Возвращение в эмиграцию роман Книга первая
Вид материала | Книга |
СодержаниеНовые времена.– Своя квартира.– Бомбежки.– Розэ-Омбри.– Немцы уходят.– |
- Ариадна Васильева Возвращение в эмиграцию, 5238.62kb.
- Руководство по древнемуискусству исцеления «софия», 3676.94kb.
- Александр зиновьев русская трагедия (гибель утопии), 6680.72kb.
- Книга первая «родовой покон», 2271.42kb.
- А. М. Блокадная книга : роман / А. М. Адамович, Д. А. Гранин. М. Советский писатель,, 272.68kb.
- Руководство по древнему искусству исцеления «софия», 19006.95kb.
- И в жизни. Это первая на русском языке книга, 6644.79kb.
- Платонова Роман Шолохова «Тихий Дон» как роман-эпопея о всенародной трагедии. Возвращение, 51.74kb.
- Дайяна Стайн – Основы рейки полное руководство по древнему искусству исцеления оглавление, 3235.57kb.
- "Французский роман" книга автобиографическая, 1795.01kb.
16
Новые времена.– Своя квартира.–
Подпольщики
Ехали в тревоге, но реальность оказалась хуже всяких предположений. Жизнь в пансионе без матушки, без отца Дмитрия, без всех обернулась настоящей пыткой. Из старых обитателей никого не осталось. Софья Борисовна жила у дальних родственников, старушек пристроили в богадельню под Парижем, Данила Ермолаевич не появлялся.
Новый хозяин Кравченко, угрюмый, насупленный, с бегающими хитроватыми глазками, якшался с немцами. Оттого-то и позволили ему взять в аренду опальный дом. Он стал сдавать внаем комнаты, столовую отдал под какие-то мероприятия с немецким уклоном. Кухня бездействовала, в церкви служил незнакомый батюшка.
Свою прежнюю комнату в большом доме мы обратно не получили, там кто-то жил. Кравченко отвел маленькую во флигеле и разрешил пользоваться еще одной. Она следовала дальше по коридору. Жить там было невозможно: по каменному полу шастали жирные наглые крысы. А матушкина собака-крысолов Муха пропала неизвестно куда.
За пользование комнатой я должна была прибирать церковь и заниматься отоплением. Чтобы управиться к службе, вставала ни свет, ни заря, шла в холодную темную церковь. Зима в том году наступила рано, холода стояли свирепые. Иссохшую землю во дворе сковало морозом до звона. Ветры выдували мизерное тепло из жилья. В церкви изо рта шел пар, уголь был скверный, печка дымила, никак не хотела разгораться, лики святых смотрели строго. Одна Божья Матерь согревала душу кротостью и безграничной любовью. В тусклом свете поблескивала ее дивная риза.
Если в Мезон-Лафит досаждал и приводил в исступление один Трено, то тут все было плохо, невыносимо и некуда было деться от воспоминаний. При матушке было не так, при матушке было иначе.
За двадцать восемь лет жизни мне столько раз доводилось переезжать, но всегда на новом месте я умудрялась устроиться удобно, придать жилью уют. На этот раз ничего не получалось. И еще крысы! Я сподобилась достать для дочки несколько килограммов яблок. Радовалась – витамины на зиму! Разложила яблоки по полкам кладовки, да только крысы их почти все перепортили. Главное, подлые, целые яблоки они не трогали. Но стоило появиться пятнышку, так они выгрызали это место, только гниль. Все остальное уже нельзя было давать ребенку.
Ну, хорошо, за квартиру мы расплачивались трудом истопника и уборщицы. А жить на что? Сережа предложил Кравченко устроить, как при матери Марии, небольшую столовую, и Кравченко клюнул на эту удочку. При кухне оборудовали небольшое помещение, поставили пару столов, скамейки. Желающие столоваться нашлись сразу, а мы получили средства к существованию. Поставщиком продуктов Сережа, естественно, сделал меня, но посоветовал больше не покупать кошек...
Протопив церковь, сажала Нику в коляску, и мы ехали на добычу. Оставлять ее было не с кем, а возраст наступил самый трудный. Все-то ей было интересно, всюду она совала свой любопытный нос. Однажды умудрилась мокнуть руку в кипящую на печке воду. Крику было на весь дом, потом на кончиках пальцев сделались волдыри. Как ее оставишь без присмотра?
После возвращения из Мезон-Лафит обнаружилось, что с продуктами стало еще трудней. Приходилось заново привыкать к очередям. Не постоишь – ничего не получишь. У многих парижан стояние в очередях превратилось в манию. Достаточно было увидеть сформировавшийся хвост, как человек автоматически пристраивался, не разузнав толком, что дают. Мы с Никой поневоле заражались этой манией.
Однажды приметили не очень большую очередь возле аптеки и помчались туда, а эта еще прихлопывала в ладоши, прыгала в коляске и весело орала:
– Фост! Фост! – то есть хвост.
Встали. Но никак не могла я добиться, что ж там дают. Наконец одна женщина крикнула от двери:
– В аптеку привезли детские соски!
Стало смешно и обидно. Соски нам были не нужны. Доброй половине очереди тоже. Мы развернулись и поехали прочь.
Да, за восемь месяцев в Париже произошло много перемен. Стало больше немецких флагов со свастикой, сами немцы стали еще наглей. Были перемены и в одежде. То тут, то там раздавался стук деревянных подошв по тротуару. Взрослые и дети многие ходили в ботинках на деревянных подошвах. С головными уборами тоже произошли разительные перемены. Все женщины, словно сговорившись, стали носить тюрбаны. Их вертели из чего только могли. Из кашне, просто из куска теплой материи, сохранившейся с лучших времен, но все на один манер. Закрывался затылок и уши, а узел завязывался надо лбом. Не сказать, чтобы это было красиво, но удобно и тепло. Соорудила себе тюрбан и я.
Однажды в воскресный день к нам постучали. Вошла молодая женщина, француженка. Вид странный, растерянный. На голове ни платка, ни шляпы, хотя на улице стоял дикий холод. Светлые, давно не мытые волосы зачесаны наверх, скручены в узел с претензией на прическу. Лицо маленькое, бледное, и большие лихорадочно блестящие глаза.
Одета она была в длинную пелерину. Я никогда не видела прежде, чтобы такое носили. Извинилась, заговорила. Она пришла, но ничего не может найти, ни у кого не может добиться толку, а ей сказали, что по воскресеньям в этом доме можно получить бесплатный обед.
Она кружила по комнате в черной своей пелерине, похожая на подбитую птицу. Я стала объяснять. Да, действительно, раньше здесь давали бесплатные обеды, но теперь этого ничего нет. Ах, как она огорчилась! Она так надеялась. Разоткровенничалась… Одинокая. Работы нет. Жилья нет. Ночует в метро.
– О, вы даже не представляете себе, сколько народу ночует в метро! Контролеры, когда уходят, не особенно придираются, делают вид, будто не заметили, не гонят. А в метро теплее, чем под открытым небом.
Что я могла для нее сделать? Если бы матушка... Она бы непременно что-нибудь придумала, пристроила бы эту несчастную женщину, помогла.
Я накормила ее жиденьким супом, дала несколько сантимов, кусок материи на тюрбан. Она тут же его завязала и ушла в черной странной накидке поверх измятого, давно не стираного платья.
Прошло два с лишним месяца, как мы вернулись в Париж. Изредка встречались со старыми друзьями, еще реже виделись с тетей Лялей. Она, как и все, изворачивалась с продуктами и теплом. Впрочем, тетка придумала довольно оригинальный способ обогрева. В большой жестяной таз накладывались разогретые кирпичи, старые утюги, разные железяки. Все это вносилось в комнату и ставилось на заранее приготовленную подставку. Раскаленные предметы начинали отдавать тепло.
– Ляля, – сказала я, ознакомившись с этим весьма опасным способом отопления, – тебе отключат газ.
– Э-э, – посмеялась тетка, – я хитрее, чем ты думаешь. У меня сломался счетчик, поэтому я могу такое позволить.
В кухне стоял газовый счетчик на ножках, она его опрокидывала, и он переставал работать.
Однажды в булочной по соседству не оказалось хлеба. Пришлось идти дальше, искать другой магазин. Миновала шумную улицу Коммерс, свернула на тихую Антрепренер. Там, в конце ее, должна была находиться булочная. Я совершенно закоченела в своем клетчатом довоенном пальто. Порывы ветра отгибали полы, холод пронизывал до костей, пустую сумку относило в сторону. Я шла, наклонившись, не глядя по сторонам. Возле невзрачного старого дома остановилась перевести дыхание, и вдруг, как кто под руку толкнул: «Зайди, спроси!» Сама не зная зачем, я открыла парадную дверь и вошла.
Холл был неширокий, невзрачный. Справа – деревянная лестница на этажи, прямо – комната консьержки. Как положено, дверь наполовину приоткрыта, застеклена и задернута изнутри белой занавеской. Я несмело постучала.
Меня впустила рыхлая седая женщина. Осмотрела, не выпуская из рук вязания. Я спросила, нет ли свободной квартиры. Консьержка замялась.
– Квартира, можно сказать, есть, но я не знаю, подойдет ли вам. Это на шестом этаже. Мансарда. Хотите, поднимемся.
Хотела ли я! Да я бы ласточкой взлетела на шестой этаж, но пришлось умерить пыл, следовать за кряхтящей, неповоротливой проводницей.
Квартира и впрямь оказалась незавидной. Коротенький узкий коридорчик, он же прихожая. Из него две двери в две маленькие комнатенки со скошенными до самого пола потолками, и окна наклонные, люком смотрящие в небеса. Дом старый. На стене, на кухне даже остался старинный газовый рожок для освещения. И печка, приспособленная к древесному углю. На ней, как на подставке, установлена газовая плита. Все ветхое, нежилое, но в квартире был какой-то шарм. И потом я ведь не нашла бы ничего лучшего. Это просто чудо, что я вошла сюда наугад.
Консьержка дала адрес хозяина. Я помчалась договариваться. Скорей! Скорей! А то сдаст кому-нибудь...
Он жил в другом доме, но недалеко, худенький, сморщенный старикан. Поначалу отказал. У него уже есть желающие. Я не выдержала и расплакалась. Он переполошился, затряс ладошками.
– Ладно, ладно, хорошо! Раз такое безвыходное положение… Только не плачьте! Я не могу, я совершенно не могу, когда плачут! Поверьте, мне просто неловко сдавать такую неприглядную квартиру приличным людям.
И сдал. По очень сходной цене. И даже денег не запросил вперед.
– Вы переезжайте. Вы не плачете? Нет? Вы переезжайте, а потом консьержке заплатите за три месяца. Она у меня всегда деньги с жильцов получает. Очень честная и обязательная женщина.
Шаркая разношенными комнатными туфлями, проводил меня до двери. Да будут благословенны люди, не выносящие вида чужих слез!
Какое счастье – квартира! Своя, собственная. Не будет над душой никаких Трено, Кравченко! Но надо было за нее и деньги внести за три месяца. Пришлось заложить в ломбарде весь наш золотой фонд, обручальные кольца, крест, брошку – бабушкин подарок на восемнадцать лет.
Мы распрощались с Кравченко, оба безработные. Сережа занялся ремонтом квартиры, а в перерывах, чаще, чем прежде, стал исчезать. Куда он исчезал, я знала. Зажимала в кулак неспокойное сердце и ни о чем не спрашивала.
Перевезли пожитки, устроили для Ники отдельную комнату, установили печурку, вывели в окно трубу, стали топиться бумагой, тряпками и досками от стенного шкафа. Был в торце коридора такой шкаф из трухлявых досок. Открыли, обнаружили гнезда тощих клопов и приговорили к сожжению.
Произвели еще одно разрушение. Тюкнул Сережа обушком по старой печке, она и превратилась в груду кирпичей. Несколько дней, тайком от консьержки, мы выносили в сумках щебенку и куски штукатурки. А на месте печки остался торчать из стены толстый железный прут. Сережа поднатужился, дернул, он и вылетел с добрым куском стены смежной квартиры. В полной растерянности стояли мы возле образовавшейся дыры. И вдруг глянуло на нас с той стороны розовое смеющееся лицо.
– О-ля-ля, мсье, я вижу, вы тоже сломали эту чертову печку! Бонжур, мадам, будем знакомы, меня зовут Мишлин.
Мишлин оказалась симпатичной француженкой, за дыру в стене нисколько не рассердилась, общими усилиями мы ее заделали и зажили в добром согласии в чисто выбеленной, немного странной квартире со скошенными потолками. Дело оставалось за малым – найти работу.
Меня познакомили с одним человеком. Русский, эмигрант, занимается продажей электрических приборов из пластмассы. Розетки, выключатели, мотки проводов. Предлагает поработать на него. Дает ассортимент образцов, с ними надо ходить по магазинам и мелким предприятиям, показывать товар и получать заказы. Процент с заказа – мне.
На словах получалось просто. Я взялась за новое дело, а бегать по Парижу было не в новинку. Но хорошо, когда тебе шестнадцать лет и ты одна. А попробуй с ребенком!
Когда Сережа бывал дома, Ника оставалась с ним. Чаще сажала ее в коляску, ставила в ноги коробку с образцами, и мы ехали наугад в поисках удачи.
– Слушай, – сказал однажды Сережа, – вы все равно разъезжаете по всему городу, завези-ка ты этот пакет Володе Пронскому.
Не спрашивая, что в пакете, а по виду и по весу можно было догадаться, я несколько раз отвозила Пронскому где-то отпечатанные прокламации. И даже не ему, а его матери. Она жила за сторожиху при богатом особняке, а хозяева еще в самом начале войны уехали на юг. Подпольщики и приспособили этот дом под перевалочный пункт, следя, чтобы туда как можно реже наведывались одни и те же лица. Однажды в подвале особняка целую неделю прятались трое советских военнопленных. А получилось это так.
Славик Понаровский одно время работал в немецком гараже. Там же работали и эти пленные, хорошие механики. Каждое утро их доставляли откуда-то под конвоем, весь день они ремонтировали машины, вечером их уводили обратно. Немцу, единственному конвоиру, эти пленные слегка надоели. Он следил за ними спустя рукава, часто отлучался, а то просто укладывался в глубине гаража на куче ветоши. Наигрывал вальсы на губной гармошке или просто дремал. Сам Бог велел увести этих пленных, что Славик и сделал.
Увести увел, но вопрос, куда девать трех мужиков в замусоленных спецовках, возник уже на ходу. Он отвел их к Володиной матери, и та спрятала их в винном погребе. В первый же вечер Сережа, Славик и Володя отправились навестить освобожденных пленных. Там они застряли на всю ночь и крепко надрались по случаю удачного побега. Весь подвал, где они сидели, был заставлен бочками с добрым французским вином.
Потом беглецов по одному переправили к партизанам. Славика же стали таскать на допросы. Долго его мурыжили, но прямых улик не было, кто-то из рабочих подтвердил, будто видел его в тот день в другом месте. Отстали.
Это было рискованное, зато доброе дело. Но однажды Сережа и Славик чуть не провалились по глупости. Славик обвинял во всем свою разлюбезную мамочку, но Сережа не соглашался с ним и ругал приятеля за длинный язык.
Сидели они вдвоем в бистро за столиком, выставленным на тротуаре. Посетителей было немного. Из-за угла показалась Анна Андреевна.
– Мамаша! – с досадой крякнул Славик и хотел спрятаться за Сережиным плечом.
Но опоздал. Мамаша заметила.
– Славик! Как не стыдно, я жду битый час, а ты вон где! – и ринулась к ним с противоположной стороны улицы, громогласно возмущаясь поведением сына, – черт бы вас побрал с вашим Сопротивлением! Сопротивление! Теперь я вижу, как вы сопротивляетесь!
– Идиотка! – скрежетал Славик.
Подхватился бегом к мамаше, за локоток ее, и повел, уговаривая, убеждая, требуя немедленно замолчать. Сережа остался один с прижатыми ушами. По-воровски огляделся. Потом только сообразил, что кругом одни французы и русского языка они не понимают. Сережа вытер со лба холодный пот. Через несколько дней им предстояло серьезное дело, куда более серьезное, чем освобождение трех пленных.
С маленького аэродрома под Парижем должен был лететь в Германию самолет с грузом одного из крупнейших французских банков. Партизаны перебили охрану, заменили пилота. Самолет улетел в Англию к де Голлю.
17
Бомбежки.– Розэ-Омбри.– Немцы уходят.–
Свобода.– Мать Мария
Мы обжились на новой квартире в радужных надеждах на будущее. Война шла к концу. Но замечательная моя работа приказала долго жить. Пришла к хозяину за новым заказом, а он, как выяснилось, исчез. Даже партия образцов на руках осталась. Кто он был, куда подевался, кто знает. Я даже фамилии его толком не запомнила. Афанасьев, не Афанасьев... Через некоторое время меня разыскал Иван Христофорович и предложил работу в мастерской. Собственно мастерской уже давно не было. Марина перешла к другим хозяевам. И мы с Иваном Христофоровичем начали с нуля. Он набивал трафарет, я работала красками. А за дочкой стала смотреть за небольшую плату наша соседка Мишлин. Ника шла к ней охотно, никогда не капризничала. Впрочем, работы у Ивана Христофоровича было немного, я ходила к нему на полдня, а вскоре и это зачахло, и мы расстались до лучших времен.
Лучшие времена никак не хотели наступать. Участились бомбежки. Ни одна ночь не обходилась без воздушной тревоги.
В нашем доме не было бомбоубежища. Из-за ребенка мы никуда не бегали при налетах. Будить, ночью тащить куда-то на верную простуду... Да и квартал был относительно спокойный. А отношения по поводу поведения при бомбежках мы с Сережей раз и навсегда выяснили еще на Лурмель. До рождения дочери у него и в мыслях не было куда-то бежать при первых звуках сирен. Чертыхался на разбудивший его вой, переворачивался на другой бок и засыпал. Но после появления дочери все изменилось. При первой же тревоге подскочил к кроватке, бледный, с прерывающимся голосом:
– Скорей! Немедленно! В убежище!
– И не подумаю, – сказала я, – положи Нику на место и ложись.
Сережа задохнулся от возмущения:
– Ты... да как ты можешь! Да какая ты мать!
Но я настояла на своем. Чтобы он перестал нервничать, уложили Нику с собой. В моем поведении не было ни бравады, ни нарочитого риска. Просто верила в судьбу, а простуды боялась больше, чем бомбы.
Но в сорок четвертом году, уже на новой квартире, я сама чуть не ударилась в панику. Как-то под вечер пришли Вася-крестный с Ириной, уговорили посидеть в бистро напротив хоть полчасика. Ника уже спокойно спала, мы с чистой совестью спустились на улицу. И вдруг – тревога!
Как я бежала! Ребенок один, проснется, испугается! На бегу споткнулась, чуть не упала, но успела заметить под ногами что-то блестящее. Подобрала – зажигалка! Хорошая, новая зажигалка. А со спичками трудно. Зажала находку в кулаке и еще порадовалась - значит, не совсем потеряла голову. На шестой этаж мы с Сережей прямо-таки взлетели.
Входим, – детка сладко спит, хоть вой сирен слышен на нашей верхотуре куда сильней, чем на улице. Ручки раскинуты, дыхание ровное, шейка чуть влажная. С тех пор я никогда не оставляла Нику одну.
Работы не нашла, но встретила знакомую с Монпарнаса, и она посоветовала мне уехать с ребенком на лето в местечко под Парижем с симпатичным названием Розэ-Омбри. Сама она уже месяц жила там неподалеку от русского православного монастыря. В городке можно было снять комнату и прекрасно устроиться. В Париже страшно, голодно, а там чудесный воздух и прокормиться легче.
Сережа загорелся. Ему очень хотелось отправить нас куда-нибудь, чтобы не мешали, не путались под ногами. Я съездила на разведку, познакомилась с монашками. Мать Федосья стала уговаривать:
– Конечно, переезжайте. Устроиться мы вам поможем. Смотрите, сколько у нас тут матерей с детками. Лето пересидите здесь, а там эти изверги уйдут. Ведь уйдут же они, в конце концов! Не может допустить Бог, чтобы они без конца зло творили.
Через пару дней Сережа перевез нас, устроил на новом месте и, довольный без меры, вернулся в Париж. Ясно, наш переезд развязал ему руки для всяких конспиративных дел. Он и не подумал, каково мне будет сидеть здесь, в тишине и прохладе, и не знать, что с ним происходит.
Комнату мы сняли у местных французов. Они дали стол, пару табуреток. Монашки притащили старую продавленную кровать с тюфяком и детскую колыбель. Раздобыла я и примус. Словом, устроились.
Погода чудесная, много гуляем, воздух чистый. Красот особых в округе нет, но зелено, почти деревня. С продуктами, правда, не густо. Окрестные фермеры прижимисты, дерут втридорога, уступают неохотно.
Вокруг монастыря целая колония русских женщин, много знакомых. При монастыре церковь, куда надо ходить, хотя бы по воскресеньям. Чтобы не обидеть монашек.
– Вы бы девочку причастили, – обронила однажды мать игуменья.
Понесла в воскресенье причащать Нику. Но из этой затеи получился один сплошной конфуз. Мой ребенок не пожелал причащаться. Испугалась бородатого дьяка, пения, ложечки с причастием. Она недавно болела, с такой же маленькой ложечки ей давали горькое лекарство. Закатила истерику на всю церковь, отворачивалась, выкручивалась на руках. Монашки испуганно перешептывались:
– Не надо насильно!
– Нет, надо!
И уже совсем несусветное:
– Может, в нее бес вселился?
Пришлось уйти из церкви. Причастие не состоялось. А в следующее воскресенье повторилась та же история. Сколько ни уговаривала – никакого впечатления. Ручкой: «Неть!»– и отворачивается, вцепившись в мою шею. А ведь два года уже, соображает и говорит для своего возраста прекрасно. Матушка игуменья смотрит косо:
– Очень странный ребенок.
Но многим монашкам мой ребенок нравится. Когда ее не заставляют причащаться, она ласковая, веселая, ко всем идет. Особенно полюбила ее мать Федосья. Та всегда старалась подарить то игрушку, то картинку, то просто румяное яблоко.
У стен монастыря, на просторной лужайке, на изумрудно-зеленой траве располагались по воскресным дням группы женщин-беженок. Монахини в черных одеяниях переходили от одной группы к другой, призывали к смирению и утешали. Мать Федосья присаживалась на корточки перед Никой, доставала из складок одежды ярко раскрашенного клоуна на палочках. Ника смотрела на клоуна, на монашку сияющими глазами, робко брала подарок, но нажать на палочки не было сил, да и умения не хватало. Тогда мать Федосья забирала ее маленькую ручонку в свою большую ладонь, и они вместе заставляли клоуна вертеться. Вертели и смеялись счастливым смехом, блаженные. Обе круглолицые, румяные от солнца. Монашки толпились кругом, смотрели благосклонно. Синело небо, плыли белые облака.
Несколько раз приезжал навестить своих женщин Сережа. Ника на нем висла, отворачивалась, если я пыталась хоть ненадолго освободить его. Он и сам отводил мою руку:
– Не мешай, мама, видишь, мы в любви объясняемся.
А эта обезьянка важно повторяла:
– Не месяй.
Сережа строго наказывал:
– Сидите тихо. Дело идет к концу. Ждите!
И уезжал. Мы сидели, тихо, ждали.
Середина июля. Духота, жара. Лежу с открытыми глазами в темноте. Поначалу уснула и спала крепко, потом разбудил шум за окнами. Визг, стук, лязг. И грохочут по мостовой тяжелые сапоги. Идут, идут, идут. Угрюмо, на ровной ноте, гудят над головой самолеты. Топот сменяет железная волна гусениц, скрежещет, разрывает камни. И снова сапоги – груп, груп!
Спросонья испугалась. Идут? Куда? Зачем? И сразу озарение. Они уходят! Они отступают, немцы!
Визг, стук, лязг и грохот сапог продолжались всю ночь. К утру стихло, успокоилось. Все прошло, не выветрился из сознания лишь ночной страх.
Что погнало меня, страх или благоразумие, не знаю. Но чуть рассвело, я упаковала необходимые вещи, остальные бросила и с первым поездом, ни с кем не простившись, махнула в Париж. Скорей, скорей, может, завтра поезда не будут ходить!
В Париже все еще немцы. Суетливые, мятущиеся. Куда-то едут, идут колоннами, но нет в их движении порядка. Если внезапно зажечь свет в загаженной тараканами комнате, такое же будет.
Сережа нигде не работает. Какая работа! За последний подряд на малярные работы он что-то получил, какие-то гроши есть, и еще изредка судьба помогает. На улице, прямо на тротуаре, поднимаю коричневый кожаный бумажник и обнаруживаю в нем двести франков. Вот когда он нашелся, пригрезившийся в молодости кошелек!
Сережа заявляет:
– Я должен срочно уехать.
– Куда?
Недомолвки, намеки, какой-то Дурдан. Это на запад от Парижа, там место сбора их соединения. С мельницы Шушу Угримова1 будут перевозить оружие для английских парашютистов. Удерживать бесполезно. Он уезжает, я остаюсь ждать.
Через неделю он вернулся без единой царапины. Один из его товарищей только был тяжело ранен. А потом началось изгнание немцев из самого Парижа. Были уличные бои, перестрелки, особенно яростные на Шан-де-Марс. В уличных боях участвовали соединения ФФИ, были там и наши русские сопротивленцы, был среди них и Сережа.
26 августа 1944 года Париж встретил американцев.
В веселой толпе первых дней золотой свободы встретили Данилу Ермолаевича. Он сильно постарел, похудел, стал совершенно седой.
Сережа с Данилой Ермолаевичем обнялись, расцеловались. Мы пристроились за столиком первого попавшегося бистро.
Ну, что Данила Ермолаевич... Живет на ферме, хозяева до сих пор не вернулись. И все-то у него есть, и деньги, и продукты.
– А для чего мне оно? Нет моего Юры, нет Лизы... Ничего о них не знаю. Ничто не радует, ничего мне не нужно.
Сережа потемнел лицом:
– Кто? Какая подлая тварь нас выдала?
– Кто, – эхом отозвался Данила Ермолаевич. – Домыслы не выскажешь вслух – это всего лишь домыслы.
Так и не сказал ни слова о своих подозрениях, страшась очернить ни в чем не повинных людей. Мы сидели в печали, а вокруг нас шумел свободный Париж, текли по улицам его оживленные, веселые толпы.