Возвращение в эмиграцию роман Книга первая

Вид материалаКнига

Содержание


Утраты.– Светское общество.– «Большевичка».–
Статистка.– Бал в Галлиполийском
Подобный материал:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   33

9


Утраты.– Светское общество.– «Большевичка».–

Гуляю по Парижу


Возвращалась в Париж с тяжелым сердцем, ничего хорошего от него не ожидая. Но действительность превзошла все предчувствия.

Оленька Протасова умерла в середине августа, как раз в те дни, когда я беззаботно разъезжала по Корсике. Мир потускнел. Я побывала на Сент-Женевьев-де-Буа, посадила на могиле несколько кустиков маргариток. Обильно политые, они должны были хорошо прижиться и к весне расцвести.

Но совершенно неожиданный и потому вдвойне тяжелый удар ждал меня у Татьяны дю Плесси. На звонок отворила няня Стефа. Она осунулась, постарела. Прямо в прихожей обняла, уткнулась в мое плечо, причитая и плача.

На юге, где автомобили носятся с бешеной скоростью, Татьяна Алексеевна попала в аварию. В Ницце ее оперировали, потом перевезли в Париж, в госпиталь.

Я помчалась к ней. Пройти в палату, где она лежала, разрешили сразу. Она была одна, и первое, что я увидела – забинтованную, неподвижную на одеяле правую руку. Я нагнулась, мы расцеловались.

Силой встречного удара ее вынесло на капот сквозь разлетевшееся вдребезги лобовое стекло. Чудом не пострадало лицо, но вздыбившимся, покореженным железом встречного автомобиля придавило шею, повредило голосовые связки. Она говорила теперь сиплым чужим голосом.

Верная себе, в первую очередь принялась утешать меня.

– Бедная, бедная моя Наташа, оставила я вас без работы. Вряд ли я открою теперь мастерскую. Нет, если открою, я сразу вас позову, лучшей помощницы мне не найти. Но не горюйте, у вас есть ремесло, шляпы вы шьете прекрасно, не пропадете. А я позвоню Ирине Владимировне. Попытаем счастья у нее.

Я провела у Татьяны несколько часов и никак не могла поверить, что все это случилось именно с нею. А еще мы горько плакали над преждевременной Оленькиной смертью.

Говорили и о Франсин, о скором отъезде няни Стефы. Рассказывала Татьяна и про мужа, и как он не находил себе места, разрешив жене сумасшедшую поездку вдоль побережья. Сама Татьяна теперь крепко надеялась на врачей, ей твердо обещали восстановить голос, возвратить подвижность руке, но все это после серии мелких, но мучительных операций.

– Да только она останется вся в шрамах, – горестно смотрела Татьяна на ослепительно белую повязку.


На другой день бросилась искать работу. Промоталась впустую целую неделю и отправилась, в конце концов, по рекомендации Татьяны к Ирине Владимировне Белянкиной в ее мастерскую с пышным названием «Ира де Беллин».

Мастерская Белянкиной, зарегистрированная на имя мужа ее дочери, француза, специализировалась на жен­ских костюмах и платьях. Меня взяли на случай, если кто из заказчиц захочет сшить еще и шляпу. Таких случаев выпадало немного. Зато было множество всяких курьезов.

Однажды Ирина Владимировна, дама представительная, интересная, прихватила старшую закройщицу и меня и отправилась делать примерку на дому к одной богатой американке.

Американка была молода, хороша собой, шикарна. Она была морганатической женой Великого князя Дмитрия Павловича и носила титул княгини Ильинской.

Ирина Владимировна благополучно закончила примерку, уступила очередь мне. Было заказано три шляпы, из которых одна, соломенная, предназначалась специально для скачек и имела широченные поля. Княгиня сделала царственный жест:

– Спереди опустите. Ниже. Еще ниже.

Я осмелилась возразить:

– Но, мадам, так вы ничего не будете видеть.

– Я и не должна ничего видеть, достаточно, чтобы видели меня.

Был еще случай с известной французской киноактрисой Франсуаз Розэ. Это была милейшая женщина. Она заказала странную шляпу, нечто вроде мексиканского сомбреро. Для киносъемок.

На сомбреро я споткнулась, сомбреро я не одолела, оно само чуть не прикончило меня. Дважды переделывала все сначала, исколола руки, но сотворенное мною годилось лишь для чучела пугать ворон. Никаких денег не хватило бы выплатить в компенсацию за испорченный дорогой материал. Ехала сдаваться на милость клиентки и думала: «Господи, неужели настанет когда-нибудь день и час, и все эти муки останутся позади!» Не верилось.

Она пожалела меня. Она приняла работу и даже сделала вид, будто весьма довольна моим успехом. Бывают же на свете добрые люди!

Так я работала у Иры Беллин и все время присматривала более выгодное место. И нашла. Во французской мастерской высокого класса. Делом заправляла старшая мастерица, а хозяйку я видела всего два раза. При найме и при увольнении.

Старшая мастерица, перезрелая старая дева лет тридцати, мадмуазель Сюзанна, встретила сухо, посадила рядом с молоденькой француженкой. Я присмотрелась к работе соседки и успокоилась. Она была явно слабее. Но вот удивление, вот досада! Что ни сделаю – все плохо. Стараюсь, бьюсь, по вечерам засиживаюсь – никакого сдвига. Плохо – и все! Не выдержала, подошла после работы к Сюзанне. Она всегда уходила последней.

– Простите, мадмуазель Сюзанна, я хочу понять. Чем я вам не угодила? Почему вы все бракуете? Я же не слепая, я же вижу. Я работаю не хуже других.

Она смутилась, потом подняла глаза, непримиримо враждебные.

– Я вам советую уйти от нас. Я вас все равно выживу.

– Но почему? Что я плохого сделала?

– Лично вы, лично мне – ничего. Но я ненавижу иностранцев. Понимаете? Я терпеть не могу иностранцев, особенно русских.

Странно, я сразу успокоилась. То руки дрожали, пришлось убрать их за спину, а тут успокоилась. И даже осмелилась проявить интерес к такой открытой нена­висти.

– Но, простите, что плохого вам сделали русские?

– A moi, лично мне – ничего. Но Франция должна быть и будет страной французов. Безработица растет, вы отнимаете у нас хлеб, занимаете наши рабочие места. И потом, вы, русские, вы все красные, коммунисты, большевики!

– Помилуйте! – возмутилась я.– Какая же я большевичка? Я – эмигрантка! Я – белая. Это меня большевики из России выгнали!

– Но я не разбираюсь – красные, белые! Для меня вы все на одно лицо. И лучшее из всего, что вы можете сделать, – это уйти из нашей мастерской.

Я перестала спорить. Она мне вдруг смертельно надоела. На другой день отправилась за расчетом. Хозяйка, пухленькая шатенка, несказанно удивилась.

– Но почему, ma petite1? Вам нехорошо у нас или вы нашли что-нибудь лучше?

Я не удержалась и брякнула:

– Ухожу, поскольку мадмуазель Сюзанне не нравится мой цвет.

Она сразу отшатнулась, настороженная.

– Цвет? Не понимаю. При чем тут цвет?

А про себя, видно, подумала: «Э-э, девочка, наверное, toquе2 , вот Сюзанна и хочет от нее избавиться».

Со мной незамедлительно рассчитались.


Квартира хозяйки находилась на Сен-Дени. Я прошла один квартал и очутилась на Риволи. Было тепло, хотя уже наступил декабрь. Декабрь! Как стремительно пролетели дни! Осень кончилась, на носу Новый год. Неужели и впрямь все проходит, как прошли и закончились мои огорчения и слезы над неудавшимся сомбреро? И боль проходит, и радость. Вот и люди на Риволи проходят, проносятся одна за другой машины, я сама прохожу мимо зданий, мимо витрин, отражаюсь, как в зеркале, в начищенных стеклах.

Дура эта Сюзанна! За большевичку меня приняла. Белые, красные – она не разбирается. А я сама, разве я разбираюсь, какого я цвета? Это Саша и дядя Костя воевали против красных. Они – белые. Они белые по сей день, хотя гражданская война давным-давно закончилась.

В России живут русские. Такие же, как мы, русские. Но красные. Я не знаю их, не испытываю к ним вражды. Говорят, те русские ненавидят нас. Если кто из нас попадет к ним, сразу поставят к стенке и расстреляют. За что? Неужели не все проходит?

Я погрузилась в свои мысли, не видела, куда иду. Видно, с Риволи свернула на дю Темпль, потом еще и еще в какие-то улицы, уже не отдавая себе отчета, где нахожусь. Очнулась, глянула – никак не могла понять, что это за квартал. Исчезли дорогие магазины, кафе. В другие рукава Парижа влились потоки автомобилей. Толпы народу остались далеко позади, здесь было почти пусто. Словно другой город.

На углу – булочная. Надпись на непонятном языке. Неровная, узкая улица, дома закоптелые, старые, с темными пещерами глубоких подворотен. Вот идет человек в долгополом сюртуке, в ермолке. Из-под ермолки свисают длинные пейсы. Ба! Да ведь это еврейский квартал.

Еврей приближается, сдается, не видит меня, и вдруг отвешивает приветливый, полный достоинства поклон. Я неуклюже ему отвечаю.

В Париже все евреи такие. Неторопливые, спокойные. Во Франции нет антисемитизма. Русская эмиграция тоже не проявляет к ним антисемитских настроений. Но только по отношению к евреям, живущим ЗДЕСЬ. Другое дело в России! Там не евреи – жиды, к ним ненависть страшная. «Ух, вернуться бы домой, да поставить всех этих пархатых к стенке!» – так мечтают «наши» оголтелые.

Вот и получается: они нас к стенке, мы – их. Во всем этом нет никакого смысла. Неужели нельзя сделать так, чтобы никто ни в кого не стрелял?

Насилу я выбралась из еврейского квартала. До чего же он многолик, Париж! И неизменен. Это я прохожу через жизнь, а ему... Что ему до меня? Что ему до моей мамы? Она нашла выход. Погружается время от времени в кошмарный свой сон. Потом спохватывается, пишет очередное покаянное письмо, я кладу его в бювар, не читая.

Живем дальше.

Тетя Ляля старится, вянет, морщинки побежали к вискам, опускаются щеки, глубже становится скорбная бороздка от крыльев носа к уголкам рта. И тоже начала курить.

Бабушка живет в вечных хлопотах, в суете, в заботах о нашем здоровье, проблемах ежедневных покупок, ежедневной стряпни.

Татка бросила лицей, так и не дотянула до бакалавра. Учится на машинистку-стенографистку. Петя собирается жениться на милой француженке Жозетт-Клер. У родителей Жозетт-Клер есть маленький домик в Медоне, в пригороде Парижа, где во дворе живет добрый пес Каир. У тети Ляли в квартире толчется добрейшая Марлена, сенбернар. Хорошо, Татьяна дю Плесси подарила мне маленького фокса, а то Петька овчарку бы какую-нибудь приволок. У него страсть к огромным собакам.

Подрастает в нашей семье первый француз – Кирилл Константинович Вороновский. Уже бегает, уже болтает на смеси двух языков.

Так в раздумьях обошла я в тот день пол-Парижа. Он не видел меня, не замечал. Я была совершенно одна среди множества незнакомых, навсегда разобщенных людей.

Стал накрапывать дождь. Припустил – загнал в подворотню. Следом еще двоих. Молодые, веселые. Мельком оглядели меня, закурили.

К черту соотечественников! Скоро проходу от них не будет на парижских улицах! Заговорили по-русски.

– Славненькая какая, – это они про меня, – давай попробуем познакомиться.

– Оставь, неудобно. Тише.

– Да отчего тише? Она же ни шиша не понимает. Давай познакомимся.

Они все мысли мои перебили! Выглянула из-под козырька – дождь притих. И ушла, бросив напоследок русское «до свиданья» остолбеневшим парням. Не стерпела, пококетничала, словно кто за язык тянул.

Я довольно легко различаю в толпе парижан наших, русских. Старших-то распознать вовсе просто – акцент. И еще. Женщины маминого поколения так и не научились пользоваться косметикой, как француженки.

Со сверстниками было сложней. И все же... И все же было в них какое-то едва уловимое своеобразие. Это позволяло, присмотревшись к случайному собеседнику, после двух-трех фраз, произнесенных на чистейшем француз­ском языке, спрашивать, не боясь ошибиться: «Вы – русский?»

Вот был такой случай. После Корсики я возобновила знакомство с Ниной Понаровской. Она превратилась в крупную, представительную даму, гордую замужеством и двумя маленькими сыновьями. И она, и муж ее с радостью принимали меня. Однажды предложили сходить втроем в дансинг. Славику, мужу Нинкиному, хотелось больше танцевать с молодой женой, и я надолго оставалась одна. Сидела, смотрела на них без зависти – славная такая пара. Услышала голос:

– Мадмуазель, позвольте вас пригласить.

Обернулась. Стройный, почтительный, прилично одет. Я пошла с ним танцевать. Он делал свое дело превосходно, легко вел, не задевая в толпе ни одной танцующей пары. После первого танца сказал:

– Простите, но на следующий танец пригласить вас не смогу. Не имею права приглашать все время одну и ту же даму. Иначе мне сделают замечание.

– Кто сделает? Почему?

– Я не посетитель, – улыбнулся он и скосил умный рот, – я здесь работаю. Я – danseur mondain1 .

Он учтиво посадил меня на место, раскланялся и следующие два танца приглашал других одиноких дам. На третий вернулся за мной.

– Вот, отбыл повинность, теперь можно и для собственного удовольствия. Вы отлично танцуете.

Разговорились. Он стал рассказывать о своей работе. Я слушала, слушала, потом отстранилась слегка и спросила:

– Вы – русский?

Он тоже отстранился от меня, брови его изумленно взлетели вверх.

– Вот так фокус!

Мы продолжили разговор по-русски.

– Вам нравится ваша работа?

– Да полно, как это может нравиться! Но ко всему привыкаешь. Я, к тому же, больше ничего не умею делать. С детства отдали в балетную школу. Но на сцену не пробился.

– Почему?

– Может, таланта, может, усердия не хватило. А это...– обвел глазами бальный зал, битком набитый парами, – осточертевает подчас, передать не могу – как. Но другой работы, увы, нет.

Мы протанцевали еще несколько танцев, мило распрощались. Забавно было познакомиться с профессиональным danseur mondain. А впрочем, мне было жаль его.


Но сегодня на меня напала ненависть к русским. Не к близким или к знакомым, а вообще. Я вдруг возненавидела русских за все, что они друг другу сделали. Я не понимала, как они допустили эту резню, это горе, это взаимное уничтожение! Как они могли позволить, чтобы какая-то ограниченная, тупая Сюзанна тыкала меня носом в наше несчастье и за принадлежность к русской нации лишала куска хлеба!

Как я завидовала тихим евреям! Они сумели построить себе отдельный квартал и мирно живут в нем. Как я завидовала Фатиме, ее рассказам

о прекрасных взаимоотношениях в кавказской колонии.

И только мы – великороссы, соотечественники Пушкина и Толстого, расселившись на пространстве от Балтийского моря до Тихого океана, грызлись, как свора бешеных собак, без всякой надежды на примирение.

Промокшая, гневная, безработная, я пришла, наконец, домой. В маленькую Россию, к несчастной, больной, угасающей матери. Больше некуда было идти, не к кому.


10


Статистка.– Бал в Галлиполийском

собрании.– Знакомство с младороссами.–

Спортгруппа.– Тридцать четвертый год


Снова стала брать от случая к случаю заказы у Иры Беллин. Все лучше, чем ничего. А вскоре устроилась статисткой на киностудию.

Интересного было мало. Целыми днями околачивалась среди таких же статистов, изображала вместе с ними толпу на улице, танцевала в «ресторанах» или еще что-нибудь в этом роде. Через неделю режиссер указал пальцем на меня и еще одну девушку. Нам дали зонтики, велели взяться за руки и пройти несколько раз мимо витрины магазина. Потом остановили, попросили начать разглядывать выставленные в ней манекены, закрывшись от остального мира зонтиками.

Пять или шесть раз мы повторили этот проход, чтобы оператор мог хорошенько снять наши спины. Режиссер сказал «достаточно», и на нас перестали обращать внимание.

Публика среди статистов была смешанная – несколько русских и один старый знакомый из маминого театра. Владимир Михайлович Дружинин. Он следил, чтобы ко мне не приставали. В больших перерывах между съемками мы усаживались в укромном месте и говорили о давно прошедших временах.


Наступил Новый год. Праздник отмечали, как всегда, у тети Ляли. Гости разошлись рано, Саша и Петя засели играть в белот. Играть вдвоем было неинтересно, и они позвали меня. Показали правила, стало веселей, только Петя орал за каждый неверный ход, швырялся картами и втолковывал бездарной ученице:

– Азарт, азарт надо иметь! В тебе совершенно нет азарта!

Что верно, то верно. Не было у меня никакого азарта.

На следующий день мама и Саша уговорили пойти с ними на бал в Галлиполийское собрание. Как и ожидала, на балу было скучно. Единственный, кто от души веселил публику, – Павел Троицкий, знаменитый пародист. Он вышел на сцену во фраке, в ослепительно белой манишке, манерно раскланялся и объявил, грассируя:

– Музыка моя, слова тоже краденые.

В зале засмеялись. Всем было понятно, кого он изображает. Троицкий запел а ля Вертинский:

А Саша вовсе не был в Сингапуре-пуре,

Бананы он в Париже только ел.

Магнолию тропической лазури

Он в ки-но подсмотрел.

Дальше шел припев:

Там, там, ди-ри-ди-там,

Сразу видно, что у Саши

Не в порядке ТАМ!


При этом Троицкий вертел пальцем возле виска. Очень похожий, смешной и грустный, стоял он на сцене, а зрители покатывались со смеху.


Друзья-компатриоты

Сидят, как идиоты:

«Зачем я на концерт сюда попал?

Бол-ван!»


Говорили, будто на пародии настоящий Вертинский ни­сколько не обижается, напротив, сочиняет их вместе со своим другом Троицким.

На том балу я впервые слушала Плевицкую. Была она уже не первой молодости, полная. Но голос! Грудной, бархатный. Успех был грандиозный. Бурю восторга вызвала коронная ее песня:

Замело тебя снегом, Россия,

Закружило холодной пургой.

И холодные ветры степные

Панихиды поют над тобой.


Седовласый старичок, рыдая от умиления, нес на сцену букет роз. Буйная радость царила в зале. Я вспоминала разговор с Петей и злилась. Действительно, чему радуются? Ведь панихида же! И голос трагический, обреченный.

Потом были еще номера, танцевала жена Бориса Карабанова. Потом стало совсем скучно. «Зачем я на концерт сюда попал?» Я отпросилась у мамы и часов в девять приехала к тете Ляле.

Помогла бабушке распустить старую кофту и смотать шерсть в клубки. Ни Татки, ни Пети не было. Он отправился в Медон к невесте. Татка не вернулась с вечеринки. Ее устраивала какая-то русская организация. После лицея она растеряла подруг-француженок и вот прибилась туда. Я решила дождаться ее и хорошенько порасспросить про эту организацию.

– А, хожу, да, – рассеянно ответила она, когда наконец явилась, – мне там пока нравится. Сама организация, конечно, политическая, как все, что устраивают наши... Они называют себя младороссами.

– Тата, – захихикала я, – неужто ты ударилась в политику?

– Je men fiche pas male1  до любой политики. Политикой там занимаются взрослые. Всякие старички. (Старичками Татка считала любого чуть старше тридцати лет.) А для молодежи есть спортгруппа. Все делают вид, будто ходят ради серьезных разговоров, а на самом деле потанцевать, поболтать. Ils s’en fichent pas male de toute politique2. Хочешь, свожу?

Так я попала в младоросскую спортгруппу.

Небольшой особняк Младоросской партии3 находился на улице Дальре в пятнадцатом аррондисмане. Это было ближе, чем мотаться в центр к «Белым медведям». Для молодежи партия выделила одну комнату, где можно было собираться на вечеринки, танцевать под патефон и крутить романы. К моей великой радости, я встретила там давнюю подругу по Монпарнасу Машу Буслаеву. Она сделалась к тому времени важной персоной – секретарем спортгруппы.

– У нас очень сложная система, – важно начала она, а я фыркнула.

Маша обиделась, надула и без того пухлые губки.

– Вот ты смеешься! Это тебе не Монпарнас, это серьезно.

– Машутка, брось дурить! – я пощекотала ее по старой привычке. Она страшно боялась щекотки.

Машка расхохоталась, бросилась в сторону, зашептала жарко, удерживая меня на расстоянии вытянутыми руками:

– Вот ты не веришь! «Царь и Советы!» – это, думаешь, так просто все? Это тебе не жук на палочке!

Я стала присматриваться к спортгруппе, еще не решив толком, буду ходить или нет.

Их было человек сорок парней и девушек моего возраста или чуть моложе. В более мелкие группы они сбивались по симпатиям, а сколько народу было в самой партии, я так никогда и не узнала, но тоже не густо, хотя в других городах и даже других странах были свои филиалы и отделения. В Париже все вместе со спортгруппой составляло человек сто пятьдесят.

Считалось, что спортивная молодежь должна подрасти, поумнеть и впоследствии вступить в партию под странным лозунгом «Царь и Советы!» А пока она росла и умнела, ей вменялось в обязанность являться на собрания. Девушкам – в белых блузках и синих юбках, парням – в белых рубашках и черных брюках. Ребята с серьезными и озабоченными лицами выстраивались в почетный караул по обе стороны от «стоячего» младоросса. Так называли парня за постоянную обязанность вносить и держать трехцветный российский флаг.

Появлялся Глава партии Александр Казем-Бек1. Парни вытягивали вперед правые руки и дружно рявкали:

– Глава! Глава! Глава!

На этом партийные функции спортгруппы заканчивались, ее оставляли в покое до следующего собрания. Отбыв повинность и, дождавшись окончания официальной части, спортгруппа в мгновение ока растаскивала по стенам зала стулья, освобождала середину. И... начинались танцы до упаду.

Я купила темно-синюю юбку (белая блузка у меня была) и пришла на собрание. Маша, как обещала, уселась рядом и стала шептать на ухо:

– Вон, справа сидит, видишь?

– Такой некрасивый?

Маша смерила меня презрительным взглядом:

– Много ты понимаешь – некрасивый! Зато умный. Он главный теоретик партии. Крупинский! А рядом с ним двое. Муж и жена. Шершневы. Он – Василий, а ее, кажется, зовут Ириной.

Василий Шершнев был крупный мужчина лет тридцати пяти, с удивительно добрым русским лицом. Жена его, небольшого роста, худенькая, пышноволосая, озабоченно листала какую-то брошюру.

Сказал бы мне кто-нибудь в тот момент, что со временем Вася Шершнев станет крестным отцом моей дочери, что во время войны мы с мужем будем прятаться у них от немцев... И разве могла Маша, моя милая, хорошенькая Маша, стреляющая черными глазками по всему залу... разве могла она предположить, что, показывая украдкой на сидящего рядом с Шершневыми худощавого человека с подвижным и как бы постоянно готовым к иронической улыбке лицом, показывает мне моего мужа, моего Сережу, Сергея Николаевича Ула­нова?

Тогда я мельком глянула, подумала, что, наверное, Уланов этот очень умный, и сразу отвлеклась. По узкому проходу между рядами шли двое.

– Путятины. Князь и княгиня.

– Послушай, они старые.

– Эти – да. А вон – Куракины. Молодые.

Я не успела рассмотреть княгиню Куракину, Маша дернула за рукав.

– Вон еще примечательная личность – Красинский. Тот самый, сын Кшесинской и Великого князя Андрея Владимировича.

Я с интересом посмотрела на этого ничем не примечательного парня. Маша стала его хвалить:

– Абсолютно свой в доску, не столько в партии, сколько с нами крутится, с нами веселей. И вообще человек симпатичный... А вон в углу – Осоргин и Павлов. Самые молодые младороссы.

– Хорошенькие молодые! Им под тридцать обоим.

– Ничего, и мы подрастем, вступим в партию...

– Merci bien1. Я пока повременю.

– А вон, гляди, узнаешь?

Из середины зала весело кивал муж Нины, Славик Понаровский. Я помахала в ответ, донельзя удивленная его присутствием здесь. Маша продолжала шептать:

– Эти – наши. Панкрат, Денис Давыдов.

Я насторожилась, услыхав такое известное имя.

– Он имеет отношение к поэту-гусару?

– Самое непосредственное. Праправнук.

Я стала разглядывать Дениса Давыдова. Небольшого роста, изящный, гладко зачесанные назад черные волосы и чуть навыкат цыганские глаза.

Прошел мимо нас совсем молоденький мальчик – Кирилл Радищев. Почти рядом уселся граф Капнист. Лицо приятное, лоб высокий, с ранними залысинами. Он был неловок, застенчив и какой-то неухоженный, в мешковатом, растянутом у ворота свитере. Маша совсем пригнулась к спинке переднего стула, чтобы не было слышно:

– Работает сторожем и пишет научную книгу. Совершенно одинок. Ни родителей, ни родственников, ни жены. Сорбонну закончил.

Я не успела, как следует разглядеть Капниста – Маша показывала неброскую скромную женщину, жену самого Казем-Бека. Я была разочарована. У Главы, как мне казалось, должна была быть более эффектная жена. Сам-то он был представительный мужчина, речь его (я потом много раз слышала), горячая, убедительная, как река лилась.

Я люблю, когда люди красиво и складно говорят. Казем-Бек красиво и складно призывал не отворачиваться от происходящего в России. Все важно кивали головами. Все соглашались. Пусть будут Советы, раз уж так получилось и историю вспять не повернуть. Но пусть будет и царь. Привычный монарх, император. Россия без монархии не может существовать.

Не в тот раз, а на особо торжественных собраниях появлялся и предполагаемый император, Кирилл Владимирович,2  с сыном-наследником и дочерью Кирой.

В первый день всех, кого показала Маша, я запомнить не смогла. Особо выделялась немецкая фамилия. Андрей Гауф.

– Никому не скажешь? – шепнула Маша.

– Никому.

– Я в него влюблена.

Я стала внимательно разглядывать русского с немецкой фамилией. Белокурый атлет, смиренно положив на колени могучие руки, послушно, в умилении каком-то, слушал громовую речь Главы.


В будни старшие собирались в младоросском доме уже без нас. Заседали, сочиняли теорию, изучали советские газеты, пытались проникнуть в секрет успеха большевиков. Иной раз устраивали чтения «параллельных столов». Каждый мог высказывать собственное мнение и дискутировать с каждым, кто имел противоположное. В перерывах ходили обедать в ресторанчик Казачьего дома, расположенного неподалеку. При младоросском доме тоже была столовая, но небольшая. В партийных кулуарах назначались также дни собраний для выяснения отношений с нац-мальчиками. Но для этого снимали в аренду вместительные залы.

Публичные споры с «Национально-трудовым союзом нового поколения» проходили бурно, с пафосной бранью, взаимными оскорблениями. Каждая партия считала себя единственно «правильной» и ни на йоту не собиралась уступать противнику позиций в деле спасения любезного Отечества.

Нац-мальчики ненавидели лозунг «Царь и Советы!». Нац-мальчики считали всех младороссов большевиками, жидо-масонами и черт-те кем еще. Чего хотели сами мальчики, я, по правде сказать, так и не поняла. Поверженное национально-трудовое меньшинство (младороссы брали массой) чаще уходило с угрозами в следующий раз непременно поколотить ненавистных выскочек, но на самом деле, ни одной порядочной колотушки так и не произошло. Более того, при встрече на улице спортгрупповцы и нац-мальчики одного возраста здоровались как хорошие знакомые, позабыв о партийных распрях. Не стравливали бы их взрослые, так никаких конфликтов и вовсе не было бы.

Куда с большим удовольствием, чем на скучные собрания, я полюбила ходить в спортивный зал на волейбольные встречи. Командовал и распоряжался нами молоденький тренер Жорж Красовский, сложенный, как греческий бог, кудрявый, неприступно строгий. Жорж не только не был младороссом, но даже в спортгруппе не состоял. Он был убежденным противником любого политического противоборства.

На собраниях младороссов, где мне, как и всем, приходилось кричать «Глава! Глава!» – возникало неловкое чувство. Взрослые, умные люди, а играют с серьезным видом в детскую игру. Смотрела, как они умиляются и причитают над дочкой Кирилла Владимировича: «Ах, она милая! Ах, она красавица! Ах, она выходит замуж за сына герман­ского кайзера! Ах, ах, какой брак!» Ну и пусть себе выходит, остальным-то что? Впрочем, Кира была обыкновенной скромной девушкой, любила повеселиться и с удовольствием танцевала на младоросских банкетах.

И еще меня не оставляло чувство причастности к какой-то мистификации. Я не могла понять, кто кому дурит голову, и на официальные собрания старалась ходить как можно реже.

Вскоре все мы стали свидетелями жарких событий тридцать четвертого года. Во Франции чуть не произошел фашистский переворот. Правительство долго медлило, потом все же отдало приказ, и гвардия стреляла в фашистов, не пуская их через мост к парламенту. В рабочих кварталах началась всеобщая забастовка. Из окон нашего дома на Жан-Жорес мы смотрели, свесившись вниз, как шли рабочие, заполнив колоннами широченный бульвар. Был солнечный февральский день, многие были с непокрытыми головами, у многих мужчин на плечах сидели дети. Это была сила. Франция не пустила фашизм, и фашизм не прошел. В младоросской среде об этих событиях много говорили, переживали и от души восхищались французами.