать. Но вот пан Ян взглянул на ходики, висевшие на кухне и спохватился:

― Матка Боска, я же на работе! — и, быстро одевшись, вышел.

После двенадцати ночи я проснулся от каких-то стуков. Это началась работа по заготовке дров. Бабушка тоже приняла участие.

Матренища утром хвасталась бабушке:

― Мы со Стяпаном цельный «шафонир» (самодельный шкаф из нестроганных досок на кухне, изготовленный Степаном Палычем) набили, одежу-то на кровать покидали, пусть поляжит, мягчее спать будя. И под кровать битом напяхали, цельный кубиметр туды вошёл! Окно-то кухольное раззявили, да в него, чтоб по колидору-то не шастать с кажиным поленом.

Рядом, в казарме, работа шла, наверное, тоже успешно. За одну ночь все свободные места были затарены и укрыты.

Пилить и колоть будут потом: на кухне, по ночам, почему-то таясь друг от друга. Наверное, напуганы были сильно.

А пан Ян был вынужден не дрова охранять, а ворующих женщин от начальства. К счастью, как всегда, все обошлось благополучно.

К вечеру следующего дня, набегавшись на улице, лег подремать на кухне и случайно подслушал разговор бабушки с мамой. Думая, что я сплю, они разговаривали вполголоса, так что я все слышал. И узнал, наконец, кем был мой папа. До этого даже понятия не имел, от меня все скрывали.

Оказывается, бабушка ходила с паном Яном к соседу, оперу НКВД Селину. Когда они вошли к нему в кабинет, он сразу грубо спросил:

― Откуда у тебя эта форма?

Бабушка стала объяснять, что отдала одежду своего зятя.

― Врагам советского народа служишь, вместо него в лагерь захотела, забыла, кем был твой зять? — заорал он.

Потом, успокоившись, все расспросил у пана Яна и пообещал послать в лагерь запрос.


V


Забегая в перед, должен сказать, запрос он послал, дубликат справки выслали и пан Ян стал работать истопником в бане.

А пока… С первой получки пан Ян пришел к нам с кульком пиленого сахара и пачкой китайского чая.

Начали пить чай. Впервые в жизни я пил чай внакладку, 2 кусочка сахара в чашку. Ох, и вкуснота же! Не то, что в прикуску! Выпил три чашки, попросил еще, но мама, смеясь, запретила:

― Уплывешь ночью куда-нибудь! ― и выпроводила меня спать в комнату.

Я сначала лег, притих. Потом поднялся и тихонько приоткрыл дверь в кухню. Самовар сильно шумел, никто не услышал. Зато то, что услышал я, повергло меня в шок.

― Кем был ваш муж, пани Анна? Из разговора с опером я понял, что он был офицер?

― Да, он родился в Каунасе в 1892 году, там же окончил кадетский корпус и в чине штабс-капитана служил в царской армии. После октябрьского переворота перешел служить в Красную армию. Служил до 1920 года. В 20-м его и многих других бывших офицеров выгнали из армии. Большинство из них позднее расстреляли, муж чудом избежал расстрела. Трудиться пришлось на разных работах, даже уборные чистил. Потом устроился путевым рабочим на железную дорогу. Начал учиться на мастера по ремонту путей, перевели в бригадиры.

У него в бригаде работал пьяница, Алексей Карташов. Он завидовал мужу, что тот стал бригадиром, и все время вредил ему.

Однажды, это было 21 сентября 1927 года, муж возвращался с работы домой. Почти у самого дома, на путях, ему встретился пьяный Карташов и завязал драку. Муж оборонялся, стараясь отстать от пьяного. Мимо проходил товарный поезд.

Карташов неожиданно толкнул его прямо на идущий состав. Мужа зацепило подножкой тамбура и очень долго тащило, пока не разорвалась одежда. Прожив два часа, не приходя в сознание, он скончался.

Карташова даже не вызвали в органы для допроса, хотя и было много очевидцев. Вместо него стали часто вызывать меня. Расспрашивали, что муж говорил, какие высказывал взгляды. По правде сказать, он ни перед кем не скрывал свои взгляды на происходившее кругом, а они очень отличались от тех, которые навязывали нам наши власти.

Я поняла, что его с помощью пьяницы Лехи Карташова попросту убрали таким путем. А когда узнала, что Карташов платный осведомитель НКВД, все стало на свои места.

В кухне воцарилось молчание. Я тихонько лег в кровать.

«Вот это номер, выходит, я — сын белогвардейского офицера, а потом красного командира. Так кто же я на самом деле? Белогвардейских офицеров везде и во всем нам старались преподнести как последних отщепенцев, предателей, подонков. Красных командиров наоборот, представляли всегда честными, умными, храбрыми. Вот откуда у меня эта фамилия — из Литвы! Ну и дела»! И решил я стараться во всем походить на своего отца, хотя и знал о нем еще очень мало…

Судьба ― злодейка, и мне пришлось работать с этим Лехой. Он уже был дежурным по стрелочному посту № 1 станции Чудово, я — электромехаником СЦБ. Представилась мне возможность проверить рассказ мамы. Остались мы как-то вдвоем с Лехой на посту. Он сидит, смотрит в окно, я стою у двери. И так это, между прочим, говорю ему:

― Леха, я знаю, что ты убил моего отца и хочу с тобой рассчитаться за это!

Я и не ожидал от пожилого человека такой прыти. Он неожиданно вскочил и бросился к двери. Мне только и удалось выставить вперед ногу. С размаху Леха ударился головой об рельс, показалась кровь и Леха, глядя на меня выпученными глазами, завыл:

― Это не я, это они меня заставили!

― Бог шельму метит, живи, скотина! — вытер об него ноги и, плюнув ему в морду, ушел.

Да, Бог шельму метит, подох вскоре Леха-то. Собаке собачья смерть!…


VI


А что пан Ян?

Он теперь часто приходил к нам, играл на гитаре и на польском языке пел свои песни. Некоторые потом переводил. У него оказался приятный голос, и мы с большим удовольствием слушали его. Он словно помолодел, стал хорошо выглядеть.

― Вот подкоплю немного денег и подамся к польской границе. Службу я граничную знаю неплохо, может, как-нибудь и переберусь, если не убьют. Как мне хочется увидеть свою жену и детей! Ведь они уже должны быть взрослыми, если им удалось пережить этот кошмар! Дорого я бы сейчас отдал только за то, чтобы хоть одним глазком взглянуть на них!

Но не суждено было сбыться мечтам пана Яна. Через три года весной он почувствовал себя плохо, с трудом поднимался с кровати.

Бабушка Пекина и моя бабушка лечили его разными травами, которые обе знали хорошо. Готовили отвары, натиранья ― ничего уже не помогало, с каждым днем ему становилось хуже. Целыми днями он лежал, глядя в потолок, и молчал.

Когда я приходил к нему, он оживлялся, начинал улыбаться и с трудом поднимал руку, гладил меня по голове.

― Паныч Вадим, ― с ударением на букве «а» говорил он, ― посиди со мной. Когда ты рядом, мне становится легче, не уходи, пожалуйста!

И я уходил только тогда, когда он засыпал.

Бабушки решили позвать доктора Слупского. Он никому и никогда не отказывал в помощи…


VII


Был я у этого доктора однажды в тисках. С виду такой добродушный, так меня зажал в своих ручищах, что я чуть не описался.

А все Монтяй. Приперся однажды ко мне с какой-то трубкой и полным карманом сухого гороха, на пакгаузе, говорит, спер.

― Пойдем, ― говорит, ― постреляем горохом Матренище в форточку, она у нее давно открыта.

Ну и постреляли: у меня горошина в носу оказалась. Днем-то еще было ничего, а вот ночью — кошмар! К утру я света белого невзвидел! Боль такая, будто глаза на лоб вылезают.

Наутро бабушка повела меня к Слупскому. На наше счастье, он вел прием в железнодорожной амбулатории. Заходим, у меня морда вся зареванная, к носу приляпана гуммиарабиком мокрая тряпка.

― Ну-с, что тебя, батенька, привело к нам с утра пораньше? Рассказывай.

Дядька с виду добрый я все и размазал.

— Это не я, это все Монтяй! Приперся ко мне с горохом. Пойдем, говорит, постреляем. Ну, я и пошел.

Стреляли, стреляли, надоело, а гороху еще пол-кармана. Монтяй и говорит:

― Давай носом стрелять, я видел, здорово получается, ― и дает мне трубку.

― А как это носом стрелять? ― спросил я.

― Кладешь в левую ноздрю горошину, вставляешь туда трубку, правую зажимаешь большим пальцем. Теперь нужно сильно дунуть!

Я все сделал, как он говорил, и стал набирать в себя воздух. А эта горошина прыг дальше в нос. Я вынул трубку и хотел достать ее, а она еще глубже в нос.

Монтяй говорит, что она размокнет, ей надоест там сидеть она и выскочит. А она размокла и не выскакивает, а раздвигает мне нос по сторонам и мне очень больно!

― Тэк-с, тэк-с, тэк-с, давай-ка, батенька, посмотрим, что за такая горошина у тебя там! — и с этими словами он крепко зажал меня коленями. Одной рукой придавил мою запрокинутую голову к своей груди, а другой взял небольшие блестящие щипчики.

Попробовал взять ими горошину. Я на всякий случай тихонько заверещал.

― Можешь пищать еще громче! Разрешаю! — сердито проговорил он.

Я замолк, задумался: понарошку говорит или взаправду — не понять.

Боль терпимая, лучше помолчу.

Проклятая горошина забирается еще глубже. Слупский берет другие клещи. Эти намного больше и концы у них загнуты. От этих, наверное, будет больно, и я начинаю сначала ныть, потом верещать, потом орать во все горло.

― Ну, поори, только громче, а то я плохо слышу. Ты можешь громче-то орать?

— Могу! — и я замолчал.

Кто его знает, чего у него на уме, вон клещи-то какие большие!

― Ну, выпустил пар, начнем? — спросил он.

— Начнем! — с глубоким вздохом согласился я.

Он осторожненько так начал откусывать от горошины по маленькому кусочку.

Было неприятно, но терпимо.

Долго он так откусывал, а я все терпел, даже не пискнул. И вот она, большая половина горошины. Он протягивает ее мне:

― Возьми на память и никогда не стреляй горохом через нос, лучше с рогатки!

Вот таким шутником он мне и запомнился, добрый доктор Слупский…


VIII


В один из дней, как и обещал бабушке, доктор Слупский посетил пана Яна. Из разговора бабушки с мамой я узнал, что пану Яну осталось жить недолго.

― У него расцвел лагерный букет! — сказала бабушка.

― А какие цветы сажал пан Ян в лагере? — спросил я.

― Не цветы сажал он в лагере, а болезни себе зарабатывал тяжелой работой, вот они-то и обострились. Слупский сказал, что пан Ян когда-то был сильно избит, и у него теперь перестают работать почки.

Обезболивающих, выписанных доктором, в аптеке не оказалось, и бабушка пошла к заведующему аптекой домой.

Заведующего с еврейской фамилией, жившего на втором этаже этой аптеки я не знал, зато хорошо знал его сынка, Додьку. Это был высокий прыщавый парень чуть постарше нас, наглый и подловатый. У него был пневматический пистолет, стрелявший небольшой палочкой с присоской на конце. Он любил похвастаться им перед нами и частенько постреливал в нас этими палочками.

Однажды мы, сговорившись между собой, ударили по нему сразу из трех рогаток. Пробили голову и он с ревом отправился домой. Больше он в нас никогда не стрелял.

После визита к этому заведующему бабушка долго ворчала:

― Ирод, раз в пять дороже содрал с меня за эти лекарства!

Мне очень хотелось проведать пана Яна, но бабушка запретила мне туда ходить:

― Тебе, наверное, еще долго придется жить, успеешь насмотреться на людские страдания, а пан Ян уже редко приходит в сознание и едва узнает нас, так что сиди ты лучше дома.

Как-то в середине апреля, придя со школы домой, застал бабушку плачущей.

― Бабушка, ты чего плачешь? Что случилось? — спросил я.

― Пан Ян ушел от нас, оттого и плачу!

― Так это же хорошо, раз ушел, значит поправился! Он все равно придет еще к нам, ведь он не может просто так уйти!

― Нет, внучек, не вернется больше к нам пан Ян ― он умер!

Не сразу до меня дошел смысл сказанного. Некоторое время я молча стоял у двери, потом повернулся и вышел на улицу.

Не помню, как очутился на чердаке сарая. Лежа на мешке с прошлогодним сеном, тихонько плакал. Ведь за эти почти два с половиной года я сильно привязался к нему. Воспоминания одно за другим не давали мне успокоиться.

Вот видится мне, как он с получки купил несколько круглых баночек монпансье и, усевшись в тени пожарного сарая у переезда, предлагает всем проходившим ребятишкам:

― Паненки, панычи, берите «бомбошки»!

Те недоверчиво подходят (вот чудной старик!) но не берут — стесняются.

Он коверкая слово «дети» ― «детятки» ― снова угощает, теперь баночка быстро пустеет. Достает вторую, открывает, ее хватает подольше.

Вот он сидит у входа банной котельной на скамейке и рассказывает сказки окружившим его ребятишкам. Имена в сказках не наши, да и очень они не похожи на наши сказки, но все равно интересно.

Вот по просьбе мамы играет на гитаре у нас дома. Мама просит исполнить «Прощание с родиной». Он играет. У обоих на глазах слезы…

Во дворе Монтяй громко зовет меня, приглашая идти с ним гулять. Я не откликаюсь, и он уходит один. Уже в потемках слезаю с чердака и иду домой.

Ужинали в молчании, никому не хотелось разговаривать. На другой день, проснувшись, увидел, что ни мамы, ни бабушки нет дома.

— Наверное, ушли к Пекиной, ― подумал я. Оказалось так оно и было. Вечером бабушка сказала:

― Завтра приходи домой пораньше, перекуси и к бабушке Пекиной, записку учительнице мама напишет.

Не стал я спрашивать, зачем. Сам догадался.


IX


Организацию похорон пана Яна взяли на себя две бабушки, моя и Пекина. Гроб сделал знакомый машинист водокачки, католический крест с одной перекладиной изготовили в столярной мастерской, ну а обо всем остальном позаботились знакомые женщины из соседних домов.

Я опоздал на прощанье и вынос из дома. Увидев мое огорчение, бабушка сказала:

― Это и хорошо, что ты опоздал, запомни его живым — он очень был похож на твоего отца!

Дорожка из еловых веток была проложена от входа в дом до самой телеги. Заботливый возница Киблер из немцев-колонистов привез их целый воз, остатки ветвей лежали толстым слоем на дне телеги.

Трое мужчин легко подняли стоявший на табуретках гроб и положили на телегу. Бабушка подошла к Киблеру и предложила деньги. Он спросил, кого предстоит везти и, узнав, кто это, наотрез отказался от платы.

Скорбная процессия тихонько тронулась в путь. Лошадь, словно сознавая, какой она везет груз, шла медленным шагом.

Прошли вокзальный переезд, повернули к нашей казарме. Встречные люди, завидев процессию, останавливались. Некоторые крестились, мужчины снимали шапки. Напротив казармы переехали железнодорожную ветку и направились по Вокзальной улице к церкви, а от нее по Парковой вышли на старое кладбище. Оно расположено между цементным заводом и парком. Кладбище это давно было закрыто и хоронили здесь только безродных и бездомных. Пана Яна власти разрешили тоже похоронить тут.

Могила была уже вырыта и мужчины, выкопавшие ее, отливали ведрами воду, которая быстро прибывала. Гроб сняли с телеги и поставили на привезенные с собой табуретки. Бабушка Пекина стала читать молитву, а мужчины начали быстро укладывать в могилу еловые ветки, которые оставались в телеге.

И вот молитва окончена, гроб опущен в могилу. Брошены медные монеты, и мокрые комья земли глухо застучали по крышке гроба.

Прощай, пан Ян! Прощай, добрый человек!

А в далекой Польше, где-то под городом Краковом все еще ждет семья. Ждет — не дождется весточки от своего мужа, отца, а теперь может быть и дедушки. Напрасно ждет! Железный занавес надолго и накрепко перекрыл путь туда и обратно не только весточкам, но и мыслям.

Тысячи Карацуп с собаками день и ночь бдительно стерегут наши границы — как бы не убежал кто-нибудь туда из советского «рая»! Граница на замке!

А на планете Земля никто и не заметил, что одним хорошим человеком стало меньше.


X


Вернувшись из эвакуации, в марте месяце 1944 года, как только стаял снег и немного просохла земля, мы втроем — бабушка, мама и я — пошли на кладбище к могилке пана Яна, благо жили рядом, в кладовке Ивана Никаноровича Жирова на Парковой улице. Он милостиво разрешил нам пожить в ней, но временно.

Могилы не было! Рядом с тем местом, где она находилась, зияла огромная воронка от крупнокалиберного артиллерийского снаряда. Направление выброшенной земли указывало, что прилетел он из-за Волхова. Только по соседним могилам и крестам определили место, где была могила пана Яна.

Хоть и не положено на кладбище, но мы недобрым словом помянули этого артиллериста, который дорогостоящими снарядами не давал покоя мертвым.

Ведь это кощунственно вдвойне: снаряды-то эти делали голодные мальчишки-ремесленники и не из-за дутого патриотизма, а за кусок хлеба. Только бы наша армия ни в чем не испытывала недостатка! А лихой пушкарь этим снарядом стер последний след хорошего человека на этой земле.

И за что?