Название книги: Возвышающий обман

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   27
– А почему бы нам не попробовать жить вместе?

– Поживем, – сказал я. – Почему бы нет?

Так я поселился в Малибу, но это уже была Колония Малибу, не просто Малибу, а та его часть, куда, как говорится, въезжаешь только через шлагбуам. Шлагбаум физически, впрочем, не существует, но этот район находится сразу же за полицейским участком. Это уже район привилегированный.

Малибу тянется вдоль тихоокеанского хайвея, а Колония Малибу расположена в той части побережья, где хайвей начинает подниматься в гору и пересекает мысик, а дорожка к Колонии сворачивает налево. Поэтому там уже нет бесконечного потока машин и заборчики уже не пыльные. Первый же дом за полицейским участком – дом Ларри Хэгмана (Джи-Ар, нефтяной король из «Династии»). Приятный человек, бережно приглаживающий свои, уже редкие волосы, любитель шампанского... Многих обитателей Малибу я вскоре узнал. Ларри вспомнился первым именно потому, что его дом сразу за полицейским участком.

– Я могу жить только рядом с полицейским участком, – говорил Ларри. – Только тогда чувствуешь себя спокойно.

Когда я впервые пришел к нему, он уже закончил строительство своего огромного дома.

– Сейчас я тебе покажу что-то, – сказал он. Нажал кнопку, и крыша над нами раздвинулась – мы по-прежнему сидели в гостиной, но уже «под небом голубым».

– Одну секундочку, это еще не все.

Он нажал другую кнопку: зазвучал Рихард Штраус – «Так говорил Заратустра», знаменитое начало, использованное Кубриком в «Космической Одиссее: 2001». Стереофоника была такая, что чуть уши не лопнули: звучало невероятно! Особенно это было красиво в сочетании с разъезжающейся крышей. И у меня тоже «ехала крыша». Насладившись произведенным эффектом, Ларри выключил музыку.

– Я только это местечко ставлю, – сказал он. – Самое начало. Дальше скучно...

Кто я был для Хэгмана и людей его круга? Сожитель звезды, русский приятель Ширли Мак-Лейн.

Я переехал к Ширли, ел салаты, которые она всегда готовила, привыкал к жизни на океане. Океан шумит, чайки, любовь... Спишь хорошо под шум океана.

Пока есть любовь, шум океана очень привлекателен. Но когда любовь кончается, начинаешь замечать, что он тебя раздражает. Обнаруживаешь, что все это время не слышал самых естественных для загородной жизни звуков – ни пения птиц, ни далекого лая собаки, ни ржанья лошади. А выше Малибу, на холмах – калифорнийские ранчо с множеством лошадей. Вот там океана не слышишь – только видишь его. Океан убивает все звуки, и, когда любовь кончается, он начинает надоедать, даже может с ума свести. Или это тогда мне казалось?..

В Колонии Малибу были теннисные корты, я играл на них. Не мог не обратить внимания на одну девушку – блондинку, крепкую, с голубыми глазами, в веснушках. Когда она тянулась с ракеткой вперед, из-под юбочки выглядывала очаровательная попка в кружевных теннисных трусиках. Во мне просыпался Гумберт Гумберт, хотя, по правде, девушке уже было 22 года. Когда я отдыхал, а она играла, невольно думалось, что вот сейчас я должен идти домой к женщине, которую когда-то любил. Но разлюбил. Неприятное ощущение. Вообще соблазн – разрушительная сила. Для всех ли?..

К этому времени наши отношения с Ширли уже дали трещину. Наверное, поэтому я стал обращать внимание на других женщин.

Но это уже было позже. А до этого был замечательный год знакомства с обитателями Колонии Малибу, людьми, очень скрасившими мою эмигрантскую жизнь.

Одним из самых мне близких людей стал Джерри Хеллман, продюсер картин «Возвращение домой», «Полуночный ковбой», человек занятный, очень любознательный.

Его дом был как бы центром интеллектуальной части Колонии Малибу. Там бывали писатели, философы, музыканты. Там я познакомился с Ларри Хэгманом, с замечательным стариком Берджесом Мередитом (он играл тренера в «Рокки»). Нэнси Эллис, жена Джерри Хеллмана, на голову его выше, томная блондинка с роскошной грудью, словно пришедшая из картин Феллини, профессиональный фотограф, снимала меня для журнала «ЮС тудэй». Подарила мне несколько замечательных фотографий Мика Джаггера.

Там я познакомился с писателем Джеймсом Дикки, по роману которого Бурман снял фильм«Избавление». Умный большой человек. Когда Ширли съехала на свою излюбленную тему о реинкарнации и переселении душ, он сказал:

– Девочка, замолчи, скучно.

Ширли замолчала, даже не обиделась.

Там бывал известный актер Брюс Дерн, сухой, высокий. Его дочь Лора Дерн снималась в «Голубом бархате» Дэвида Линча.

Эти вечера были полны радости, шампанского, моей нетрезвости. Шумел океан. Там я познакомился с прелестной Жаклин Биссет. Ширли, увидев ее, закричала:

– Джеки, у меня теперь свой русский есть.

Джеки тогда жила с Александром Годуновым, звездой русского балета, оставшимся за границей после гастролей Большого театра. Годунов пришел с ней – длинноволосый, красавец, блондин. Потом она его бросила, он спился и умер совсем молодым.

Особенные парти были, когда я приезжал из России с икрой. Джерри помогал мне расфасовывать икру в пластмассовые коробки, которые расходились по Колонии Малибу, остальное поедалось веселой компанией на этих парти.

Ко мне был особый интерес. Каждый раз, когда меня расспрашивали про Россию, я рассказывал обо всем достаточно искренне. Как выяснилось, это очень мне помешало. Вместо того чтобы жаловаться и обвинять большевиков, я говорил, что Россия полна надежды, что она не может не измениться, и КГБ уже не так страшен, как при Сталине, и режим дряхлеет. Кто-то слушал с интересом, кто-то, как видно, думал: «Агент. Заслан». Ведь это же 1983 год, у власти Андропов, я знал, что это далеко не однозначная фигура, пытался объяснить это, но, видимо, мои слова воспринимались как политическая агитация и, может быть, отсюда и разговоры, что я на службе у КГБ.

Как-то вечером мы сидели у Джерри, Ширли не было – она уехала на гастроли, мы долго разговаривали про Россию, и вдруг мне стало так больно и грустно, что я не смог себя сдерживать, попрощался и ушел. Как только я переступил порог, подумал, что, может, никогда больше не увижу ни России, ни брата, ни мамы, ни отца. Я не знал, что Джерри вышел меня проводить – остановился за углом и разрыдался. Вдруг чувствую на плече чью-то руку: рядом Джерри.

– Что с тобой?

– Просто меня схватила тоска по России, по маме.

Он постоял, молча прижавшись ко мне: прижать меня к себе у него не получилось – он был намного меньше ростом. Эти минуты навсегда врезались в память...

А где-то чуть выше по океану жила Барбра Стрейзанд, это был уже другой уровень – уровень суперзвезд, людей из другого измерения. У них другие дома, другой круг знакомых... А еще чуть выше жила в своем имении Джули Эндрюс со своим мужем режиссером Блейком Эдвардсом...

В общей сложности на Малибу я прожил около двух лет. Там же в Малибу преподавал в университете Пеппердайн – за гроши. Когда стал зарабатывать, переехал в город, снял квартиру.


Гизела


Вскоре после того, как я расстался с Ширли, Том Лади устроил в Сан-Франциско ретроспективу моих фильмов. В кинофонде Беркли к нам подошла очаровательная, красивая, черноглазая, короткостриженая, с нежнейшим румянцем женщина. Она опиралась на костыль, нога была в гипсе.

Оказалось, она немка, хотя на немку совершенно не похожа. Ее звали Гизела.

– Если б вы знали, как я люблю ваше кино! – сказала она. И ушла.

– Кто это?

– Это жена Пола Гетти-младшего.

Пол Гетти– внук миллиардера Гетти, тот самый, которого похитили неизвестные и, не получив выкуп, отрезали ему ухо. У Гизелы было двое совершенно чудных детей, дочь Анна и сын Бальтазар. Позднее познакомившись с ними, я в них совершено влюбился.

Гизела стала женой Пола вопреки желанию его родителей. Она была хиппи. Пол мотался с ней по Европе, в Риме его похитили – ей все это выпало пережить. Думаю, Полу она была интересна еще и тем, что у нее есть сестра-близняшка, точь-в-точь ее копия. Наверное, Пола это очень интриговало. Сам он был интересен – рыжий, в веснушках, сумасшедший ирландец, копия деда. Когда мы встретились с Гизелой, Пол уже почти год пребывал в коме. Она как его жена получала очень приличную пенсию – на своих двух детей...

Сразу же после этой встречи мы с Томом пошли в ресторан. Разговор зашел о Гизеле. Том рассказал мне о номерах, которые она в своей жизни выкидывала. Скажем, она бежала от Пола в Мексику, с Деннисом Хоппером, актером и режиссером, постановщиком «Беспечного ездока». Конечно, основания для этого у нее были: Пол был человек иррациональный, себя не контролировал, тем более под наркотиком, у него была масса женщин, про его загулы шла шумная слава.

У Гизелы было множество друзей, поклонников – Деннис Хоппер, Джек Николсон, Боб Рейфелсон, автор «Пяти легких пьес» и многих других фильмов, замечательный драматург и актер Сэм Шепард, Вим Вендерс. Что говорить, она была очаровательна – я увлекся.

Как-то мы сидели в баре с Гизелой, я спросил у нее:

– Почему же вам так нравятся мои картины?

– Я сейчас скажу вам что-то, о чем никому не рассказывала. Я посмотрела «Дворянское гнездо» в вашей ретроспективе, вышла из зала, пошла в коридор, легла у стены на пол и пролежала, плача, часа полтора.

Это купило меня с потрохами. У нас начались игры на господних цветочных лугах. Она растила своих очаровательных детей. Пол по-прежнему лежал в больнице, не подавал признаков сознания, врачи не обещали, что он выживет. У меня уже витало в мыслях: а не жениться ли? Я жил тогда в Малибу. Пробегая по утрам мимо богатых домов, думал: «Хорошо бы в этом доме жить с Гизелой!» Всю жизнь хотелось жить в красивом доме с красивой женщиной.

У нее была другая любовь – ее духовный учитель из Германии, поэт немецкого андеграунда, из мюнхенской среды мистически-религиозных интеллектуалов. С ним очень дружила и ее сестра – думаю, в их отношениях немало значила ревность к сестре. Однажды она вдруг сказала, что больше не хочет со мной спать. Надо воздерживаться, могут быть замечательные духовные отношения и вне секса. Это было выше моего понимания.

Все эти влияния шли из Мюнхена, куда она вскоре уехала. Я с ней очень хотел встретиться – встреча состоялась в аэропорту. Они с сестрой вышли из зала прилета, наголо стриженные – авангардистки во всем. Гизела говорила, что надо вести целомудренный образ жизни – моей русско-советской голове все это было глубоко чуждо. Эти идеи, к счастью, владели ею не слишком долго, я убедил ее, что от воздержания радости мало, – мы снова стали жить, следуя человеческому естеству.

Несколько раз я ездил с ней в Москву, познакомил с мамой. Дети на Рождество чудно пели хоралы, и именно в Москве я крестил Бальтазара и Анну – в церкви на Малых Грузинах. Забавно, что правнук могущественнейшего миллиардера, символической фигуры мирового капитализма, принял крещение в Москве, по православному обряду.

Через год мы расстались. У нее все время возникали какие-то неожиданные идеи – она вдруг решала то уехать в Германию, то посвятить себя Богу. А потом Пол вышел из комы, ожил, его стали возить на коляске, говорить он по-прежнему не мог, руки были атрофированы, но какие-то эмоции можно было прочитать на его лице. Я увидел его в православной церкви в Сан-Франциско, куда Гизела его привозила – ему там очень нравилось. Гизела не была разведена с Полом, вернулась к нему.

С тех пор дети выросли. Когда я крестил Бальтазара ему было пять лет, сейчас – двадцать два, он – подающая надежды молодая кинозвезда...


Американское кино


Точно помню этот момент: я на Беверли-Хиллз, выхожу из агентства, которое почему-то согласилось меня представлять. Хожу в белых носках сероватого цвета (я тогда еще не знал, что если носки белые, то должны быть ослепительно белыми), делать нечего, работы нет, по советской привычке заходишь в какую-нибудь организацию и, как в отечестве, хочешь с кем-нибудь потрепаться. На тебя смотрят как на эксцентрика (я не понимал, что именно так выгляжу): все заняты, болтать нет времени. Предлагают чай – сижу в уголке, пью чай. Один.

Так вот, выйдя из агентства, вижу человека, катящего по улице тележку с сэндвичами. Денег – ни копейки. Перспектив на работу нет. Что делать? Неужели продавать сэндвичи? Внутренне к такому повороту я не был готов. Скорей бы поехал с покаянной в Москву. А надо было быть готовым продавать сэндвичи.

Мне повезло. В Москву ехать не пришлось. Выпал шанс снимать. Но в принципе, чтобы сделать в Голливуде карьеру, нужна готовность делать любую работу...

К моменту, когда выпал шанс снимать в Америке, я почти потерял надежду. Три года без работы, самое большее, что удалось, – снять короткометражку «Сломанное вишневое деревце» для образовательной телепрограммы. И это после двадцати лет в кино, четырех серий «Сибириады», фестивальных наград, контракта с французами, пусть он и лопнул. Но даже такая работа казалась подарком. Я был счастлив, что мне доверили камеру, что я опять режиссер, что могу доказать всем это. Мне было смешно смотреть, как продюсерша пытается убедиться, что я умею снимать: в кино она понимала в сто раз меньше моего, но она отвечала за деньги, за эти жалкие несколько тысяч, вложенных фирмой в неведомого русского режиссера.

А после опять безработица. У меня начинал развиваться комплекс бедного человека. Денег не было. Вращаясь в кругу звезд, я, конечно, старался не афишировать свои ощущения, но внутренне сам уже понимал, что так продолжаться не может. Живу у друзей в гостевых комнатах за 300 долларов в месяц, езжу на машине-развалюхе, одолженной приятелем, преподаю за копейки... Помню, я шел на встречу с Настасьей Кински, подошел к отелю и подумал: «Господи, неужели я когда-нибудь смогу снять здесь номер!» Остановился у недорогой японской машины: «Боже! Неужели я когда-нибудь заработаю себе на приличную машину!» Не скажу, что уже готов был на крайний шаг, но зудела мысль: «Не пора ли одуматься? Не пора ли в Москву?»

Судьба распорядилась иначе, послав мне спасителей в лице Голана и Глобуса. Той энергии, с которой я снимал «Возлюбленных Марии», хватило бы на три картины. Свежесть восприятия была такой, словно мне двадцать пять, снимаю первый в своей жизни фильм. Работал очень быстро, но все равно рядом стоял погоняльщик – продакшн менеджер, приставленный, чтобы экономить деньги. Как я его ненавидел! Он мог сказать: «Все! Кадр снят. Снимаем следующий!» И это он говорил мне, режиссеру!

– Еще не снято, – возражал я.

– Не имеет значения. Следующий!

Вот так.

И все равно это было время счастья! Щипал себя: неужели не сон? У меня есть кабинет на студии, есть группа, я снимаю. Мне платят суточные. Могу позволить себе снять достаточно приличную квартиру. Могу помечтать о поездке куда-то на отдых. И главное счастье – сама работа.

За годы поисков работы в Голливуде я понял одну простую вещь: смотрят и знают кино совсем не те люди, которые дают на него деньги. Эти последние не знают режиссеров, актеров, вообще ничего: единственный критерий для них – бокс-офис, касса. Если актер стоит дорого, его будут смотреть, если актер стоит дешево, его не надо брать вообще – публика не пойдет.

Хозяева «Кэннона» не знали меня как режиссера, относились достаточно настороженно. Но примерно через неделю после начала съемок, посмотрев первый материал, Голан сказал: «Изумительно!» и до конца фильма я его больше не видел. Хотя по-прежнему на площадке оставался продакшн менеджер – бдел, чтоб я не потратил лишнего. В Голливуде особо присматривали за режиссерами из соцстран: о них шла дурная слава. Действительно, мы были избалованы возможностью снимать, переснимать, перерасходовать смету, позволяли себе на съемочной площадке роскошь размышлять.

В американском кино горбят спину не за совесть, а за страх. Съемочный день – двенадцать часов, нужно гнать и гнать, и если потребуется хоть день досъемки, получить не надейтесь. Я буквально умолял продюсеров дать мне еще два дня – без толку. Потому, стиснув зубы, вынужден был укладываться точно в срок, хоть и в ущерб качеству. Знал, что обязан доказать владение профессией, способность работать в тех условиях, которые в Голливуде норма.

Можно ли при этом сохранить свою стилистику, поэзию, свой авторский мир? Работаешь, как на боксерском ринге: все в тумане, перед тобой лишь лицо противника – ноги дрожат, кулаки в перчатках машут направо и налево, глоток воздуха в антрактах между раундами, и снова лупишь и получаешь удары. Видишь только одно – ближайшую цель.

На площадку надо приходить, зная досконально от «а» до «я», готовым пусть по минимуму, но все же сделать задуманное в пределах отпущенных возможностей. И тогда со временем, может быть, тебе удастся завоевать право работать в условиях, позволяющих чувствовать себя художником.

Я на себе испытал, как голливудские условия, необходимость быть все время мобилизованным, сказываются на самом языке фильма. Какой бы опытный, сверхпрофессиональный режиссер ни делал картину, стилистика всецело утилитарна. Все снимается по типовой раскадровке: общий план, средний, крупный – как делалось у нас в 30-е годы. Своя, авторская стилистика, свойственная Феллини, Антониони, Тарковскому, Герману, – практически невозможна. Американский кинематограф, очень эффективный с точки зрения производственной и коммерческой, расплачивается за это тем, что лишь немногие его мастера – Коппола, Скорсезе, Сидней Поллак, Вуди Аллен – сумели в какой-то степени сохранить свободу самовыражения. Я понял, что нет иного выхода, как жертвовать своим авторским языком во имя содержания, которое хочешь выразить. Скажем, я не мог позволить себе два дня репетировать сложную панораму, а потом на третий – снять ее единым куском. Чтобы хоть отчасти сохранить свою орфографию, свой синтаксис, приходилось преодолевать огромное давление...

Мы начали озвучание. Делали его в монтажных «Уорнер бразерс». Я ходил по студии и лопался от важности. Я – на «Уорнер бразерс»! Завершаю свою картину!

Там в монтажных появилась миловидная девушка с водянисто-серыми глазами, чудным ртом, огромной копной золотых волос. У нее был бой-френд, рок-н-рольный музыкант, из неудачников.

Девушку звали Ким Харрис. Монтажные были двухэтажные, на каждом этаже – балкончики. Она стояла на верхнем этаже, я – внизу.

– Ким, – вдруг предложил я, – поехали отдохнем куда-нибудь на выходные.

– Ага! – с иронией откликнулась она. – На Гавайи?

– Точно! Поехали на Гавайи. – Я сказал, и голова закружилась от самой возможности это сказать. Голова-то была советская.

Не помню, что она ответила, но в конце той же недели мы поехали. Провожал ее бой-френд. На Гавайях начался наш роман. После этого мы стали жить вместе. Сняли небольшую двухкомнатную квартирку в западной части Голливуда, недалеко от Калифорнийского университета. Со своим другом она рассталась. После жизни с Ширли Мак-Лейн, в кругу звезд и знаменитостей, я стал жить как начинающий американский кинематографист.

Ким была очаровательным существом. Интровертная, деловая, смелая, как могут быть американки. Никогда по-бабски не реагировала на опасность. Никогда не слышал от нее, ведя машину: «Осторожно! Куда едешь! Не торопись!» Хотя, случалось, давал повод для подобного. Самая сильная из ее реакций на такие ситуации – улыбка или возглас: «О-о!»

Однажды я ждал ее вечером, ее все не было. Приехала в час ночи.

– Где ж ты была?

– Меня похитили.

– Как?!

– Так. – Она была совершенно спокойна. Разве что чуть бледнее обычного.

Оказалось, вот что случилось. Она подъезжала к дому, зашла в универмаг, уже был вечер, пол-одиннадцатого. Когда вернулась к машине, почувствовала, что ей в бок упирается дуло револьвера.

– Открывай дверь!

Вооруженный бандит сел вместе с ней в машину. Грязный свитер, безумные глаза.

– Поезжай, – сказал он.

Она поехала.

– На фривэй.

Она выехала на фривэй. Гнали по прямой сорок пять минут.

Когда на женщину направлен револьвер не вполне нормального и, скорее всего, преступника, трудно найти подходящие слова, чтобы его образумить. Ким их нашла.

– Знаете, – сказала она, – я так устала, что вы получите очень мало удовольствия, если будете меня насиловать.

– Разворачивайся, – сказал человек.

Она развернула машину. Поехали назад. Выходя, он сказал:

– Учти, если кто-нибудь узнает, тебе несдобровать. Я знаю, где ты живешь.

Другая после такого потрясения могла бы оказаться в больнице. Ким была невозмутима. Зато весь ее темперамент выплескивался в ревность. Поводов я ей не давал, но это значения не имело: ревновала она меня безумно, запредельно. По большей части выражалась это в том, что она навзрыд плакала. Когда это случалось дома, с этим как-то можно было мириться. Но если где-нибудь посреди банкета – все вокруг, и я первый, испытывали неловкость.

Мы много поездили, были с ней в Париже, Милане, Москве. Она даже научилась считать по-русски. Познакомил ее с мамой. Помню, она приехала на премьеру «Евгения Онегина» в «Ла Скала». Сидели компанией человек в шесть за столом. Подошли какие-то две девочки подписать автограф. Я что-то писал на их программках и вдруг почувствовал страшный удар по коленной чашечке – Ким изо всей силы врезала мне ногой под столом.

– Ты что!

Она молчит. Смотрит в стол.

– Я знаю, что думаешь, когда подписываешь им автографы.

Такая она была.

Мы поехали в Лондон, жили там все время постпродукции «Поезда-беглеца». Жили чудно, она была очень заботлива. К моему приезду с работы всегда все было готово, она знала, где какие магазины поблизости, куда бежать за покупками. После картины мы решили поехать отдохнуть в Испанию, на Майорку. Была ранняя весна, апрель, вскоре я должен был ехать с картиной на фестиваль в Канн.

Я понимал, что с Ким мне будет трудно: и я ее замучил, и она меня замучила своей ревностью. Мне хотелось взять в Канн свою дочь от Вивиан Сашу, которую не видел уже года три. Надо было как-то начать примирение с Вивиан, я вовсе не хотел, чтобы Саша меня забыла. Но везти в Канн дочь и любовницу не хотелось: все трое чувствовали бы неловкость такой ситуации. Я сказал Ким, что, наверное, в Канн поеду не с ней, а с дочерью, которая давно ждала этой встречи.