Ирина Адронати, Андрей Лазарчук, Михаил Успенский
Вид материала | Документы |
СодержаниеЕсли вы хотите, чтобы Бог рассмеялся, расскажите ему о своих планах. |
- Андрей Лазарчук, Михаил Успенский, 3458.41kb.
- Андрей Лазарчук, Михаил Успенский, 5841.56kb.
- Составить генеалогическое древо Владимира Мономаха, 88.98kb.
- Михаил Успенский, 2949.71kb.
- Михаил Успенский, 3187.78kb.
- Госдума РФ мониторинг сми 12 октября 2007, 3190.22kb.
- Уистоков горной школы в начале ХХ века стояли известнейшие ученые-горняки, 313.7kb.
- Анна андреева андрей Дмитриевич, 986.66kb.
- Основные категории политической науки (Раздел учебного пособия), 334.4kb.
- Ирина Майорова Метромания, 2792.62kb.
4
^ Если вы хотите, чтобы Бог рассмеялся, расскажите ему о своих планах.
Вуди Аллен
— Собственно… — Николай Степанович отнял от брови аннушкин носовой платочек, пропитанный коньяком из арменовой фляжки; кровь, можно сказать, остановилась. — Собственно, где это мы? Костя, ты выяснил?
— Нет. Я пока вообще ничего не пойму. Но я далеко не отходил…
— Это я просил пока никого никуда не ходить, — сказал Шаддам. — Мне очень не нравится здесь. Я… не понимаю…
— Да уж…
Куда же это нас вынесло, подумал Николай Степанович. Уходили мы куда то на юго восток… почти в полдень… А сейчас, похоже, время сразу после заката. Этакие светлые сумерки при низкой облачности. Допустим, девять десять часов разницы… это у нас что? Какая нибудь Индия? Индонезия? Не похоже… но очень, очень странное место!
Он сидел, прислонившись спиной и затылком к прохладной стене, на тротуаре, мощённом ромбической плиткой с изысканным неярким узором. Тротуар опоясывал небольшую пятиугольную площадь с неработающим фонтаном посередине. Во всяком случае, это сооружение — бронзовое дерево с каменными листочками, окружённое невысоким резным бордюром — напоминало именно фонтан…
Аннушка перестала суетиться и вроде бы спокойно присела на краешек тротуара, теребя ремешок сумочки. Армен и Толик бродили по площади и озирались по сторонам — но, как и просил Шаддам, далеко не отходили. Сам Шаддам, заложив руки за спину и прикрыв глаза, чуть покачивался вперёд назад, что означало у него усиленную работу мысли. А Костя сидел по турецки рядом с Николаем Степановичем и ждал, когда тот всё объяснит…
И только Нойда просто лежала, положив голову на лапы и закрыв глаза.
Мне здесь тоже не нравится, подумал Николай Степанович. Не знаю, почему, но… Ладно, сейчас уйдём. Надо только сориентироваться по сторонам света.
Он встал, его качнуло, Аннушка вскочила — поддержать…
— Во что же я вписался так неудачно?
Костя тоже встал, хотел ответить, но как то замялся.
— Похоже, дверь сюда была yже, чем обычно, — сказал Шаддам. — Я задел края обоими плечами, хотя обычно прохожу очень свободно. Армен ушиб ключицу…
— А я ободрала колено, — сказала Аннушка. — Но тебе досталось больше всех.
— Должно быть, дверь уже начала закрываться, — сказал Шаддам.
— Она с самого начала была очень узкой, — сказал Костя. — Я еле протиснулся. Она была значительно уже, чем тень на стене.
— Вот так даже?.. — Николай Степанович оглянулся на стену, из которой они вышли, как будто стена могла что то подсказать. — Никогда ни о чём подобном даже не слышал… Так всё таки? Куда нас могло занести? Какие соображения?
— Никаких, — сказал Костя и посмотрел на Шаддама; тот согласно кивнул. — Ясно одно: в этом городе никто не живёт. По крайней мере, в этой части города, — поправил он себя.
— Я пытаюсь вспомнить всё, что знал про архитектуру, — сказал Шаддам. — Где и когда строили так. Но, боюсь, пока не могу сказать ничего определённого.
Дома, окружающие площадь, выглядели непривычно. Первые этажи их не имели окон, а только ложные арки и портики; дверей тоже не было. Отделка стен отличалась от всего, что Николай Степанович видел раньше: это была комбинация тёмных мозаик и очень тонкой резьбы по серо зелёному камню. Вторые и третьи этажи отделаны были скромнее, но состояли почти сплошь из окон — без единого стекла. А сквозь окна третьих этажей видно было, что на домах нет крыш…
— Декорация, — предположил Костя. — Какой нибудь Бомбей…
Аннушка положила руку на стену, провела по вырезанному орнаменту: переплетённые густые ветви, склонившиеся под тяжестью всевозможных плодов.
— Тогда был бы пластик, — сказала она. — Или гипс. Но это не гипс.
Николай Степанович наклонился к узору, всмотрелся. Камень был с намёком на полупрозрачность; внутри угадывались микроскопические золотые искорки.
— А что же это?
Аннушка вдруг хихикнула:
— Боюсь, Коля, я так и не научилась разбираться в драгоценных камнях… Издержки конспирации, ты уж извини.
— Вряд ли драгоценных, — сказал Шаддам. — Это напоминает мне какой то самоцвет, я просто не могу вспомнить название.
— В общем, не пластик и не гипс, — сказал Николай Степанович. — То есть — не Бомбей. Ладно, всё это спекуляции. По моему, у Армена был компас. Армен!
Голос прозвучал как то не по настоящему. Словно они действительно находились среди мягких и пыльных декораций… Он вопросительно посмотрел на Аннушку.
— Здесь нет эха, — сказала Аннушка. — И шагов почти не слышно. Знаешь… — она задумалась. — Это действительно похоже на декорацию, но не киношную. У меня что то вертится в голове, но я не могу поймать…
Подошёл Армен. Толик инженер с отрешённым видом стоял у него за плечом.
— Да, дядя Коля?
— Что говорит твой компас?
— Молчит.
— Не понял?
Армен отстегнул браслет и подал Николаю Степановичу часы, в которые хитромудрые японцы вмонтировали, помимо радиоприёмника и дозиметра, ещё барометр и компасы: магнитный и гироскопический.
— Я не уверен, что они вообще ходят, — мрачно сказал Армен. — То есть когда на них смотришь, цифры меняются, а когда не смотришь — нет… По крайней мере, мне так кажется, — добавил он. — Дядя Коля, я уже проверил: сотовые здесь не работают, джи пи эс не работает, часы — непонятно. Компас показывает куда угодно, что один, что другой… Может быть такое, что мы не на Земле?
Николай Степанович внимательно посмотрел на Армена, потом перевёл взгляд на Шаддама. Внезапно Шаддам начал расплываться, потом раздвоился… Усилием воли Николай Степанович вернул ему нормальный вид.
— Я не знаю, — сказал Шаддам. — Но, если я правильно помню, этот способ перехода работает только в системе румов или вблизи от неё, то есть — только на Земле… О другом мне просто ничего не известно. Но здесь явно земной воздух, земная сила тяжести…
— Рум… — сказал Николай Степанович и задумался. Голову тут же наполнили толчки боли, пока не слишком сильной. — Рум, говорите…
О системе румов известно было мало. Созданная в незапамятные времена одной из рас ящеров, позже исчезнувшей, она сохранилась и была даже используема некоторыми тайными орденами — в частности, «Пятым Римом». Но очень многое говорило за то, что использовалась только малая часть её — просто никто не понимал, как всё это работает и как проникать на другие уровни. Считалось, что это всего лишь сеть коммуникаций, своего рода «мгновенное метро», станции которого располагаются во многих крупных городах — но почему то иногда и в пустынях, и в деревушках, и Бог знает где ещё. Николай Степанович в своё время догадался, как проникнуть на уровень ниже — там он повстречался с Золотым Драконом…
Логично ли предположить, что уровней может быть и больше двух?
Но для прохода к Дракону требовалась, так сказать, двойная тень: от двух свечей и двух карт. Здесь же всё было как обычно: одна свеча, одна карта, одна стена…
…на которой он нацарапал руну «Гар»!
И что? Могло это нас забросить куда то не туда?
Когда взаимодействуют разностильные магии, возможно всё. Даже то, что совершенно невозможно…
Руна «Гар», символ центра мира, мирового ясеня Игдрасиля и одновременно — копья Одина. Своего рода усилитель магии любого направления…
Допустим. И что это нам даёт? Нас занесло в центр мира? К мировому ясеню? Не похоже.
Но всё равно что то в этом есть. Если бы не разламывалась так голова…
— Коля!
Нет нет. Всё в порядке, всё пройдёт, вот я же стою на ногах…
Давно он не чувствовал себя настолько погано.
Люди Севера
(Царское Село, 1893 год, октябрь)
Если кто не знает: конец сентября и начало октября в Царском Селе — самое красивое время года. Деревья в парках подобраны так, что все цвета осени, от серебристого до багрового, и все оттенки главного из них, жёлтого — от солнечного до тёмного бронзового — вы видите одновременно, но это не пестрядь загородной рощи (что тоже прекрасно, но иначе) — а картина великих мастеров; или храм; и можно понять кельтов, которые молились деревьям…
В воскресенье мы пошли гулять втроём: маменька, Митя и я. Ушли далеко, когда вдруг налетел дождь и порывами холодный ветер. Домой мы добрались промокшие, тут же стали пить чай с малиной, но малина, этот чудодейственный аспирин моего детства, не спасла: уже вечером я слёг с жаром и кашлем.
Как обыкновенно, в постель я прихватил книгу; на этот раз ею оказался «Капитан Гаттерас»…
…В первый раз, услыхав свист, матросы переглянулись. Они были одни на палубе и тревожно переговаривались. Посторонних — ни души, а между тем свист повторялся несколько раз.
Первым встревожился Клифтон.
— Слышите? — сказал он. — Посмотрите ка, как прыгает собака, заслышав свист.
— Просто не верится! — ответил Гриппер.
— Конечно! — крикнул Пэн. — Я дальше не пойду!
— Пэн прав, — заметил Брентон. — Это значило бы испытывать судьбу.
— Испытывать чёрта! — сказал Клифтон. — Пусть я потеряю все свои заработки, если я сделаю хоть шаг вперёд.
— Нет, видно, нам не вернуться назад… — уныло промолвил Болтон.
Экипаж был вконец деморализован.
— Ни шагу вперёд! — крикнул Уолстен. — Верно я говорю, ребята?
— Да, да! Ни шагу! — подхватили матросы.
— Ну, так пойдём к Шандону, — заявил Болтон. — Я поговорю с ним.
И матросы толпой двинулись на ют. «Форвард» входил в это время в обширный бассейн, имевший в поперечнике около восьмисот футов; бассейн со всех сторон был окружён льдами и за исключением прохода, которым шёл бриг, другого выхода не имел.
Шандон понял, что по собственной вине попал в тиски льдов. Но что же оставалось делать? Как вернуться назад? Он сознавал всю тяжесть лежавшей на нём ответственности, и рука его судорожно сжимала подзорную трубу.
Доктор, скрестив на груди руки, молча наблюдал; он смотрел на ледяные стены в триста футов вышиной. Над бездной висел полог густого тумана.
Внезапно Болтон обратился к помощнику капитана.
— Мистер Шандон, — взволнованным голосом проговорил он, — дальше идти мы не можем!
— Что такое? — спросил Шандон, которому кровь бросилась в лицо.
— Я говорю, — продолжал Болтон, — что мы уже достаточно послужили капитану невидимке, а потому решили дальше не идти.
— Решили?.. — воскликнул Шандон. — И вы осмеливаетесь это говорить, Болтон? Берегитесь!
— Угрозы ни к чему не поведут, — буркнул Пэн. — Всё равно дальше мы не пойдём!
Шандон шагнул было к возмутившимся матросам, но в этот момент к нему подошёл Джонсон и сказал вполголоса:
— Нельзя терять ни минуты, если хотите выбраться отсюда. К каналу приближается айсберг. Он может закрыть единственный выход и запереть нас здесь, как в тюрьме.
Шандон сразу понял всю опасность положения.
— Я рассчитаюсь с вами потом, голубчики, — крикнул он бунтарям, — а теперь — слушай команду!
Матросы бросились по местам. «Форвард» быстро переменил направление. Набросали полную топку угля, чтобы усилить давление пара и опередить плавучую гору. Бриг состязался с айсбергом: корабль мчался к югу, чтобы пройти по каналу, а ледяная гора неслась навстречу, угрожая закрыть проход.
— Прибавить пару! — кричал Шандон. — Полный ход! Слышите, Брентон!
«Форвард» птицей нёсся среди льдин, дробя их своим форштевнем; корпус судна сотрясался от быстрого вращения винта; манометр показывал огромное давление паров, избыток которых со свистом вырывался из предохранительных клапанов.
— Нагрузите клапаны! — крикнул Шандон.
Механик повиновался, подвергая судно опасности взлететь на воздух.
Но его отчаянные усилия остались бесплодными; айсберг, увлекаемый подводным течением, стремительно приближался к каналу. Бриг находился ещё в трёх кабельтовых от устья канала, как вдруг гора, точно клин, врезалась в свободный проход, плотно примкнула к своим соседям и закрыла единственный выход из канала.
— Мы погибли! — невольно вырвалось у Шандона.
— Погибли! — как эхо, повторили матросы.
— Спасайся кто может! — вопили одни.
— Спустить шлюпки! — говорили другие.
— В вахтер люк! — орал Пэн. — Если уж суждено утонуть, то утонем в джине!
Матросы вышли из повиновения, смятение достигло крайних пределов. Шандон чувствовал, что у него почва уходит из под ног; он хотел командовать, но в нерешительности только бессвязно бормотал; казалось, он лишился дара слова. Доктор взволнованно шагал по палубе. Джонсон стоически молчал, скрестив руки на груди.
Вдруг раздался чей то громовой, энергичный, повелительный голос:
— Все по местам! Право руля!
Джонсон вздрогнул и бессознательно начал вращать колесо штурвала.
И как раз в пору: бриг, шедший полным ходом, готов был разбиться в щепы о ледяные стены своей тюрьмы.
Джонсон инстинктивно повиновался. Шандон, Клоубонни и весь экипаж, вплоть до кочегара Уорена, оставившего топку, и негра Стронга, бросившего плиту, собрались на палубе и вдруг увидели, как из каюты капитана, ключ от которой находился только у него, вышел человек.
Это был матрос Гарри.
— Что, что такое, сударь! — воскликнул, бледнея, Шандон. — Гарри… это вы… По какому праву распоряжаетесь вы здесь?
— Дэк! — крикнул Гарри, и тут же раздался свист, так удивлявший экипаж.
Услыхав свою настоящую кличку, собака одним прыжком вскочила на рубку и спокойно улеглась у ног своего хозяина.
Экипаж молчал. Ключ, который мог находиться только у капитана, собака, присланная им и, так сказать удостоверявшая его личность, повелительный тон, который сам говорил за себя, — всё это произвело сильное впечатление на матросов и утвердило авторитет Гарри.
Впрочем, Гарри нельзя было узнать: он сбрил густые бакенбарды, обрамлявшие его лицо, и от этого оно приняло ещё более энергичное, холодное и повелительное выражение. Он успел переодеться в каюте и явился перед экипажем во всеоружии капитанской власти.
И матросы, охваченные внезапным порывом, в один голос крикнули:
— Ура! Ура! Да здравствует капитан!..
…и вдруг в какой то момент я провалился в книгу. Это не было обычным бредом; во всяком случае, это не было бредом, подобный которому повторился бы. Мне приходилось бредить: и в Париже, когда я, молодой идиот, нализался цианистого калия, и в шестнадцатом в госпитале, когда я двое суток был на волосок от смерти — запущенная пневмония; а уж какие видения были у меня на ферме старого Атсона, где я отлёживался со сломанным позвоночником… Я пробовал и опиум, и гашиш, и коку. Всё это не то и не так.
Сначала страницы стали жидкими, а буквы по ним плавали, как ряска по поверхности пруда. Я раздвинул их. Открылась чистая глубина, тёплая и приветливая. Я опустил в неё руку, потом погрузился весь.
Я вошёл в книгу. Но не в роман.
Потому что я был теперь кораблём на верфи. Ещё недостроенным, но таким, которым все восхищались. Знаменитые инженеры приезжали издалека, чтобы на меня посмотреть и покачать головой в восхищении. Мне было неловко, потому что я понимал: моё совершенство — это совсем не моя заслуга. Тот, кто меня спроектировал и создаёт, уже много лет не встаёт из кресла, он болен и стар, и я — его последняя надежда, его лебединая песня. Я долго и со всеми подробностями наблюдал, как мне монтируют машину и котлы, проводят трубопроводы и испытывают их давлением. Как вручную шлифуют и полируют многотонный трилистник главного винта. Как подгоняют на посадочные болты откованный из лучшей сибирской стали форштевень. Как вгоняют неимоверно ловкими ударами на места раскалённые заклёпки и тут же плющат их, намертво пришивая стальную обшивку к массивным шпангоутам, стрингерам и несокрушимому килю. Как проверяют на ломкость сталь, замораживая листы её в жидком воздухе, а потом изгибая в специальном прессе, а после устраивая выволочку закупщику. Как ставят мачты и трубы. Как обшивают палубу лиственичными досками, а каюты — красным деревом. Как собирают рояль в кают компании, поскольку целиком его туда пронести оказалось невозможно…
Это заняло год. Шли споры о названии, поэтому борта мои были чисты, но на носу расправил крылья золотой двуглавый орёл.
Наконец мне придумали название, и я стал «Огненной стрелой».
Потом меня спустили на воду. Странная горбоносая девушка в тёмном, но явно не траурном, платье разбила о форштевень бутылку шампанского. Я под крики «ура!» заскользил по намыленным слегам кормой вперёд и тяжело, но прочно вошёл в воду.
В тот же день на борт поднялась вся команда, сто матросов и тридцать пять офицеров во главе с седоусым капитаном Крузенштерном — но не тем, знаменитым, а потомком или однофамильцем. Я долго стоял под погрузкой: уголь, провиант, пресная вода, — а потом отправился на ходовые испытания.
Я очень легко, не напрягая котлов, обогнал сопутствующие мне миноносцы, сильно смутив их.
Выявились какие то мелкие погрешности: недорабатывала рулевая машина, вибрировали два вентилятора, лопнули колосники в третьей топке, и её пришлось заглушить. Это были действительно мелочи, их можно было исправить прямо в море силами команды. Но нам всё равно нужно было вернуться в гавань…
(Всё, что я рассказываю сейчас, я переживал именно так: день за днём и месяц за месяцем. Напомню: мне было неполных восемь лет. Много лет спустя в разговоре с Бурденко я рассказал про этот случай, будто бы произошедший со знакомым. Бурденко сказал, что такое изменение хода внутреннего, субъективного времени говорит об очень тяжёлых и необратимых повреждениях мозга; наверняка мой знакомый сейчас либо в доме скорби, либо разбит параличом. Я сказал, что он прошёл две войны и чувствует себя вполне сносно. Бурденко выразил надежду с ним познакомиться, но тут события пошли вскачь, и мы просто забыли про этот разговор, а вскоре Бурденко не стало. Не знаю, пересилил бы он желание вскрыть мою бедную черепушку и проверить пальцем, всё ли на месте?..)
С началом весны началась и подготовка к экспедиции. Мы должны были пройти мимо Новой Земли и потом как можно дальше до Северного полюса; там я оставался ждать, а четырнадцать человек на собачьих упряжках пойдут дальше, чтобы водрузить русский флаг на высочайшей точке планеты. Руководил экспедицией лейтенант флота Колчак.
(Клянусь! Когда в девятьсот пятом году я прочёл в газетах, что лейтенант флота Колчак награждён Золотой медалью Географического общества за выдающиеся заслуги в полярных исследованиях, мне стало не по себе; показалось, что сквозь летний зной проступил жестокий полярный холод; он откинул этот зной и это лето, как сквозняк откидывает шторы, — и будто именно холод, твёрдый снег, чёрная отшлифованная поверхность льда над бездной, режущий ветер, улетающая в никуда позёмка — это и есть настоящее, — а лето, дачный стол под грушей и чай из самовара — только вытканный рисунок на шторе…)
На меня грузили так много, что я перестал за этим следить — и занялся знакомством с собаками. Это были сибирские и поморские лайки, некрупные и молчаливые. Их держали в клетках по девять, и в каждой клетке был вожак. Их звали Пират, Буря, Ропак, Клык, Малахай, Улан и Жираф. Буря был абсолютно белый с розовым носом и красными глазами, а Жираф — жёлтый и пятнистый. Они грызли сушёную рыбу и негромко переговаривались. Я понял, что лай у собак — это только для общения с человеком; между собой они разговаривают совсем иначе.
Лейтенант торопился и нервничал; мы опаздывали с отходом. Наконец приготовления закончились, и ранним утром девятнадцатого апреля под звуки оркестра я отошёл от причала…
Мы ещё ненадолго, на два дня, задержались в Копенгагене — потребовалось сменить забарахлившую помпу. Весь путь вокруг Скандинавского полуострова к Шпицбергену (взяли запас угля) и дальше к Новой Земле протекал безукоризненно.
Я чувствовал, как холоднее и холоднее делается вода. Плавучие льдины попадались всё чаще и чаще; потом начались ледяные поля.
Капитан и штурман помогали мне найти места, где лёд тоньше, чтобы я пробился как можно дальше на север.
Мы достигли восемьдесят второй параллели, когда мой стальной форштевень уже не мог более раскалывать лёд. Здесь экспедицию лейтенанта Колчака сгрузили на лёд. Семь собачьих упряжек, семь нарт, которые при необходимости можно быстро превратить в каяки, и четырнадцать отважных моряков, поморов и казаков — отправились туда, где в полночь оказывалось солнце.
Мы, все остальные, должны были ждать их здесь — по расчётам, два месяца. Но все в команде знали, и я тоже знал, что ждать будем столько, сколько это вообще возможно.
И ожидание началось.
Я дремал. Топки мои были погашены почти все — горели по одной при каждом котле, чтобы не слишком стыла вода, — да отдельная отопительная кочегарка. Офицеры, свободные от вахты, играли в преферанс и новомодный американский покер, а разминали мышцы подъёмом гирь и лыжными пробежками — матросы же бестолково и азартно гоняли по гладкому фирну надувной мяч.
Нас всех, вместе с футбольным полем, медленно относило в сторону Гренландии.
Такая безмятежность длилась больше месяца — но однажды барометр, казалось, намертво заклепавший свою стрелку, вдруг пошёл вниз. Вскоре небо заволокло тучами, повалил снег. Ветер крепчал; заметно и сильно похолодало. Был, между тем, конец июня…
Ледяное поле, в которое я вмёрз, вначале раскололось — а потом стало сжиматься, сминаясь торосами.
Не могу сказать, что я был спокоен — скорее, меня обуял полнейший фатализм. Я знал, что корпус мой нов и крепок, что суда гораздо менее стойкие, чем я, успешно проходили испытание подвижками льда. Но бывало и иначе…
В общем, оставалось положиться на судьбу или на любовь Создателя.
Настал момент, когда капитан Крузенштерн приказал поднимать пары. Далеко на западе видна была чистая вода, и можно было попытаться дойти до неё. Тем более, что ветер улёгся и льды успокоились.
Я прошёл половину пути, когда испытал сильнейшую боль в винте. Меня затрясло, и даже без обследования было ясно: отлетела одна из лопастей главного винта. Тем не менее под корму спустился водолаз, который и подтвердил первоначальное предположение: лопасть срезало у самой ступицы; скорее всего, там изначально была скрытая раковина, которую не сумели обнаружить…
Оставалось два малых боковых винта, предназначенных не столько для хода, сколько для лучшего маневрирования. Машины, вращающие их, были слабосильны. По чистой воде я бы медленно — пять шесть узлов, не более, — добрался бы до порта, но здесь, во льдах…
Надежда была теперь только на то, что меня рано или поздно с дрейфом льдов вынесет в чистое море.
Эта надежда продержалась несколько дней. Непогода возобновилась, вскоре перейдя в страшный шторм. Мои борта трещали, но пока что выдерживали напор льда…
Так прошёл июль и почти весь август. Я был завален снегом. Шторма налетали один за одним, иногда настолько сильные, что даже обращали дрейф льда вспять.
И однажды ночью — по хронометру, разумеется; штурман, острослов, так и говорил: «Время суток — метель», — я испытал вдруг сильнейший подводный удар. Клин многолетнего чёрного пакового льда, как будто сорвавшись откуда то, прошёл под тонким льдом замёрзшей полыньи и врезался мне в борт посередине между миделем и кормой. Такого удара не выдержал бы и броненосец…
Открылась течь. Что плохо — заливало сразу три отсека, из них два — котельные. Вскоре топки пришлось погасить, людей вывести, переборки задраить. Я уповал на то, что носового котла хватит, чтобы запустить помпы, но время работало против нас: котёл не успевал прогреться и дать нужное давление… Вскоре капитан приказал команде начинать высадку на лёд.
Я пытался помочь им изо всех сил…
Наконец начали работать помпы, и погружение прекратилось, но корма погрузилась вся. Установилось подобие равновесия: откачивать удавалось ровно столько, сколько воды поступало в пробоины. Рано или поздно уголь кончится…
Уголь!
Если перебросить уголь из кормовых ям в носовые, то корма сделается много легче — и, может быть, даже приподнимется настолько, что пробоины окажутся над водой.
Как назло, становилось теплее, снег мешался с дождём, образуя чудовищную наледь. На мне повисали тонны, десятки тонн льда, его не успевали обкалывать.
И в этой жуткой метели началась перегрузка угля: мешками, на спинах, по обледеневающей палубе. Сам капитан таскал уголь.
Через двенадцать часов этого аврала дифферент исчез, корма встала ровно. Ещё немного — и она начнёт подниматься…
В этот момент сдохла помпа — та самая, которую заменяли в Копенгагене. Теперь я был обречён.
На лёд сбрасывали всё, что только можно; спускали шлюпки; выгружали припасы. Кто знает, сколько команде придётся провести времени здесь, под меркнущим полярным солнцем…
Капитана свели с мостика за руки. Он плакал.
А я, цепляясь бортами за лёд, погружался в бездну. Я не хотел тонуть, я боролся изо всех сил… но как раз сил уже и не было. Всё моё существо протестовало против такого исхода. Вот корма стала уходить под воду… вот сорвались со станин котлы и машины… Я бессильно запрокидывался на спину, задрав из воды могучий, но совершенно бесполезный сейчас форштевень. Сорвался горячий носовой котёл; вырвавшийся пар вытолкнул часть воды из трюма, и я будто бы совершил последнюю попытку выпрыгнуть из жадной чёрной воды…
И тут же, потратив все силы, вертикально, кормой вперёд, стремительно ушёл под лёд. Последнее, что я видел, это мою команду, из последних сил стоящую смирно, и капитана, отдающего мне честь.
Потом короткий миг я видел сквозь мириады воздушных пузырей сверкающую полынью. И — настал мрак.
Он длился долго, очень долго, небывало долго. Возможно, я летел сквозь него. Или тонул в нём. Или просто лежал. Не знаю.
Потом с другой стороны этого мрака стало проступать что то: часть руки, часть лица… Нянюшка Мавра обтирала меня остро пахнущей жидкостью — и долго же потом при одном только запахе водки память немедленно возвращала меня в тот бесконечный мучительный мрак…
Я вязко, уже без всяких беспамятств и бредов, но никак не желая выздоравливать, проболел ещё с месяц, и тогда родители забрали меня из гимназии — из приготовительного класса — и пригласили домашнего учителя, Баграпия Ивановича.
(Наверное, он был замечательный учитель. Во всяком случае, всё, чему он меня научил, а именно: таблицу умножения, теорему Пифагора, законы сохранения вещества и энергии, — я помню. Что я пытался усвоить в этих отраслях знаний позже — куда то делось.)
На Рождество нам с Митей подарили по настольному театру. Это были картонные фигурки, которые нужно было вырезать, приклеивать к пробковым подставкам — и потом на столе в картонных же декорациях разыгрывать пьесы. Тогда таких игрушек было множество — мой гимназический приятель Баженов, например, коллекционировал Шекспира, и у него было то ли двенадцать, то ли пятнадцать коробок — от «Виндзорских насмешниц» до «Ромео и Юлии»… Так вот, Мите подарили «Путешествия Синдбада морехода», а мне — «Приключения капитана Гаттераса». Наверное, брат что то прочёл в моей физиономии, потому что тут же сам предложил поменяться.
Потом, несколько лет спустя, я попытался избавиться от моих страхов каким то интуитивно фрейдистским способом, написав рассказ о корабле, затёртом и раздавленном льдами. Рассказ я написал и даже опубликовал в гимназическом журнале, но страхи все остались на месте.
Нет, не зря советская психиатрия с таким яростным негодованием отвергала учение доктора Фрейда…