Все чаще и чаще слышатся призывы к примирению. Ккому только обращены они? Ведь не идут они из уст воевавших

Вид материалаЗакон
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

Но война шла, росли потери. Появились первые похоронки. Появилось и много раненых. Все городские больницы и поликлиники были заняты ими. Тяжелораненых я не видел. Были люди с забинтованными конечностями и грудной клеткой. Они стояли на балконах поликлиники водников и гостиницы «Керчь», раскуривая махорку и знакомясь с жителями города, несущими им свои подарки. Подарки собирали повсюду и посылали на фронт. Так было принято, так поступал и я с товарищами.

Сводки с фронтов были по-прежнему неутешительными. Советские войска оставляли город за городом. То причиной были превосходящие силы противника, то предлогом становилось выравнивание линии фронта. Предлог всегда находился там, где не было желания назвать истинную причину отступления по всем фронтам. Наступило время отцу отправляться на войну. Несмотря на то, что у него была острая язва желудка, он пошел на службу, правда, в роли ездового. Я тогда этого не знал. Мы стояли всей семьей у военкомата и провожали отца. Он был, как и другие, рядом с ним, в гражданской одежде, высокий, немного сутулившийся при ходьбе. Я был горд тем, что отец мой стал защитником родины. Мне казалось, что с его приходом в армию, все на фронте изменится в лучшую сторону. Мать, до этого бывшая домохозяйкой, пошла на работу управдомами. Мы, дети, ходили по дворам, собирали бутылки для зажигательной смеси, предназначенной для борьбы с вражескими танками. Нас убеждали, что лучшего оружия против танков нет. Мое воображение рисовало такую картину: боец подбирается к танку и бросает в него бутылку, вязкая жидкость растекается по броне, танк горит, из люка выпрыгивают горящие танкисты, с ними расправляются штыками.

Кто станет опровергать мифы о войне? Военная реальность ужасна и для зрения, и для слуха. Кто станет заниматься ей? Миф красив, он так и просится на страницы художественных произведений и на киноэкран. Из победы легко родить миф, но и поражение для мастера пользоваться ложью не препятствие для мифа.

В истории войны любой воюющей стороны победы чередовались с поражениями. Для поднятия своего престижа, прибегают к возвеличиванию побед, не упоминая о цене, заплаченной за них. Поражение легче всего объяснить вероломством врага. Мне легче понять американцев, создающих вокруг своих воинов ореол духовного и физического превосходства, когда его нет. Создается миф на голом месте. Никогда американцы не сражались с иностранным врагом на собственной территории. Свою внутреннюю гражданскую войну они исследовали вдоль и поперек, создав десятки слащавых, сентиментальных фильмов, повествующих о душевных страданиях героев. Не ведали герои американских фильмов того обращения, которое мы испытали в немецких концлагерях, не горели их села с близкими, ни превращалось в ничто создаваемое тысячелетиями? Мне не понять государственных мужей, воспитанных советской властью, возглавивших осколки некогда великого и сильнейшего государства мира, использующих сложную, полную противоречий историю, для создания маленьких по объему, но скверных по исполнению мифов. В этих мифах искажается не только сущность исторических событий, их величина, их значение. Создается впечатление, что пигмеи стараются оплевать все прекрасное и простое в нашей, русской душе!

Фронт еще до нас не добрался, застрял где-то, под Ишунью. Но приближение его мы начинали чувствовать. Во двор наш привезли две большие автомашины бревен, затем доставили доски. И весь двор три дня отрывал щель, зигзагообразный окоп, накрытый бревнами, стены обшивались досками, поскольку грунт легко осыпался. Да, и не глубокой она вышла, - слишком близки подпочвенные воды. Щель заняла все свободное место двора, здорово мешала, но никто не роптал, хотя в эффективность ее защиты не верили. Знали, - так надо! А, потом, привыкли к исполнительской дисциплине. Затем домохозяек и пареньков допризывного возраста послали под Багерово рыть противотанковый ров. Оба эти сооружения были использованы. Щель с двумя выходами, выполнила свое предназначение - спасла жизни жителем двора, когда рушились их квартиры. А вот противотанковый ров своей роли не выполнил, немцы обошли его, и использовали, как место массовых казней, готовой братской могилы для многих тысяч людей. Телами расстрелянных они заполняли противотанковый ров, послойно засыпая трупы землей. Все это будет позднее. А пока магазины работали, все продукты в них были, за исключением спиртного и табака.

Самолеты в небе над Керчью в довоенное время появлялись редко. Что-то мешало им летать над нашими головами? Появление их всегда вызывало редкостный по накалу напряжения интерес. Люди бросали работу, выходили наружу, и долго, приложив к голове ладонь руки в виде козырька от солнца, взирали на небеса. Некоторые сокрушенно покручивали головами, иные пытались комментировать пируэты пилота. Летчики были кастой избранных. Они первыми, в мироне время, становились Героями Советского Союза. Они на кинолентах подтянуты, стройны, внешне мужественны, в безукоризненно подогнанной и отглаженной военной форме. Даже фильм о советском чудо-ассе Чкалове не избежал налета романтики, в нем были элементы авиационной акробатики, перелет в Северную Америку, обледенение самолета, недостаток кислорода во вдыхаемом воздухе и многое другое, вполне героичное для нас, живущих на земле. Сам внешний вид пилота должен был рождать особое уважение к этой мужественной профессии. В военных фильмах, которые мы тогда смотрели, авиацию показывали в ее грозной потенциальной силе, а не в действиях. Что мы знали о бомбардировках с воздуха? Ничего. И это естественно, никому еще ни тогда, ни сегодня, не удалось передать того ужаса и беспомощности, которое человек испытывает, ожидая смерти с воздуха! Куда бежать, где спрятаться? Опасности не видно, а в распоряжении только секунды, такие короткие, важные и такие дорогие... Осознание всего этого придет потом, в столкновении с реальностью. А пока, появления фашистских самолетов в октябре месяце, в воздушных просторах над городом, не насторожили нас. Летали самолеты высоко, отливая серебром в ярком голубом небе, под лучами солнца. Размерами они казались не более птиц. По ним открывали стрельбу из одиноких орудий, всегда безуспешную. Самолеты продолжали летать, не обращая внимания на обстрел. Фашисты пока не причиняли вреда городу. Чем дальше шло время, тем чаще наведывались непрошенные гости, число полетов и продолжительность возрастали. Это стало для нас обыденностью, мы к ним привыкли, как привыкают к назойливым мухам. Прежде я учился в школе № 23 им. Кирова, находившуюся недалеко от рыбоконсервного завода (она была разрушена в первую бомбардировку и не восстанавливалась). Школу нашу заняли под госпиталь, а нас перевели в школу № 10, расположенную далее от центра города, неподалеку от здания тюрьмы. Заниматься приходилось в две смены. К этому времени наша семья переехала в центр города, но перевестись в школу поближе я не успел, и мне приходилось тратить время на путь вдвое больше, чем прежде. По прямой он проходил мимо порта и рыбоконсервного завода. Наступило 27 октября 1941 года. День был ясным солнечным. Ни единого облачка в небесах. Осень, а этого не чувствовалось. Деревья не сбросили с себя листвы. Мало того, на многих деревьях она светилась яркой зеленью. Я отправлялся в школу, находящуюся от меня слишком далеко. В школу пришел раньше, чтобы иметь возможность успеть просмотреть материал по истории древнего мира, которую мы изучали (у меня не было учебника по этому предмету). В 13часов 20 минут должен был начаться урок. Почти все товарищи по классу находились во дворе школы, предаваясь шумным играм. Я был один на один с книгой в совершенно пустом классе. Спешил усвоить материал домашнего задания, все окружающее осталось вне меня. Вдруг до меня донесся многоголосный, полный тревоги, крик детей. Такого крика мне никогда не приходилось слышать. Видеть я школьников не мог, поскольку окна класса выходили на улицу, на противоположную сторону от двора

Мое внимание привлекли стекла окон, с наклеенными на них крест на крест полосками материи. Считалось, что такие полоски сохраняют целыми стекла во время взрыва. О, как наивны были наши представления о силе взрыва авиационных бомб! Наверное, выводы базировались на данных опыта гражданской войны. Я передаю, без доли вымысла то, что пришлось тогда увидеть. Стекла окон выгнулись и вогнулись. Неуловимое мгновение они еще были целы. Звуков не слышно. Затем оглушительный, чудовищный взрыв потряс мир. Стекла понеслись вперед; трещали и ломались переплеты оконных рам, срывались с петель двери, трещали стены. Чудо, летящие осколки стекол и обломки дерева не задели меня. Мне тогда, казалось, что раскололось само небо. Самые близкие удары грома во время грозы не сопоставимы с тем, что тогда услышал. Здание школы буквально подпрыгнуло. Я бросился к выходу, прочь от одиночества, к людям! Но, тут меня подхватила воздушная волна, как перышко, и швырнула на стену. В горячке боли не чувствовал, хотя удар и был силен. Просто кулем свалился на пол, не в силах подняться, испытывая всей поверхностью тела, упругую, сильную струю воздуха, сопротивляясь ей, полз в угол. Ужас сковывал мои действия, руки и ноги казались ватными. Раздался следующий взрыв, за ним последовали другие. Все они были невероятной силы, но сознание стало пробуждаться от оцепенения. Я увидел над головой висящий огнетушитель, и у меня возникла мысль о том, что его может сорвать со стены взрывом и швырнуть в мою голову. Отодвинулся в сторону. Вокруг меня никого не было. Короткий отрезок коридора был пуст, я был никому не нужен. Осознание этого, чудовищный страх и желание жить заставили двинуться ползком в ту часть коридора, в которой не было окон, и где шевелилась, раскачивалась, испуская крики, живая масса, сцепленных в единое целое, юных человеческих тел. Протиснуться между ними было невозможно. Когда сбоку образовалась узкая щель, я протиснулся через нее внутрь учительской комнаты. В ней на полу сидели учителя, такие же напуганные и такие же беспомощные, как и я. Взрывы были слышны и здесь, но, глуше, и между ними можно было различить промежутки, заполненные какой-то трескотней, напоминающей цокот множества подкованных копыт по булыжной мостовой. Слышно было, как вслух молились Богу те, кто еще накануне были атеистами, до мозга костей. Под столом, стоящим в центре комнаты, сидела учительница русского языка и литературы в луже воды из разбитого графина, руки ее прижимали к себе двух школьниц лет по десяти, - все трое воды не замечали. Чуть поодаль от них полуглухая преподавательница немецкого языка, запредельного для учителя возраста, утешала страждущих словами: «Не бойтесь, это идут военные учения!» Мне показалось, что она сошла с ума. О каком учении могла идти речь, когда между стенами и потолком учительской образовались глубокие щели, и не видеть этого было невозможно. Я не знал основ строительства зданий, как соотносятся между собой стены и потолок, но мысль, что он может обрушиться на нас, сидящих внизу, заставила меня действовать. Мне удалось разыскать каморку, где хранились ведра, швабры и иной инвентарь, я сидел между метлами и ведрами, вздрагивая при каждом взрыве, в надежде переждать там земную грозу. Сколько времени просидел там, не помню. Казалось, что миновала вечность. Взрывы, как будто бы стали реже и слабее первых, и я решился выбраться из своего убежища. В школе не было ни души. Ну, хотя бы один? Оставлен всеми, забыт. Я никого не упрекал, понимая, что каждый был занят спасением только самого себя. Все они жили вблизи школы, освоившись, разобравшись с обстановкой, разошлись по домам. А куда деваться мне? Что мне делать одному? Оставаться наедине со своим страхом? Но, этого делать нельзя? Нельзя одному оставаться в школе, не зная, что происходит вокруг. Не выдержу... Идти домой? Но путь мне преграждал источник взрывов? Мне невероятно страшно одному, я ведь еще ребенок, мне только 11 с половиною лет! И никого нет рядом, даже кошки или собаки! Ну, хотя бы какое-то живое существа? Никто не поддержит, никто не утешит?.. Терзали мысли о близких. Что с ними? Живы ли они? Масштабов происходящего я не знал. Решение нужно принимать самому. Как не велик был страх, но я решился идти домой. Подталкивало к этому и то, что я видел, как постепенно разрушается здание школы. Путь предстоял и долгий и трудный. Идти мимо того места, где бушевало пламя до небес, и продолжали рваться боеприпасы, было невозможно, это я понимал. Надо было идти в обход. Выручало знание всех улиц города. Странно то, что, несмотря на трагичность моего положения, меня одолевал чудовищный голод. Потом, позднее, всегда, когда начиналась бомбежка, меня сопровождал этот, невероятный по силе, голод. Откуда он возникал, я не знаю? Думаю, что я расходовал в страхе все запасы энергии, и без пополнения их, не мог действовать. Признаюсь, страх самой смерти от меня ушел, остался страх перед чудовищными взрывами, потрясающими все вокруг. Зайдя в школьный буфет, и подкрепившись там булочками с маслом, я вышел из школы. Удивительно то, что находясь в таком положении, не оставил своего портфеля там, в школе? Мало того, я положил в него и учебник по истории древнего мира, совсем не принадлежащий мне. Полагаю, что это было инстинктивное желание задержать детство. Но, увы, оно ушло, ушло с первым разрывом авиабомбы. Я отправлялся в школу ребенком, а возвращался почти взрослым. Идти в полный рост было невозможно, повсюду жужжали, пчелами, осколки, Я пригибался и продвигался под прикрытием каменных оград, идущих одна, за другой вдоль улицы, располагающейся поперечно к Кировской, на которой все рвалось и ревело. Что поделать, ребенок остается ребенком. Я действительно шел в обход очага взрыва, но у меня не хватило ума обойти пустырь, располагающийся позади рыбоконсервного завода. Я перебегал его под свист осколков и взрывов всего в 50 метрах.от эпицентра. Как я добрался до улицы Азовской, где стояло оцепление из красноармейцев и милиции, не представляю. Став взрослым, я понял, что защитой моей был Господь Бог. На мне не было ни единой царапины, когда меня обняла мать, стоящая позади оцепления и ждавшая, верой в Бога, что он спасет и сохранит ее сына живым и невредимым. Вера не подвела ее. Потом, мы с матерью шли домой. Она держала крепко меня за руку, словно я собирался вырваться и убежать от нее. Я мог видеть, что натворила бомбежка. Во всем городе не осталось целых стекол в окнах. На улице Пролетарской немецкими летчиками было расстреляно стадо овец из пулеметов. Возможно, они приняли овец за строй наших красноармейцев? Взрывы на рыбоконсервном заводе и порту продолжались всю ночь и затихли только к обеду следующего дня. Сила их объясняется тем, что немецкие бомбы попали в транспорт, груженный авиабомбами и снарядами, строящий в порту на разгрузке. Кроме того бомбы угодили в рыбоконсервный завод, где эти бомбы в течение последней недели, по приказу свыше, складировались. Знать, полеты немецких разведчиков над городом, были не безрезультатными. К слову скажу, что позднее, когда авианалеты и бомбардировки стали обычным явлением, я не видел ни одной, которая могла бы сравниться с первой. Достаточно сказать, что при взрывах из порта вышвырнуло многотонный, громадных размеров паровой котел, пролетевший более 100 метров и задержавшийся у стены одного из жилых зданий по улице Кирова

Начиная с этого дня бомбардировки города стали ежедневными. Они не были такими ужасными, какой была первая бомбардировка, и не стали такими интенсивными, какие нам еще предстояло испытать. Бомбили преимущественно район города, прилежащий к порту. Начинали примерно с 9 часов утра и заканчивали в 18 часов. Ночи были спокойными. Немцы отдыхали от работы. Да они были педантичны по натуре, эти немцы. Цели могли выбирать спокойно, никто не мешал. Я еще тогда не понимал, что вся обстановка говорила о приближении фронта к городу. Если до этого эвакуация людей велась как-то вяло, то теперь все, кто мог, стали поспешно покидать Керчь. Естественно, днем это делать стало опасно, но и ночей в распоряжении людей осталось мало. Наша семья, состоящая из женщин и детей, самой старшей, бабушке, за 90, самой маленькой, двоюродной сестре – 7 лет, решила двинуться в село Чурбаш, где проживала семья младшего брата моего отца. Взяли самое необходимое, что могли нести. Дороги прямой мы не знали, поэтому пошли в обход Чурбашского озера. Длина пути составила 18 км. Мы здорово устали. Было жарко. Очень хотелось пить. На одном из привалов я увидел бочажок с водой, в нем была уйма головастиков. «Коль живут головастики, значить воду можно пить!» - решил я, приникая губами к воде. Моему примеру никто не последовал, хотя пить хотели все. Это был мой первый шаг к децивилизации. Дяди Ивана не было, он был призван в Красную армию. Оставалась его жена Мария и две дочери. Радости великой при встрече не было, но приняли нас доброжелательно. Здесь было тихо, ни одного взрыва, и мы немного оттаяли. Звуки немецких бомбардировок долетали до села в виде отдаленных раскатов грома, и только в дневное время суток. Погода стояла великолепная: сухие теплые, почти летние дни. О приближении холодов свидетельствовали только густые туманы по утрам, с серебристой, такой же густой, росой. Нужно было подумать о зимней одежде. Решено было взрослым (матери и ее сестре) сделать несколько ходок в Керчь и взять кое-что из оставшихся вещей, главным образом одежды. Я упросил мать взять меня с собой. Мне было почти 12 лет, и хотя я не отличался плотностью сложения, но не был рыхлым. Они согласились. Вышли из села с таким расчетом, чтобы войти в город в начале седьмого часа вечера, когда бомбежки прекращаются, переночевать в своей городской квартире, а раненько, по утру, с узлами за спиной, двинуться назад. Чтобы одолеть за один раз 35 км. непривыкшим к длительной ходьбе горожанкам, и думать не приходилось. Поначалу складывалось все так, как мы и планировали. В город мы вошли, когда еще было, относительно, светло. Мать и тетушка жаловались на боль и усталость в ногах. У тетушки ноги даже опухли. Я привыкший к беготне, усталости не чувствовал. Начало смеркаться. Мать и тетушка связывали наскоро необходимое в узлы. Мой узел был не намного меньше, чем у них. При помощи двух картошек, положенных в углы наволочек, были приготовлены лямки. Выполнив работу, решили располагаться на ночлег. Поспать не удалось. Немцы первый раз нарушили свой график, совершив налет ночью. Невообразимый грохот, пошатывание стен дома, заставили нас искать убежища в подвале. Подвал под домом, где мы проживали, был завален различным хламом. Там повернуться было негде, мы пересекли улицу и укрылись в подвале дома напротив. Подвал невелик, в нем людей набилось, как сельдей в бочке, гражданские и военные, мужчины и женщины с детьми, в том числе и с грудными младенцами, старики. Было полутемно, горел поганец с подсолнечным маслом. Рядом со мной на корточках сидел человек в шинели, от него пахло табаком, от которого я давно отвык. Люди молились, кто шепотом, кто вслух. Я знал слова молитвы «Отче наш» и стал читать ее. Военный сказал просящим голосом:

« Молись, молись, малыш! Может Бог услышит твою молитву и защитит нас?» Налет кончился, мы собирались уже выходить наружу, когда он повторился. Бомбежка с интервалами в полчаса продолжалась почти всю ночь. Только под утро немецкие самолеты улетели. Понимая, что с утра начнется в городе ад, мы, взвалив на себя ношу, поспешили выйти из города. Уже, двигаясь по шоссе по направлению к Солдатской слободке, слышали за спиной потрясающие взрывы и клубы дыма... Больше попыток проникнуть в город, до немецкого вторжения, мы не делали,- довлел страх...

Всякая война имеет свое лицо и свой характер. Он у нее всегда отвратительный, полный безумной безысходности и страданий. И ничем, никакими расчетами, нельзя оправдать гибели людей, созданных для мирной, созидательной жизни Я никогда не понимал американцев, смотрящих в кино бред о войне. Культ насилия не приближает к царству небесному, о котором они так часто говорят благоговейным голосом. Я не могу оправдать того, что они культивируют, не познав глубины основ самого отвратительного явления, по сути не зная и не переживая воочию сами всех ужасов, которые отображает их кино. Иногда, кажется мне, что сценаристы и режиссеры их фильмов, лица, не закончившие лечения в психбольнице. Я не оправдываю и советского кино полностью, поскольку лжи в нем тоже не мало, но, батальные сцены его всегда проецировались на нашу, родимую землю, а не чужую. Ни в одном фильме не сражался русский солдат за неправое дело, да еще на чужой территории. Воспитанные на наших, отечественных фильмах, мы, дети, не представляли, насколько страшна и беспощадна реальная война? Не знали ее и наши отцы с дедами, хотя прошли страдания первой мировой и гражданской войн. О том, что нам придется испытать, каким количеством жизней оплатить, человечество тогда понятия не имело...

Пока, находясь в деревне, мы жили воспоминаниями ужасов двух дней, испытанных нами. Они ассоциировались с оглушительными, рвущими барабанные перепонки, взрывами. Я видел расстрелянное с воздуха стадо овец. Но не видел еще разорванных, истекающих кровью человеческих тел. В Чурбаше было невероятно тихо, даже в сравнении с нашим, относительно, спокойным городом. Летняя страда осталась позади, взрослые мужчины на войне. В деревне женщины, дети и небольшое количество мужчин, слишком старых, чтобы держать в руках оружие. Мычание коров, повизгивание поросят, да крики петухов – вот те звуки, которые царили в деревне. Председатель колхоза взял нас, прибывших из города, на довольствие. Нам, по резко сниженным ценам, выписывались молоко, картофель, хлеб и говядина. Фронт приближался, а нам выписывали квитанции и накладные, как это делалось в мирное время. Репродукторы были не у многих, да и те давно молчали. Никакой информации о происходящем в стране. Но, по-всему чувствовалось, что события развертываются не в нужном для нас направлении. Немец продолжал двигаться. О том, что он уже недалеко, мы узнали тогда, когда все поля вокруг села заполнили стада овец. О такой массе животных я никогда не слышал. Порядок в стадах наводили самцы. Людей около овец не было видно. Животных, не догнав до морской переправы, просто бросили. Они были сейчас никому не нужны... Исчез и наш председатель колхоза. Двери амбаров, зернохранилищ широко распахнулись, и оттуда колхозницы тянули все, что только было можно, к себе, по домам. Заразились эти и мы, хотя, по сути, были бездомными. Мы, по понятиям чести, не имели прав на колхозное имущество,- не было нашей доли в нем, - мы только помогали взять и принести нашим родственникам, то, что им принадлежало по праву. Они годами создавали богатства колхоза! В пищевом рационе нашем превалировали теперь баранина и шампиньоны. Те продукты, которые мы добывали. Грибов, на каждом шагу, было видимо-невидимо. Полчаса и ведро полное ими до краев. А овец приводил я, худенький мальчишка. Ловить овцу бессмысленно, она далеко от самца не пойдет. Поэтому я выбирал барана. Одной рукой я хватал его за рога, второй за хвост. Он долго носил меня. Ноги мои отрывались от земли и болтались в воздухе, но я снова, найдя ими опору, начинал действовать. Рогами я пользовался, как рулем. А движением хвоста сзади-наперед, заставлял его двигаться, когда он упрямился, не желая переставлять ноги. Несколько овец сами покорно шли вслед за нами. Прошел в тоскливом ожидании неприятностей и праздник 7 ноября 1941 года. Был он таким же будничным, как и все остальные дни. Еще три дня... Было солнечное утро, на небе ни облачка. Туман рассеялся. В близи колодца, в изумрудной зелени трав паслись коровы и лошади. В деревне, по привычке, встают рано, даже тогда, когда никаких дел не предвидится. Так было и сегодня. Нас, детей, усадили за стол завтракать. Завтрак состоял из большого ломтя пшеничного хлеба и молока. Два кувшина с молоком стояли на столе, мы сами разливали его по кружкам. Прервал завтрак близкий разрыв снаряда. Потом еще один, и еще. Снаряды слишком близко ложились от дома, в котором мы жили. Были слышны и звуки орудийных выстрелов. В селе войск не было, а обстрел все продолжался и продолжался. Никаких защитных сооружений, где можно было бы спрятаться, не было. Оставался крайне ненадежный колхозный погреб. Сейчас в нем находилась разлагающаяся капуста, которой его заполнили, не успев переработать. Боже, какой же у нее зловонный запах!.. Но страх перед смертью заставил всех нас спуститься туда. Стоя по колено в разлагающейся массе, задыхаясь от зловония, я не мог не видеть всей ненадежности нашего укрытия. Погреб был старым, его металлические перекрытия, съеденные ржавчиной, были не надежны, обнажены, расшатаны. Стены с глубокими трещинами. Он мог рухнуть от одного близкого выстрела. Мог похоронить нас под своей толщей, на это веса его камней хватало. Выстрелы и разрывы снарядов стали редкими, мы направились к выходу. У выхода стояло несколько глубоких стариков. К юго-западу от Чурбаша имеется пологая возвышенность. По ней, в сторону Чурбаша, передвигалась, спускаясь по направлению к Чурбашу, цепочка людей. Фигурки были еще небольших размеров, но при ярком солнечном свете, на фоне светло-коричневой местности, отчетливо был виден зеленый цвет мундиров. Я знал, что наша милиция носила зеленую форму. Поэтому воскликнул: «Смотрите, идет милиция!» Старик, стоящий рядом со мной, сказал с глубоким вздохом: «Немцы!» Меня охватил панический страх. Он был, пожалуй, сильнее всего, что я испытывал до этого. Были забыты взрывы бомб и снарядов. Наши средства массовой информации уже с первых дней войны сообщали о многочисленных фактах зверств оккупантов. Подробности о них леденили кровь. Забыв обо всем, помчался «домой». Страх заставлял искать убежища, но его не было. В безысходности, присел на корточки у края обеденного стола, словно он мог защитить меня чем-то. Все остальные жались к стенам. И только одна мать, стояла посреди комнаты, обратившись лицом к двери. Через короткий промежуток времени, в проеме двери показалась фигура первого немецкого солдата, которого я видел. Он был рядом, в полутора метрах от меня... На обнаженной груди его находился автомат, руки плотно сжимали рукоять его. Был он молод, светловолос, коренаст и плотен. Грудь его бурно вздымалась и опускалась, чувствовалось, что он бежал перед этим.

Немец сказал: «Рус зольдат?»

Мать ответила, разводя руки в сторону: «Нема!»

Впрочем, немец и сам мог в этом убедиться: комната слишком мала, чтобы в ней не видеть всего, что находилось. Ни одной мужской фигуры. Немец быстрым взглядом окинул стол. Увидев на столе молоко, он одним движением ладоней сгреб куски хлеба на столе, и стал почти, не разжевывая их, запивать молоком. Вверх-вниз задвигался кадык. По голой груди и животу полились тоненькие струйки пролитого молока. Поставив на стол кувшин, немец бегом выбрался наружу. Мы еще не пришедшие в себя, не двигаясь, долго молчали...

Прошло еще два дня. Ни немцев, ни наших. Жизнь стала входить в прежний ритм. Мы стали вновь придерживаться выработанного порядка поведения. Но... К вечеру второго дня в село прибыли немцы, сопровождавшие огромный обоз. Шум такой, как в цыганском таборе. Жители села попрятались по домам своим. Обозники рассыпались в поисках мяса. Первыми, кому пришлось распроститься с жизнью, были гуси. Через пару часов по всему селу нельзя было найти ни одного гуся. Повсюду слышался запах жареной гусятины. В нашей комнате тоже появились немцы на постой. Нет, они нас не выгнали наружу, они отправили нас всех в угол комнаты на пол. Кровати, стол, кухонные принадлежности остались в их распоряжении. Гусей у наших родственников не было, а до поросенка, стоящего в сарае, очередь пока не дошла. Они не приглашали женщин помочь им. Жарили гусей сами. Ели поспешно, как долго голодавшие, запихивая куски жирной гусятины. Хлеба не употребляли. Результат: вся окружность дома была в следах жидких экскрементов. То ли они боялись партизан, то ли считали не достойными для себя русские люфтклозеты Стеснительности никакой. Оправлялись, открыто, присев прямо на широкой деревенской улице, не таясь от глаз населения. Были по селу и случаи изнасилования. Я об этом слышал от взрослых, но информация давалась скудно, как и все, что имело хоть какое-то отношение к интимной жизни. Жители села в одно мгновение утратили все права человеческие. Защищать свое имущество, честь и достоинство, да и саму жизнь, они уже не могли. Разом отрезвели и те, кто был недоволен советской властью и кто с надеждой ожидал прихода немцев. Немецкий мундир стал символом опасности для каждого из нас, хотя он мог быть напялен на человека иной национальности, чем тевтон. Эту разницу мы уловили благодаря одному случаю. Вблизи дома, в поле, впрочем, везде, куда ни глянь, валялось множество оружия. Как-то, здорово насытившись, немцы уселись играть в карты. Вдруг у входа в комнату показался мой младший брат. Ему только-только исполнилось 9 лет. Под мышкой у него была советская самозарядная винтовка, он шатался под ее тяжестью и выкрикивал тонким, напряженным голоском:

«За родину, за Сталина, бей немецких оккупантов!»

У меня, признаюсь, защемило сердце, и озноб пробежал по спине. Лицо матери стало белее снега. Но, пронесло... Один из немцев, унтер-офицер, что-то сказал своим, и все хором оглушительно захохотали. Мать взяла нашего «воина» за руку, вывела из дома и всыпала ему

Потом мы узнали, что унтер-офицер был словак по национальности. Но, что он тогда сказал своим, для нас осталось тайной. Быт немецкого солдата был продуман до мелочей, от сыра в тюбиках, до свечи в завинчивающейся пластмассовой коробочке, фитиль которой не нужно было освобождать от нагара. Да, и к зиме они готовились. На каждом были длинные до колен серого цвета тонкие шерстяные нижние рубашки. Вот только все это не было рассчитано на те холода, которыми отличился конец 1941 года.

Внешняя продуманность всего и вся для военных действий, наличие у каждого солдата необходимого сочеталось с невероятной завшивленностью и бестактностью за обеденным столом.

Нас тяготила невозможность хорошо выкупаться, пусть и в обыкновенной лохани, бочке с водой, наконец. И удивляло, что этой потребности мы не замечали у немцев. После их отъезда, мы долго не могли освободиться от насекомых, которыми нас наградили завоеватели. А ведь раскроет немец свой ранец, с крышкой из телячьей кожи, чего только там нет? Все тщательно и продуманно упаковано, в строгом порядке уложено. Вот только нет там обычного куска мыла, да густого гребешка.

Обозы немецкие часто менялись. Одни отправлялись, другие приходили. И все, до одного, обозники, любили мясо. Распрощались наши родственники с кабанчиком. Подъехала немецкая подвода, погрузили его туда и увезли. Я тогда еще подумал: «Не кололи кабанчика, боясь, что родственники из Керчи часть мяса съедят, и результат – дождались...» Живности в селе почти не стало. Ни кряканья, ни повизгивания, ни криков петухов. Резко стали сокращаться стада бродивших в поле овец. Погода продолжала быть великолепной, солнечной. Днем столбами носилась в воздухе мошкара. Немцев в селе сменили румыны, и опять – это были обозники. Но эти конечно отличались от немцев не только цветом и формой мундиров, но и складом характера. Более всего они нам напоминали настоящих цыган. Они были такими же назойливыми, с постоянно бегающими, все прощупывающими, глазами, обыскивающими все окружающее. Что позволялось немцам, то было недоступно румынам. Румыны были более тактичными в отношениях с населением, не позволяли бросающихся в глаза грубостей, хотя в наглости им тоже не откажешь. Они не брали, как немцы, открыто все, что им требовалось, у населения, они – все воровали. Они были талантливы в воровстве, уследить за ними было невозможно. Похоже, способность красть была заложена в их генах. Они воровали не только у нас, но и друг у друга. Однажды мне пришлось стать свидетелем такой сцены: Командир отделения по случаю какого-то праздника, прямо на лужайке, вблизи дома, расстелил плащ-палатку и вывалил на нее буханки хлеба и бутылки вина. Стоило ему на какое-то мгновение отвернуться, как один из солдат успел взять бутылку вина и спрятать ее у себя, под одеждой. Остальные солдаты все это видели, но молчали. Командир заметил, что вина стало меньше, подошел к укравшему, взял у него вино и стал что-то грозно говорить. Потом из-за голенища сапога извлек короткую плеть. Удары плети приходились по лицу вора, вспыхивая ярко розовыми полосами. Солдат, вытянувшись в струнку, молчал. Пока происходила процедура наказания, второй солдат успел украсть хлеб. Все повторилось. Наконец, раздраженный командир завернул принесенное им в плащ-палатку, и через отверстие стал выдавать вино и хлеб. На двоих приходилось по хлебу и по бутылке вина. Получили солдаты и деньги. Это были наши, советские тридцатки, с изображением Ленина. Вот только, что на них можно было сейчас купить, я не знал? Румыны разыграли полученные деньги в кости. Выигравший, комом спрятал деньги за пазуху...

16 ноября немцы заявили о взятии ими Керчи. Словно ожидая этого момента, из села убрались и немцы, и румыны. Впрочем, что им там оставалось делать, всю живность они съели... Командовать селом они поставили назначенного ими старосту. Мать и тетушка Ирина решили, что пора возвращаться домой, в Керчь родимую. Естественно, детей и старую бабушку, которой перевалило за 90 лет, оставляли в Чурбаше. На этот раз в деревне оставался и я. И это правильно, ведь никто не знал, что там ждет нас в городе? И сохранилась ли хотя бы крыша над головой? И так, взрослые ушли, мы остались на попечении родственников. Прошло около недели, а ушедшие не возвращались. Что произошло там, никто не знал? Возникали самые нелепые предположения. Их рождала жена нашего родного дяди по отцу – Мария Ивановна. Женщина она была неграмотная, всю жизнь прожила в селе, где самая простая информация была редкостью. Работала во всю система слухов, предположений, сплетен. Почвы для них не было, ибо жизнь всякого на селе прозрачна и нет необходимости выдумывать что-нибудь. Но, чудовищные по содержанию вымыслы рождались часто, существовали совсем недолго, сменяясь другой очевидной нелепостью. Даже мне, подростку, они казались невероятно глупыми, вызывающие нестерпимое желание съязвить...

Между тем, совсем внезапно, пришла зима. Еще вчера так ласково светило солнышко, а сегодня задул холодный норд-ост, не хотелось высовывать носа наружу, на мороз. Землю припорошило сухим колючим снегом, переметаемым с места на место сильным ветром. В селе зимы кажутся значительно холоднее, чем в городе, у ветра здесь нет преград, гуляет, как и где ему хочется. Как-то за завтраком опять зашел разговор о моей матери и ее сестре.

«Небось товаров натаскали из магазинов? – сказала жена моего дяди, посматривая не слишком ласково на меня. – Чего теперича им сюды спешить, свалили обузу на мою голову, а сами там отсыпаются. Мылом, и спичками запаслись, небось?.. Да и мануфактуры, наверное, натаскали?» Она стала попрекать нас едой. Это взорвало меня. Ведь сколько я, и остальные члены нашего семейства, натаскали зерна и картошки из амбаров колхоза? Таскали, пока складировать стало некуда! А кто притаскивал барана, который вдвое был сильнее меня? Похоже, взрослые не всегда замечают грани дозволенности, имея дело с подростками. Никогда бы Мария Ивановна не позволила себе сказать подобное моей матери, памятуя о том, что ее муж чтил старшего брата, как отца! Вспылив и наговорив дерзостей взрослым, я встал из-за стола и стал собираться, чтобы отправиться в Керчь. Никто и не предполагал, что я решусь на подобное! Я так всегда боялся холода... Меня стали уговаривать, не делать глупостей. Но, по-видимому, такт разговора был таков, что я еще более раздражался. Поняв, что я сорвался, и меня просто так не остановить, у меня забрали шапку и тощее пальтишко. Остался в пиджаке, с непокрытой головой. Но и это не остановило меня. Я выбежал из дома и быстрым шагом направился в сторону Камыш-Буруна. Гнев гнал меня вперед. Дорогу домой, в Керчь, я знал. Но, что ни говори, мороз есть мороз! Уже, через минут пять я почувствовал, что холод пробирает меня до самых костей.

Куда ни глянь степь, припорошенная снегом, Сливающаяся вдали с тусклым, неприветливым небом. Серыми пятнами видна наша разбитая и брошенная техника: танкетки, орудия... Ее было много, и валялась она ненужная пока и немцам! Куценький пиджачок совсем не грел меня, мороз щипал за нос и уши. Мне часто приходилось защищать их руками. Перчаток не было, руки мои посинели и были сами холодными, как лед. Я прятал их под мышки, чтоб согреть, но не надолго, уши и нос опять заставляли их взметнуться к этим, так мерзнувшим, частям тела. Мне повезло, я догнал обоз из трех фур, на которых везли сено. Следуя за ними, я мог укрываться от ветра. Жаль только, двигались они не быстро, а это приводило к тому, что начинали мерзнуть и ноги. Так я, под прикрытием возов с сеном, почти добрался до Камыш-Буруна. Но тут обоз, к несчастью моему, повернул вправо, тогда, как мне следовало двигаться влево. Оставшись один, чуть в стороне, я увидел ящик с бутылками. Стекло бутылок полопалось, и местами отвалилось, обнажив серо-желтую крепкую, как камень массу. Это были бутылки с зажигательной смесью. Я не думал, что смесь будет так вести себя на морозе, как ведет себя вода, расширяясь. Я решил попробовать погреться, подпалив одну из них. Как это делается, я не знал. Но любопытство сильнее разума. Подняв одну из бутылок, я просто бросил ее, попав в стенку ящика. Того, что потом случилось, я не ожидал, Бутылка с легким хлопком вспыхнула. Скоро она запылала, высоко взметая пламя и сильно коптя. Черные, как крупные мухи, замелькали в морозном воздухе. Потом занялся весь ящик. Черный густой дым повалил, как при дымовой завесе, и испугал меня не на шутку. Я опасался, что он привлечет внимание немцев, а встречи с ними мне не хотелось. Слишком уж они суровы. Поэтому понесся прочь, что было сил, по дороге. Это согрело меня, но и здорово утомило. Я был и до войны тощим, а тут и говорить нечего... Меня можно было приглашать для съемок сцен, где нужно было бы изобразить сцену смерти от голода. Похоже, энергии для зимнего холода мне таки здорово не хватало. А тут еще ветер усилился, - местность стала более открытой. Я здорово пожалел, что решился на столь опасное и отчаянное путешествие, но... Я не стану утомлять описанием, как я падал на землю и плакал. У меня не осталось совсем сил. Тянуло в сон. Но я был начитанным мальчиком, и знал, что сон таит в себе опасность смерти. Поэтому заставлял себя всякий раз подниматься и идти. Как во сне, ничего не помня, я добрался до города. И попробуйте меня после этого разубедить, что спасение мое не рук Бога моего? Он, и только он, спас меня тощего, слабого, голодного и раздетого в лютый мороз и сильный ветер. Я даже ничего не отморозил, не простудился! Разве это – не чудо! Вот, наконец, передо мной город. Прохожие крайне редкие, похожие на крадущиеся тени Улица Свердлова, устало сижу на пороге какого-то дома, не в силах продолжать движение. Мне казалось, что попал в комнату. Действительно, здесь, улица, прикрытая горой, менее страдала от ветра, да и ощущения мои притупились, мне стало намного теплей. Еще минут двадцать я добирался до своего дома, по улице К.Маркса, окоченевшими руками стучал в дверь квартиры. Ее открыла мне сестра матери. Она всплеснула руками, ахнула, увидев, в каком виде я пришел! Две большие кружки горячей воды и немного гречневой каши, приготовленной из брикета концентрата, согрели меня. От тетушки узнал, что мать моя уже два дня, как ушла в Феодосию, где в концлагере для военнопленных находился отец.

«Почему ты ушел от пищи и тепла в голод и холод?» - спросила меня тетя, когда я поел и согрелся.

Не скрывая озлобления, я, подробно рассказал все, что предшествовало моему уходу. Тетя Ира внимательно слушала, не перебивая меня

«И, все-таки, ты сделал глупость, решившись сюда придти? – сделала тетушка заключение.

Я не стал убеждать ее. Она не могла меня понять по двум причинам: она была женщина, привыкшая к тому, что за нее кто-то принимал решения, а она была только ведомой. Во- вторых, она привыкла терпеть, куда ей было деться с маленькой дочерью без мужа, без специальности, да еще полностью неграмотной? У нее было одно богатство – внешность. Но и ту она скрывала, оберегая женскую честь. Вот только для кого?.. Я с детства особой покорностью не отличался, и, если считал себя правым, упрямство мое не знало границ!

Какое счастье, что Творец, создавая нас, дал в награду способность прощать. Особенно склонны к прощению дети. Возможно потому, что их часто совсем незаслуженно обижают. Если бы память наша хранила остроту причиненных обид, то мир состоял бы из одних врагов. Не даром, когда мы молимся, пусть даже механически, не вникая в глубину смысла, то произносим:

«И оставь нам долги наши,

Так же, как и мы оставляем должникам нашим»...

О каком долге мы говорим? О материальном? Нет, оценка материального давно определена человеческими законами. В данном случае, речь идет об обидах. Сколько раз в жизни своей мы наносили Богу нашему обиды, и словами, и делами своими? Наверное, значительно чаще, чем обиды причиняли нам? И он прощал нам. Прощал даже тем, кто прощения не достоин. Он давал им еще время опомниться! Ребенок не анализирует причин наказания своего! Он считает себя обиженным! А чем может ответить ребенок на обиду взрослого?.. Только тем, чтобы уйти от обидчика! Не так ли поступают те, кого мы называли беспризорниками? А если беспризорников тьма, не стоит ли власть имущим задуматься над тем, сколько зла и обид совершено?..

В городе есть нечего. Отапливать квартиру нечем. Я понимал это, но возвращаться в Чурбаш не собирался, давила душу обида. Как велика она была, если след от нее остался на всю жизнь, раз я об этом помню и на склоне лет своих. Я давным-давно простил в душе своих обидчиков, но забыть не мог. Знать, не научился я еще оставлять должникам своим! А как остра она была тогда, незаслуженная обида? Может, этого и не понимала Ирина Максимовна, говоря мне о глупости совершенного мною, но она понимала хотя бы то, что безумно рисковать ребенку вновь, одному, беззащитному, возвращаться туда, откуда он изгнан дурным словом взрослого. Впрочем, оставшись в городе, я быстро нашел себе занятия...

Подростка, да еще мальчишку, в доме не удержать. Уже на второй день после прихода в Керчь я почувствовал, что мне не усидеть, как мне не хватало друзей! На улице мороз, я почти раздет. Начались поиски одежды. Они были продолжительными, но успешными. Нашлась старая шапка отца. Верх у нее был суконным, сильно пострадавший от моли. Кроличий мех выглядел жалким, с большими прогалинами и висящими клочьями. Одним словом таким, словно его долго терзала собака. В хорошее время такую шапку стыдно надеть огородному пугалу, но я был рад этой находке, теперь. Правда она была чуточку велика, при движении, то и дело, опускалась на глаза, вызывала искреннюю жалость редких прохожих. Но в ней было два больших преимущества. Одно, она сохраняла тепло, излучаемое моей головой. Второе, на нее не покушались немецкие солдаты. Удивительно, собираясь воевать на просторах России, они не догадались снабдить своих солдат шапками; простым, но эффективным созданием рук человеческих, проверенным временем и лютыми морозами? Возможно, они рассчитывали на поражение огромного государства еще до наступления холодов? Что поделать, не вышло! Не тем местом думали! А теперь пришлось вести охоту за шапками и женскими пуховыми платками. Где-то тетушка Ирина разыскала старенькую ветхую стеганую ватную фуфайку. Рукава были слишком длинны, пришлось их подтянуть вверх и закрепить стежками ниток. Фуфайка свисала с моих узеньких плечей, пряча вглубь руки. По длине вполне похожа была на пальто. Чтобы под нее не поддувал ветер, мою талию охватывал узенький ремешок. Одевая меня, тетушка время от времени смеялась, хотя я не находил ничего смешного в своем одеянии. Облачившись так оригинально, я выскользнул на улицу. Во дворе дома – никого. Даже следов на снегу, заботливо подсыпанного матушкой-зимой. Холодно, но терпимо. Перчаток или рукавичек у меня нет, я втянул кисти рук в рукава фуфайки, там до них морозу не добраться. Выхожу на улицу. Редкие прохожие, чаще немецкие солдаты. Я схожу с тротуара, при виде них. Может, со стороны показаться, что поступаю так от учтивости? Нет, я опасаюсь получить пинка под зад! Смеющихся над моей одеждой не видно. Напротив нашего дома зияет пустыми глазницами оконных рам детская поликлиника. Направляюсь внутрь здания. Гулко звучат мои шаги в пустом помещении. Двери, сорванные с петель, лежат на полу, валяются какие-то банки темного стекла с порошками. На полу, в банке – человеческий эмбрион. Запах йодоформа, въевшийся за долгие годы в стены. У нас топлива нет, но у меня почему-то не возникает мысли использовать в качестве топлива дерево дверей. У перекрестка моей улицы с Кировской, напротив – здание морской библиотеки. Прямо перед ним грудами на земле, где к ней примерзшие, где припорошенные снегом, валяются книги. В таком же порядке книги и в помещении библиотеки. Кто-то потрудился над ними, сбрасывая со стеллажей. Кто-то и перебрал их. Наших классиков нет, из зарубежных нашел: «Ярмарку тщеславия» Теккерея, «Хромого беса» Лессажа, «Монахиню» Дидро. Их я, спрятав под полой, несу домой. Временный источник отопления мною найден – книги. Нет, я не собираюсь предать аутодафе творения великих мыслителей и литераторов. Но среди валяющихся книг я видел много макулатуры, мифотворческого бреда, ценности особого не представляющего; мало того, хранить его у себя дома – опасно. Но открыто набивать книгами мешок и нести домой опасно вдвойне. Еще не знаю, не являются ли валяющиеся на земле книги достоянием Германии? Можно ли их брать открыто? Кое-где я вижу наклеенные на створках ворот приказы немецких властей. В одном требуют всех граждан пройти регистрацию в городской управе, в другом требуют зарегистрировать живность (коров, телят, коз... птицу тоже). Я внимательно читаю приказы.

Вот приказ касается радиоприемников и иной аппаратуры. Ее требуют немедленно сдать. Сдать требуется и огнестрельное оружие, в том числе и охотничьи ружья. Каждый приказ заканчивается грозным напоминании о расстреле, в случае его невыполнения. А вот этот белый клочок бумага, большего размера, касается исключительно евреев. Им приказано носить на левой стороне груди сделанную из белой материи звезду Давида. Я уже видел группу евреев с шестиконечными звездами на груди. Вначале я подумал, что это – военнопленные, поскольку их охранял полицейский с винтовкой. Они собирали руками в тачки то, к чему прикоснуться без чувства омерзения было невозможно. Теперь я знал, что это – евреи. Женщин и подростков среди них не было, только – мужчины. В приказе том евреям запрещалось ходить по тротуарам, им разрешено пользоваться только проезжей частью улицы. Они были обязаны при приближении немца обнажить голову. И опять следовало напоминание о расстреле. Иных форм наказаний в немецких приказах не было. Я понял, что пункты приказов распространяются и на детей. Себя я внутренне уже давно причислял к взрослым. Я всего два месяца изучал в школе немецкий язык. Даже помнил первую страницу учебника. Но слово «Tod» - смерть было первым немецким словом, с которым я познакомился наяву. Ноги меня вели туда, где были проведены предвоенные годы, - Гудованцева 5. Двор резко изменился. Многие квартиры в развалинах, в остальных жили люди. Я не выяснял, кто погиб. Большинство сохранили жизнь, благодаря той щели во дворе, защитным свойствам которой мы, во время ее строительства, не доверяли. Жильцы двора оказались предприимчивыми, запаслись продуктами из магазинов, которые должны были быть по приказу городских властей уничтожены. Приходилось вытаскивать многое из уже горящих зданий. Меня угостили куском коричневого и крепкого сахара, подвергшегося действию пламени. Я и сейчас не понимаю действий советских властей. Ну, почему не раздать горожанам то, что подлежало уничтожению? Оставляя массу людей, кто позаботился об их пропитании?.. Мой вид не рассмешил прежних соседей. Напротив, я уходил из своего прежнего двора с наволочкой, наполненной пакетиками концентрата пшенной и гречневой каши. Кто-то из моих прежних друзей, уже сейчас не помню, под секретом решил показать кое-что. Он подвел меня к входу в щель, расположенную на улице Кирова и приоткрыл дверь, прикрывающую вход. То, что я увидел, потрясло меня. Это была верхняя половина человеческого тела, объеденная кошками. Кошек я видел собственными глазами. Они трудились над мертвым телом. Видел обнаженные кости и красное мясо. В ужасе я захлопнул дверь...

Тетушка, раскладывая принесенное мною, сказала, что и прежде жильцы двора дали кое-что на пропитание ей и матери, когда они вернулись в город из Чурбаша. Вот те и чужие люди? Ведь я ничего не просил у них, они сами... Может, им внушил жалость мой необыкновенный наряд? Но поверьте, я был не единственным в городе, щеголявшим в потрепанном старье! Немцы не обращали внимания на мой наряд, жалости в их глазах – не видел. Иногда отправлялся на Новый рынок купить конины. Ее продавали два татарина, в неотапливаемом отделении одного из торговых павильонов. Вскоре они «признали» меня. Широко улыбаясь, стали отпускать конину лучшего, чем прежде, качества. Как-то, выходя с купленной кониной, я обратил внимание на собравшуюся небольшую толпу, у ограды сквера Л. Толстого, где стоял памятник Ленину. Он и сейчас, при немцах, стоял на том же пьедестале, вытянув вперед руку, только сильно поврежденный. Его не свергли с пьедестала, как этого следовало ожидать. Но, множественные пулевые ранения он получил. Я не видел стрельбы немцев по памятнику, поэтому не знал, откуда повреждения его? Любопытство направило меня к толпе. Немцы собирались повесить трех одетых в фуфайки, брюки и сапоги мужчин среднего возраста. Мне было страшно, но я не уходил. Нет, здесь не было того, о чем читал в книгах. Здесь не было стука топоров, готовящих помост. Здесь не было перекладины. Здесь не стучали барабаны и не строились шеренгами солдаты. Да и толпа была небольшая и редкая. Людей по городу передвигались мало. Немцы вытащили три ящика из рыбного магазина, поставили на него трех живых людей, изо рта которых в морозный воздух вылетали облачка пара. Привязали к ветвям деревьев веревки, изготовив на них петли. По команде ящики были выбиты из-под ног, тела несколько мгновений дергались, как будто старались ногами дотянуться до земли, но не могли этого сделать, а потом обвисли и затихли. За что их повесили, я не знал? Все делалось немцами деловито и просто, а потому и особенно страшно. Думалось невольно: «А не стану ли я следующим?» Казнимые молчали, не выкрикивали лозунгов, о которых я читал в книгах. На следующий день увидел, что кто-то с мертвых стянул сапоги. А еще через несколько дней они были только в нижнем белье, и на груди каждого висела тонкая дощечка, на которой крупными буквами было написано: «Повешен, как партизан». Это единственный случай, когда я видел написанным это слово. Немцы ничего не говорили и не писали о партизанах. О диверсиях мы тоже ничего не слышали.

Все новые и новые приказы германского командования расклеивалось на стенах домов. Все они должны были регламентировать нашу жизнь. Не выполнить их, означало – расстрел. А выполнить?.. Как-то появился приказ детям школьного возраста явиться в школы для продолжения учебы. Я проигнорировал этот приказ, полагая, что ничему путному меня по приказу немцев учить не будут. Видно Богу угодно было опять сохранить мне жизнь, породив в моей душе сомнения? Откликнулось на этот приказ более двухсот пятидесяти детей. Домой они уже не вернулись. Поползли слухи по городу, что всех детей немцы отравили, угостив пирожками с чаем, содержащими яд.

Отапливать помещение книгами хлопотное занятие. Книга, брошенная целой в плиту, горит плохо, ее нужно прежде растрепать на отдельные тетради, размять, распотрошить. А это означало, что нужно сидеть рядом с нею и только этим и заниматься, Да и прогорает бумага моментально. Как-то два сапожника, алкоголики, живущие в нашем новом дворе, притащили откуда-то ящик с толовыми шашками, сказав жильцам, что они нашли мыло. Внешне тол походил на куски мыла, но был более желтым, а главное он не собирался образовывать пену. Сапожники были нежадными и поделились добычей с соседями. Несколько шашек досталось и нам. От соседа, живущего в квартире рядом, в прошлом красного командира, я узнал, что тол - взрывчатка, но если его сжигать маленькими кусочками, то он горит. Я провел такой эксперимент, кусочки тола были крошечными, они плавились, пузырились, горели, создавая много черного дыма. Как источник отопления они были забракованы мною, тол был выброшен. Пришла война, и исчезли спички. Я и до сих пор не могу понять, какая связь между спичками и войной? Но, хочешь, не хочешь, пришлось подумать, как добывать огонь, не прибегая к тому способу, который описал Рони Старший в своей повести «Борьба за огонь» Все-таки человечество далеко шагнуло в своем развитии от того, каменного века. Способ мой не был изобретением, он описан давно: кремний и кресало (кусок закаленной стали), трут получить не трудно, опалив конец любой хлопчатобумажной ткани. Подносишь тлеющий уголок ткани к кучке бездымного пороха, все – горит! Дымный порох для этой цели не годиться. Доказано экспериментом, результатом которого были опаленные волосы на моей голове. С более серьезными взрывающимися структурами, заключенными в специальные металлические каркасы я экспериментов не проводил.

Когда человек идет на войну, он готов к тому, что может ждать его там, я имею в виду самый нежелательный вариант. Надежда не оставляет человека до самого конца, он идя на передовую думает о том, что должно же ему повезти... Ну, не всех же убивают? Много остается живых! Неужели он составляет печальное исключение? Не может этого быть! Ведь не создан он для того, чтобы, еще не начиная жить, не оставя след в ней, уйти в небытие? Но, быть готовым и к худшему все же надо. Недаром на Руси, провожали ратника со слезами и причитаниями, так, как принято провожать покойника. Да и сам ратник, кланяясь всем в пояс, просил простить ему все беды и зло, которые он, совсем случайно, мог кому-то из соседей и знакомых причинить. Мирные люди, оставаясь дома, тоже не были спокойны. Все зависело от того, как развернутся события на войне, происходящие далеко от дома. Они могли обернуться разорением, пленением, рабством. Для того чтобы избежать этого, и шли молодые, крепкие парни сражаться. Цивилизация ослабила последствия войн для мирного населения, надежды на хороший исход возросли. Мало того, некоторые научились извлекать для себя немалую выгоду из несчастия других. Неудивительно, что и в нашем городе были такие, которые без боязни, возможно с нездоровым любопытством, ожидали прихода немцев. Еврейские семьи не были исключением. Я вспоминаю слышимые от отца с матерью разговоры на такие темы. Поэтому называю не выдуманные фамилии и ненадуманные факты, а реальные. На улице Пролетарской, во дворе дома № 40 проживала семья зажиточных, естественно по нашим меркам, евреев по фамилии Тун. Они, обладая значительными денежными средствами, а отсюда и возможностями, не слишком торопились покинуть Керчь. Моя мать, будучи управдомами, встетив главу упомянутого семейства, задала такой обычный вопрос:

«Почему вы не эвакуируетесь? Ведь немцы могут вас застать здесь?»

Тун на это ответил: «Мадам, я знаком с немцами по восемнадцатому году! Это – культурные люди, не то, что наши босявки!»

О, как наивен был этот человек, так говоря о немцах! Как он жестоко ошибался, не доверяя нашим средствам массовой информации, повествующими достаточно красочно о преступлениях, творимых по отношению к евреям! Среди евреев были и такие семьи, которым подняться и улететь не давали слишком короткие крылья. Они доверяли средствам массовой информации, но еще более доверяли Туну. Подняться им было трудно, отсутствие средств, многочисленные семьи резко уменьшали возможности передвижения. Но попытаться все же было можно, ведь работникам металлургического завода это было сделать легче других, их обеспечивали транспортом и всем крайне необходимым. Не стану вдаваться в подробности мыслей и поведения бедной еврейской семьи, проживающей в нашем дворе и носившей такую же короткую фамилию, как и Тун, из трех букв – Шор. Давид и Соня Шор, с их десятиголовым выводком, с трудом сводили концы с концами на зарплату жестянщика метзавода. Да, в этой семье белый хлеб был редкостью, его ели только в день получки, он был для них лакомством. И не было свободного часа у этого человека. Жесть и киянка, ножницы по металлу и наковальня с металлическим квадратного сечения брусом – кормили его и многочисленную семью. Раньше его никто во дворе не вставал, и позже не ложился. Вся жизнь сопровождалась звуками ударов киянки. Был он невелик ростом, сутуловат, с впалой грудью и кожей, сплошь усыпанной веснушками. Говорят, веснушки – к счастью. Но, к сожалению, счастья веснушки ему не принесли. Мог ли он, да и мы тоже, полагать, что от начала войны семье Шоров будет отсчитано всего 5 месяцев, а точнее 159 дней жизни. И уйдет в небытие бедная еврейская семья, бившаяся над каждым куском хлеба, не причинившая никому зла, о которой в Германии, начиная войну, и понятия не имели? Я назвал только две фамилии, две еврейских семьи, а ведь на Сенную площадь их 28 ноября 1941 года пришло около 7 тысяч. Семь тысяч тех, кто на что-то надеялся, на что-то рассчитывал? Оставили они свои ценности врагу – это факт. Только кто из них Туны, а кто Шоры? А мысли, надежды, что с ними?.. Превратились в «п-фу», легким выдохом отправленные в холодный, промозглый воздух. Правда, идя на площадь, забрав с собою все ценное, некоторые не догадывались, что их там ждет? Активно распространялся слух, что евреев отправляют в Палестину. Большинство знало о Палестине только то, что было написано о ней в святом писании. Где расположена она? Кому принадлежит? И как Германия может выселять людей туда, где все уже давно занято? Зачем думать, когда о том так уверенно говорят. Отсюда и возможность создания заведомо ложной иллюзии. Все сомнения по поводу евреев отпали, когда на створках ворот были расклеены листки с приказом, где было четко сказано – за укрывательство евреев – расстрел! Расстрел ожидал в этом случае не одного человека, а всю семью, всех жителей двора. Евреи в городе были обречены. Трудно предположить, что не найдется во дворе такой, кто из трусости, из страха перед смертью, не выдаст немцам своего соседа, даже в том случае, когда он не чувствовал к нему неприязни, напротив жил дружно, поздравляя с семейными праздниками?

Я назвал только евреев, но в городе проживала тьма тьмущая людей других национальностей. Их, в массе своей, пока не трогали, пока выдергивая по одиночке. Но, тронут позднее, узаконив уничтожение невинных. И цыган, и семьи смешанных браков, и крымчаков будет ждать такая же судьба. Коснется она и массы русских. Никого не оставит в покое. В живых останутся только те евреи, которые догадались переждать сложности временного характера, перебравшись в село, сделав это заранее. Да раненые, выбравшиеся из-под трупов, заполнявших Багеровский ров. Но таких счастливцев было единицы. И спасались они не в городе, где, кажется человек, как иголка в стоге сена, может затеряться, а добравшись до глухого села, где все на виду, где друг друга давно знают, а прибывший только-только, как букашка на открытой ладони!. Село немцы не трогали. Евреи никогда, со времен царей русских не жили в деревне. Им там делать было нечего – прав на землю они не могли иметь. Богатые евреи занимались ростовщичеством, бедные – ремеслом. А эту возможность давал только город.

Взрослые, наверное, недооценивают чувств подростков, еще не окрепших душами, но уже брошенных в мир смерти, боли, страданий. Подросткам сложнее, они еще не научились глубоко прятать свои чувства, и не научились объединяться для выживания. Я сопереживал чужим несчастьям, опасаясь открыто высказать то, что переполняло меня. Болтать было опасно, замкнуться в себе еще хуже. Трудно в одиночку с бедой справиться – это я хорошо усвоил. Но труднее всего человеку, превратившегося внезапно в изгоя. Общество не приемлет его из-за страха навлечь на себя беду. А он, в свою очередь, не успевший освоится с новой ролью невинно осужденного, в любой момент может ожидать расправы. Несколько слов о нем. После массового расстрела евреев, и последующих уничтожений, не явившихся по приказу немецкого командования на Сенную площадь, в городе остался в живых только один еврей. На улицах он появлялся редко. Шел, потупив взор в землю, с шестиконечной звездой на левой стороне груди. Нет, он не стыдился своей национальности, ему, наверное, было стыдно за тех, кто, давно зная его, теперь сторонился, словно от прокаженного. Фамилия еврея была Гольдберг. В потоке времени я забыл его имя и отчество, но фамилию запомнил на всю жизнь, поскольку всегда поражался видимым, доступным для восприятия, чувствам этого человека. Я помню его голос с нотками баса, мягкий, ровный, без срывов. Это был высокого роста, тощий мужчина, с выдающимся вперед кадыком, всегда одетый во все черное. Ходил он, сутулясь, широкими шагами. Семитских черт в лице его было мало, но интонация речи с головой выдавала принадлежность к еврейской нации. Работал он врачом, оперирующим хирургом в городской больнице. И до войны, и во время оккупации города немцами он ежедневно оперировал больных и раненых, всех, без разбору, русских, татар, немецких солдат в том числе. Только потому, что немцы нуждались в его искусных руках, они оставили его в живых. Он знал, что, как только будет ему найдена замена, жизнь его прервется. Он сам об этом говорил не раз. Откуда я это знаю? Он был лечащим врачом моей матери, лечил моего отца, оперировал моего родного дядю, да просто он часто бывал у нас. Бывал тогда, когда тоска одиночества заставляла его искать общества людей. Когда он приходил к нам, мать начинала суетиться, выискивая, чем бы его накормить. Он, стесняясь, отказывался, хотя стоило заглянуть ему в лицо, увидеть его глаза, чтобы понять, насколько он голоден! Когда он уходил, мать совала ему в руки крохотный мешочек с пшенной крупой. Что она могла ему еще дать, если для того, чтобы прокормить нас, из-за пайки хлеба и десятка мерзлых картофелин, которые она прятала на груди у себя, работала подсобницей в немецкой кухне. Эта картошка обошлась матери жесточайшим бронхитом, от которого ее излечил все тот же Гольдберг. Как-то в средине декабря он пришел к нам днем, что бывало крайне редко. Пришел такой озябший, что его буквально трясло от холода. Да и как было не замерзнуть, если на нем была видавшая виды фетровая шляпа и потрепанное демисезонное пальто. Мать напоила его кипятком с кусочком ржаного сухаря. Подарила старенький шерстяной шарф. Отец протянул ему свою зимнюю шапку. Он не хотел ее брать. Отец уговорил его словами: «Она мне не нужна, я все равно никуда из дома не выхожу». Это была правда, и Гольдберг поверил отцу. Но прежде, чем надеть шапку, он повредил ее мех и надорвал «ухо». Забегая вперед, скажу, что этот врач уцелел, дождался того момента, когда наши высадили десант и захватили город. От него мы узнали, какой ценой была освобождена Керчь. Десятки молодых людей стали калеками. Им ампутировали отмороженные верхние и нижние конечности. Я помню, как меня потрясло это. Я представил себе человечий обрубок, только туловище и голова... Что такому делать, ведь он обслужить себя не может?..

Потом Гольдберг уходил из Керчи, чтобы в нее уже больше никогда не вернуться. Он уходил по льду пролива с партией раненых. Он заскочил к нам попрощаться. На вопрос, почему он так поступает, он ответил прямо:

«Наши застряли на Акмонае, я думаю о возможности возвращения сюда немцев?.. Тогда мне в живых – не быть!» Да, он был дальновидным, этот талантливый еврей. Я вышел во двор, чтобы его проводить. Он обернулся на прощанье ко мне лицом и мягко улыбнулся. Он ушел, оставив мне на память свою улыбку.

Город и до войны испытывал сложности с водоснабжением. Хорошую мягкую питьевую воду покупали, платя по копейке за ведро воды. Вода из водопровода была жесткая, невкусная, но и этой не стало после того, как немцы заняли город. Водопровод не функционировал. Для водоснабжения использовались колодцы, оборудованные механическими помпами. Приходилось, действуя руками, откачивать воду из глубины. Таких колодцев в центре города были три. Около них скапливались люди, образовывались длиннющие очереди. Приходилось тратить часы для того, чтобы принесть домой два ведра питьевой воды. Использовали дождевую, подставляя ведра под водосточные трубы, растапливали на плите снег, когда он был свежий. Как-то, стоя в очереди, я стал свидетелем жуткого случая. С момента, когда на Сенной площади собрали евреев и куда-то вывезли, прошло несколько дней. Большинство людей знало правду о том, что с ними сделали, хотя вслух, да еще с незнакомыми людьми, об этом не говорили. Случилось, что, когда моя очередь приблизилась к колонке, к воротам двора напротив колонки, подъехала грузовая автомашина. В ней находилось трое полицейских, одетых в новенькую форму черного цвета, со светло-серыми отворотами на рукавах. До этого одежда у них обычная, гражданская, выделяла их из массы других людей надпись на белой повязке- «Polizei» Подъехавшие полицейские попрыгали с машины и стали выводить из ворот, и рассаживать в кузове машины немощных стариков, которые самостоятельно прибыть 28 ноября на Сенную площадь не могли. Стоящий передо мною, еще с пустыми ведрами, мальчишка лет 15-ти вдруг крикнул звонким голосом: «Евреи, вас же везут на расстрел!» Двое полицейских бросились на этот крик, выволокли парнишку из очереди, и тут же на глазах большой толпы, стали избивать его прикладами винтовок. Удары приходились по плечам и голове. Фуражка у избиваемого упала с головы, кожа от ударов местами лопнула и кровила. Мальчишка опустился на колени и просил: «Дядечки, не бейте меня, я больше не буду!» Надо было видеть озверелые физиономии полицейских, продолжающих избивать пацана. Потом избитого, оставляющего за собою кровавые следы на снегу, его подтащили к машине и, раскачав за руки и ноги, бросили, как бросают бревно, в кузов. Очередь безмолвствовала. У меня от страху все в животе занемело. Но я еще тогда подумал: «Ведь эти полицейские годами жили среди нас, здоровались, шутили, сочувствовали. Откуда у них такая злоба к незнакомому человеку, ребенку еще, не умеющему контролировать свои чувства? И ведь не было рядом немцев, перед которыми они бы выслуживались? Чем мог помешать ими проводимой акции какой-то пацан?»

Во все времена среди обычных смертных появляются угодники. Я не имею в виду тех, кто угождают Богу. Такое угождение – символ величайшей послушности и служению справедливости. Я имел в виду тех, кто всегда торчит при власти, любой власти, ни идеи, ни цвет роли в таком случае не играют. Такие при приходе немцев тотчас оказались при власти, ну, словно только и жили ожиданием тевтонов? Некоторые оправдывают свои деяния звериной ненавистью к советскому строю. В какой-то мере, я могу таких и понять. Хотя нельзя, служа ненависти, причинять страдания и беды невинным. Можно понять поступок Дементеева Константина (отчество его я и прежде не знал), который стал при немцах полицмейстером. В прошлом белый офицер, бухгалтер при советской власти, он имел основания быть ею недовольным. Но никак нельзя понять действия человека, невысокого роста слегка смугловатого, лет 35-ти, прибывшего с немцами в город Керчь и ставшего здесь начальником тюрьмы. В городе у него не было ни друзей, ни знакомых. Почему он выбрал соседний с нашим дом для своего жилья? Может, потому, что там жила соблазнительного вида девчонка? Вера Вертошко, 16 лет, бесспорно, была красива. Выросшая в нужде, она была горда вниманием взрослого человека, да еще занимающего такую высокую должность, человека, которого боятся все, и стараются стороной обойти. Все боятся, а вот она может вить из него веревки? Вера была очарована подарками своего перезрелого «мужа». Знала бы она, чем занимается он? Знала бы, что подарки, приносимые ей, принадлежали расстрелянным евреям, и были сняты с мертвых тел? И знала бы она, каким коротким будет ее «счастье»? Все станет на места, когда они будут убегать вместе с немцами. В Джанкое в ее муже узнают того, кто при советской власти возглавлял местный райпотребсоюз. Но самое удивительное во всей этой истории то, что он сам-то был евреем. Евреем, пытавшим и казнившим евреев! Ну и ну! Как еврея, немцы казнят и его самого. Только не знаю, присутствовала жена при его казни, или нет? А может, ее казнили вместе с ним? О ней мы больше ничего не слышали, как в воду канула!.. Были и такие предатели, принявшие из рук немцев власть только потому, что желание властвовать было заложено в их природе, но прежде она, эта власть, была при советском строе им недостижима. Такими были Токарев, возглавивший городскую управу, и его заместители Зеленкевич и Петров, кстати, последние, оба до прихода немцев, работали врачами в городской поликлинике. Почему эскулапов потянуло к руководству, мне не известно? Одно знаю, сделали они это добровольно, не под давлением.

Иногда желание услужить проявляется не в одиночку, а в коллективе людей, причем, выступающих от лица той нации, к которой они принадлежат. Так в городе Керчи появились комитеты содействия германской нации: греческий, итальянский, болгарский, армянский, татарский. Русского комитета с таким названием не было. Был создан комитет содействия военнопленным, но просуществовал он до того момента, когда собранные людьми продукты для военнопленных, были конфискованы германскими властями. Я не знаю ничего о целях и задачах, которые ставили перед собою помогающие германской нации? Я говорю о достоверном факте, бросившим тень на остальных представителей этих наций. И не нужно удивляться тому, что такие факты легли потом в основу причин, так называемой депортации народов. Вопрос депортации не возник из пустого воздуха. Жаль, конечно, что депортации подверглись все, подряд, без учета лично содеянного! Среди депортируемых было множество людей, действиями которых должна была гордиться советская власть. Скольких спас от отправления в Германию на каторжные работы врач Василькиоти? В судьбе моей и моих родителей много положительного сделали крымские татары. В случае освобождения моего отца из концлагеря военнопленных в Феодосии, мать с отцом, пробираясь домой, в Керчь, остановились в доме, принадлежащем крымским татарам. Было это на окраине «Дальних Камышей». Хозяин дома побрил моего отца, он был заросший щетиной и только одним свои видом мог вызывать подозрения. Им же была заменена военная форма отца на гражданскую. Он же дал ценные указания, как обойти немецкие посты... У этой татарской семьи скрывалось еще два краснофлотца. Вот и решите, какой опасности подвергалась татарская семья, поступая таким образом? Заслужила ли она депортацию? Нет, не все так просто в нашем подлунном мире? И нельзя винить людей за действия отдельных представителей национальностей?

Презренны те, кто жизнь свою бросил на алтарь алчности и порока, в каком бы возрасте он ни был! Живущий в нашем дворе, игравший со мною в мальчишечьи игры, превратившийся скоропалительно в долговязого парня, Васька Лисавецкий, по кличке «Лиса», перешагнул свое семнадцатилетие, не ведая о пороке, уже свившим в душе его гнездо. И прежде, будучи еще мальчишкой, он стремился верховодить младшими. Но мы его отвергали, внутренне не доверяя ему, хотя размерами тела и силой он значительно превосходил нас, и было лестно играть с таким большим. Желание господствовать терзало его, ища постоянно выхода. Выход ему предоставили немцы, заняв город. Нет, он не побежал в военкомат, чтобы записаться добровольно на фронт при наших, но, он, в первые же дни прихода немцев, добровольно пошел служить в полицию. Теперь он упивался своей властью, демонстрируя ее над нами. У меня не было опыта, но хватало ума, чтобы ускользать от встречи с ним. Первый поступок, заставивший заговорить всех живущих во дворе, был совершен Лисой, когда он силой заставлял любить себя, тридцатилетнюю замужнюю женщину. Первая атака его была отбита. Он сломил сопротивление женщины, когда ложным доносом убрал со своего пути ее мужа. Я не стану копаться в клубке его чувств, кажущимися, мне изначально, скоплением омерзительного. Дальше больше, «Лиса» полагал, в силу отсутствия самого элементарного ума, а, следовательно, и способности анализировать, что служба в полиции ему открывает дорогу к вседозволенности. Эта вера во вседозволенность и погубила его, когда он решил завладеть имуществом богатого цыгана, в прошлом цыганского барона. Не дожидаясь команды сверху: «Ату его, взять!», Лиса зарезал цыгана на глазах у его семьи. Немцы открыто недолюбливали цыган, но они были рабами ими же созданного «Нового порядка» Васька навсегда исчез, попав в подвалы гестапо.

Раскрепощение души и тела, прежде зажатого в тиски, тоже может сыграть роль катализатора, ускорившего распад морали и приведшего, в конце концов, к уходу из жизни. Что мы знали о жизни Миньки Александрова, по прозвищу «Ноль», «Нолик»? То, что он слыл отпетым хулиганом, старательно поддерживающим в сознании всего двора этот имидж? Его готовы были некоторые мужчины убить, - он жизни не давал их чадам! Не было условий, и взрослые скрипели от злости зубами, рисуя себе в голове те способы, которыми следовало бы расправиться с гаденышем. Но, гаденыш не вынырнул из чистого озера, не выплыл на крылышках из светлого эфира! Он был порождением своих родителей. Следовательно, мы ничего не знали об отце отпетого? Я не помню даже имени того, ведь ему никто руки своей во дворе не подавал. Знать, было за что? Он жил обособленной от всех жизнью, никому не мешая, ни во что не веря. Как обращался со своей женой, со звероподобным взглядом, отверженный дворовым обществом, мужик? Что знали мы о маленькой, невзрачной женщине, девочкой доставшейся своему мужу? Мы не слышали тех проявлений жизни, которые доступны слуху и зрению. А из квартиры Александровых ничего такого не выходило. Там было все глухо, как в могиле. Может, отношения между супругами, и были источником того, что «Ноль» не ставил и в ноль свою мать? Война приоткрыла занавес. Главу семьи в армию призвали. И ни слуха, ни духа – о нем? Пришли немцы и женщина, мать «Нолика», вдруг расцвела, начала надевать наряды, которые прежде лежали без движения в сундуке. И двор разом заметил, что женщина просто красива. Заметил эту красоту и немецкий оберст. Теперь она возвращалась домой на легковом автомобиле. Шофер, выскочив из авто, почтительно открывал перед нею дверь. Где служил оберст, я не знал, но погоны у него были витыми, а не обычными.

Соседки говорили женщине: «Как ты, Нин, не боишься возвращения наших?

Та отвечала со смехом: «Чего мне бояться? Я прежде жизни не видела! Она хуже смерти была! Не один раз мысль в голову приходила, покончить с собой! Только сейчас и живу! Перед богом отвечу за свои поступки, не перед людьми!»

Она ничего никому не сказала, когда пришли наши? Она – повесилась!

«Ноль» куда-то исчез! Слышал потом, что будто был на Японской войне. Увидел его я значительно позднее. Узнать его было еще можно, характер не изменился. Все остальное... Наркоман, без кистей рук. Калека, которому хирург-ортопед из костей предплечий соорудил клешни.

Я видел, как он брал клешнями стакан с водкой... Хотелось мне представить его, потерявшим руки в бою. Нет, все было намного прозаичнее. Минька проиграл свои руки, находясь в лагере заключенных, куда он попал за хулиганство...

Я рассказал только о судьбе части живых существ, когда-то пребывавших на небольшом клочке земли, называемым двором. Не стану касаться многих других, судьба у всех была нелегкая, война круто изменила жизнь всех, обнажив сущность каждого. Будет она называться судьбой простого советского человека. Но не была она простой уже потому, что изведала «Новый порядок Гитлера», все ужасы и страдания войны, унижения, прошла через смерть саму, может и не забравшую жизнь, но опалившую ее предостаточно. Нас, переживших войну, называли наследниками Советской эпохи. Что из этого наследства сумели наследники передать детям своим? Не уверен, что наследство было великим, когда наследство исчисляется только материальными благами...

Зарегистрировавшимся в городской управе людям, стали выдавать по 100 граммов хлеба, из непросеянной ячменной муки. Хлеб был тяжелым, колол глотку «костюками», но и его было слишком мало. К тому же, хлеб следовало еще получить, а это сделать было совсем непросто. Единственный магазин, где его выдавали, располагался на углу Ленинской и Крестьянской, там, где потом будет построен «Детский мир». Действовал комендантский час, согласно которому хождение по городу разрешалось только в светлое время суток. Но, если придти к магазину, когда станет светло и перестанет действовать комендантский час, то это означало бы одно – хлеба не достанется! Поэтому меня будили часа в 4 утра. Я теплее одевался и выскальзывал на улицу. Город вымер, ни движения, ни полоски света, лишь легкое шуршание пересыпаемого ветром сухого, колючего снега. Темнота охватывает со всех сторон, Стою некоторое время без движения, пока глаза адаптируются к темноте. Внимательно осматриваюсь. Нет ли поблизости патрулей? Мне предстоит несколько раз пересекать улицы. Немцы патрулировали улицы города, его центральную часть. Столкновение с ними – стопроцентная смерть! Ходили они по трое, по осевой линии улицы, время, от времени, постреливая из автомата. Но, иногда внезапно появлялись из-за угла... Чтобы не попасть им на глаза, приходилось передвигаться, перебегая от подворотни к подворотне. Добирался до магазина и занимал очередь. Там всегда находил трех глубоких стариков, которые дежурили, присев у стены магазина, почти сливаясь с ней. Заняв очередь, я по митридатской лестнице поднимался на улицу 23 мая и гулял по ней, время, от времени, навещая стариков, чтобы убедиться в том, что меня из очереди не удалили. Немцы на Митридат не поднимались... И все же, сколько испытаешь страха, словами не передать. Хлеб дорого стоил мне. Но без этой ничтожной порции хлеба не обойтись. Бесстрашие – смерти подобно. Страх мой был обоснован... Как-то я пришел домой без хлеба. Как всегда, заняв очередь, направился на свое излюбленное место дежурства. Находясь там, я услышал звуки выстрелов. Когда минут через пятнадцать спустился к магазину, то увидел стариков мертвыми, снег под ними окрашивался кровью...

Пришла в Керчь настоящая зима, с крепкими морозами, город мертвый. Нет движения. Не дымятся трубы домов. Кругом развалины, обезлюдевшие квартиры. Ночью под новый год повалил снег, укутав белым покрывалом землю. Утром просыпаемся, выхожу на улицу и вижу на гостинице красный флаг. Радость быстро облетает двор. Приход своих, красных, был неожиданным не только для нас, но и для немцев. Многие из них бежали из города в одном нижнем белье. Интересен в этом отношении один факт, свидетелем которому я стал совершенно случайно. Народ привык, при смене власти, хоть чем-то поживиться. Группа женщин отправилась на склад с одеждой. Там хранились наши, советские меховые кухлянки, доставшиеся немцам при взятии Керчи. Почему они не надевали их в морозы?.. Женщины, разбирая их, обнаружили спавшего молодого немецкого солдата. Оказывается, он, спасаясь от холода, забрался под теплую одежду и уснул. Увидев толпу разъяренных женщин, солдат бросился к морю. Но вода у берега замерзла. Бабы поймали, навалились на него. Чтобы они с ним сделали, если бы не случайно проходивший наш офицер? Он отбил немца и доставил в комендатуру.


С приходом наших, положение наше разом изменилось в лучшую сторону. Стали выдавать по 500 граммов хлеба на человека. Да, еще появилась возможность подкормиться у армейской кухни, повар там мог бросить в мое ведро пару черпаков густой пшенной каши. В сознании моем сохранилось неповторимое приятное ощущение ее вкуса.