Данпиге Гюнтера Грасса была весьма характерная для юноши его возраста биография

Вид материалаБиография
Подобный материал:
1   ...   44   45   46   47   48   49   50   51   ...   61

ставленными напоказ памятниками, потому что пришла весна. Он делал это очень

тщательно, оставляя на гравии разнообразные следы, собирал также

прошлогоднюю листву, приставшую к некоторым памятникам. Уже перед самым

забором, когда он бережно вел грабли между цветочницами из ракушечника и

базальтовыми глыбами, меня неожиданно поразил его голос:

-- Ну, парень, тебя, поди, из дому выжили или как?

-- Мне очень нравятся ваши камни, -- польстил я.

-- Не говори громко, не то я схлопочу за это. Лишь теперь он чуть

двинул неподвижной своей шеей и смерил меня, вернее, мой горб косым

взглядом:

-- Чего ж это они с тобой сотворили? Спать, поди, с таким трудно?

Я дал ему досмеяться до конца, потом объяснил, что горб совсем не

обязательно должен мешать, что я некоторым образом главнее своего горба, что

встречаются такие женщины и девушки, которых именно горб и привлекает,

которые охотно приспосабливаются к особым обстоятельствам и возможностям

мужчины, которым, говоря по-простому, такой горб даже в удовольствие.

Опершись подбородком на черенок грабель, Корнефф задумался:

-- Может, так оно и есть, я чего-то такое слышал краем уха.

Потом в свою очередь Корнефф рассказал мне, как он жил в Эйфеле и

работал в гранитном карьере и имел дело с одной женщиной, так у той была

деревянная нога, вроде бы левая, и ее можно было отстегивать, и ту

деревянную ногу он сравнил с моим горбом, хотя мой "коробок", конечно,

нельзя отстегнуть. Каменотес вспоминал долго, обстоятельно, подробно, я

терпеливо ждал, пока он выговорится, а женщина снова пристегнет свою ногу,

после чего попросил разрешения осмотреть его мастерскую.

Корнефф открыл жестяную калитку посреди забора, сделал граблями

приглашающий жест в сторону раздвижной двери и позволил гравию скрипеть под

моими ногами, пока меня не объял запах серы, известки и сырости.

Тяжелые, плоские сверху грушевидные деревянные колотушки с

размочаленными от постоянных ударов выбоинами лежали на еще грубо

заостренных, но уже рихтованных четырьмя сбойками плоскостях. Заточки для

киянки, заточки с деревянными головками, только что выкованные, еще синие от

закалки зубила, длинные, пружинящие закольники и травилки для мрамора,

далеко разведенные скарпели на плите из ракушечника, абразивная пыль

подсыхала на квадратных деревянных козлах, а на волокушах, готовая к

перевозке, стояла поставленная на ребро известковая стена -- жирная, желтая,

пористая -- для могилы на двоих.

-- Это у нас бучарда, это у нас обрешетка, это у нас фальцовка, а это,

-- и Корнефф поднял доску в ладонь шириной, в три шага длиной и проверил

взглядом ребро, -- а это правило. Этим я затачиваю стержни, когда они больше

не держат борозду.

Мой очередной вопрос я задал не только из вежливости:

-- А учеников вы, часом, не держите? Корнефф сразу начал жаловатьс:

-- Я бы и пятерых мог держать, да где их нынче возьмешь. Им всем

подавай черный рынок, паршивцам!

Итак, каменотес, подобно мне, не одобрял те темные делишки, которые

мешают подающему надежды молодому человеку приобрести приличное ремесло.

Покуда Корнефф демонстрировал мне различные тонкие и грубые карборундовые

камни и их шлифовальные достоинства на примере сольнхофской плиты, я

вынашивал и лелеял небольшую такую мыслишку. Пемза, шоколадно-коричневый

шеллак для предварительной полировки, трепел, с помощью которого все, что

ранее было тусклым, доводят до блеска -- и по-прежнему оставалась при мне,

хотя и заблестевшая еще ярче, моя маленькая мыслишка. Корнефф показал мне

образцы шрифта, рассказал о выпуклом и о заглубленном, о нанесении позолоты

и что с золотом не так уж все и страшно: одним-единственным старинным

талером можно вызолотить и коня и всадника, а у меня это тотчас вызвало в

памяти скачущего к Зандгрубе в Данциге, на Сенном рынке, Кайзера Вильгельма,

которого польские хранители старины намереваются теперь вызолотить, однако,

несмотря на воспоминание о коне и всаднике в листовом золоте, я не отказался

от своей маленькой, все более для меня ценной мыслишки, я забавлялся с ней,

я уже начал оформлять ее в слова, покуда Корнефф объяснял мне устройство

трехногой пунктировочной машины для скульптурных работ, стуча костяшками

пальцев по различным развернутым то влево, то вправо гипсовым моделям

распятия.

-- Значит, вы взяли бы ученика? -- Моя мыслишка вышла в путь. --

Вообще-то, вы ищете ученика, так ведь? -- (Корнефф потер наклейки на своей

фурункулезной шее.) -- Я хочу спросить, вы в случае чего взяли бы меня

учеником? -- Вопрос был неудачно сформулирован, и я тотчас поправился: --

Боюсь, вы недооцениваете мои силы, дорогой господин Корнефф. Ноги у меня и в

самом деле слабоваты. Но насчет рук можете не беспокоиться.

Ободренный собственной решимостью и готовый идти до конца, я закатал

левый рукав, предложил Кор-неффу пощупать хоть и небольшой, но крепкий, как

у быка, мускул, а поскольку он щупать не пожелал, снял долото с ракушечной

плиты, для наглядности заставил эту шестигранную железяку попрыгать на

холмике моего бицепса и приостановил демонстрацию, лишь когда Корнефф пустил

шлифовальный станок, повизгивающий карборундовый круг -- серый с синим

отливом, по подставке известкового туфа для двухчастной стелы и, наконец, не

отводя глаз от машины, выкрикнул сквозь шлифовальный скрежет:

-- Ты, парень, хорошенько обмозгуй это дело через ночь. Работа

нелегкая. А коли не передумаешь, приходи, будешь у меня вроде

как практикантом.

Повинуясь каменотесу, я целых семь ночей обмозговывал свою мыслишку,

изо дня в день сравнивал кремни Куртхена с камнями вдоль молельной тропы,

глотал упреки Марии: "Ох, Оскар, ты сидишь у нас на шее. Примись хоть за

какое-нибудь дело: хоть за чай, хоть за какао, хоть за молочный порошок", но

ни за что не принимался, выслушивал от Густы, приводившей мне в пример

отсутствующего Кестера, похвалы за мое сдержанное отношение к черному рынку,

но очень страдал от поведения моего сына Курта, который, сочиняя колонны

цифр и предавая их бумаге, точно так же не замечал меня, как годами умел не

замечать Мацерата.

Мы сидели за обедом. Густа отключила дверной звонок, чтобы никакие

покупатели не отвлекали нас от омлета на сале. Мария сказала:

-- Понимаешь, Оскар, мы себе только потому и можем это позволить, что

не сидим сложимши руки.

Куртхен вздохнул. Кремни упали до восемнадцати. Густа ела много и

молча. Я следовал ее примеру, но, хотя еда мне нравилась, чувствовал себя,

может быть из-за яичного порошка, глубоко несчастным и, надкусывая хрящик,

попавшийся мне в шпике, испытал внезапную -- до кончиков ушей -- потребность

в счастье; несмотря на горький опыт, я хотел счастья, весь мой скептицизм не

мог ничего поделать с мечтой о счастье, я хотел быть безудержно счастлив, а

потому, пока остальные довольствовались яичным порошком, встал, подошел к

шкафу, словно счастье ожидало меня именно там, порылся на своей полке и

нашел отнюдь не счастье, нет, но за фотоальбомом и за своим учебником я

нашел два пакетика дезинфекционного средства от господина Файнгольда, выудил

из одного пакетика не счастье, нет, нет, а основательно продезинфицированное

рубиновое колье моей бедной матушки, которое Ян Бронски много лет назад в

пропахшую снегом зимнюю ночь извлек из витрины, где Оскар, бывший тогда еще

вполне счастливым и умевший резать голосом стекло, несколько ранее проделал

круглую дыру. Прихватив украшение, я покинул квартиру, я видел в нем первую

ступеньку к... я отправился к... я поехал к вокзалу, поскольку, рассуждал я,

если все получится, тогда уж... потом я долго торговался из-за... и отлично

понимал, что... но однорукий и тот саксонец, которого все почему-то называли

асессором, прекрасно сознавая цену, даже и не догадывались, насколько

созревшим для счастья они меня сделали, когда выдали мне за колье моей

бедной матушки портфель из натуральной кожи и пятнадцать коробок

американских сигарет "Лаки страйк".

После обеда я снова вернулся в Бильк к своей семье. Я предъявил

пятнадцать коробок сигарет. Целое состояние, "Лаки страйк", по двадцать

пачек в одной упаковке, дал другим возможность поудивляться, придвинул к ним

свежую, запакованную табачную гору, сказал: это для вас, но уж с этого дня

извольте оставить меня в покое, надеюсь, что сигареты стоят покоя, а кроме

того, чтобы с этого дня и ежедневно мне был судок с едой, который с этого

дня и ежедневно я собираюсь носить в портфеле к месту моей работы. Вы себе

будьте счастливы с вашим искусственным медом и вашими кремнями, промолвил я

без гнева и без упрека, мое же искусство будет называться по-другому, мое

искусство будет отныне выписано на могильных камнях или, выражаясь

профессиональным языком, будет на них выбито.

Корнефф нанял меня практикантом за сто рейхсмарок в месяц. Это было,

можно сказать, вообще ничего и, однако же, впоследствии вполне себя окупило.

Уже через неделю выяснилось, что для грубых каменотесных работ у меня

силенки маловато. Мне предстояло обте сать долотом пластину бельгийского

гранита только что из карьера для могилы на четверых, и спустя всего час я

мог лишь с трудом удерживать кирку и онемевшими руками пускать в ход киянку.

Вот и грубую каменную отеску мне пришлось уступить Корнеффу, тогда как сам

я, проявляя немалую сноровку, осуществлял тонкую обработку, делал зубцы,

подбирал с помощью двух наугольников нужную фактуру, проводил четыре сбойки,

одну за другой, и обрубал доломитный бордюр для дальнейшей обработки.

Поставлен на ребро четырехгранный брус, на нем -- перекладиной от буквы "Т"

-- дощечка, а на дощечке сидел я, правой рукой вел закольник, а левой --

пренебрегая возражениями Корнеффа, который хотел сделать из меня правшу, --

заставлял деревянные груши, державки, железные киянки громыхать и лязгать,

бучарду ухать и сразу всеми шестьюдесятью четырьмя зубами одновременно

грызть и растирать камень: счастье, хоть это и не был мой барабан, счастье,

хоть это и был лишь эрзац, но ведь вполне допустимо и эрзац-счастье, оно,

может, только и существует в виде эрзаца, счастье -- это всегда эрзац

счастья, оно откладывается пластами: счастье из мрамора, счастье из

песчаника, песчаник с Эльбы, песчаник с Майна, твой песчаник, наш песчаник,

счастье кирххаймерское, счастье гренцхаймерское, твердое счастье --

ракушечник. Закаленная сталь счастливо вгрызается в диабаз. Доломит: зеленое

счастье. И мягкое счастье: туф. Пестрое счастье с Лана. Пористое счастье:

базальт. Застывшее счастье с Эйфеля. Счастье изверга лось, словно лава из

вулкана, и отлагалось пыльными пластами, и скрипело у меня между зубов.

Всего счастливей моя рука оказалась в вытесывании шрифтов. Я даже

Корнеффа оставил позади, я взял на себя орнаментальную часть скульптурной

работы: листья аканта, надломленные розы для детских камней, пальмовые

ветви, христианские символы, как, например, ХР или INRI(f ХР -- инициалы

Христа, образованные из греческих букв "хи" и "ро". INRI -- начальные буквы

латинской надписи на кресте: "Иисус Назарет Царь Иудейский"), каннелюры,

базы, валы, украшен ные иониками, фаски и двойные фаски. Всеми мыслимыми

сечениями осчастливливал Оскар могильные камни на любую цену. И когда после

восьми часов работы я оставлял на диабазовой плите, только что

отполированной, но запотевающей от моего дыхания надпись такого типа: <3десь

покоится в Господе мой дорогой муж -- новая строчка -- Наш добрый отец, брат

и дядя -- новая строчка -- Йозеф Эссер -- новая строчка -- род. 34.1885 --

ум. 22.6.1946 -- новая строчка -- Смерть -- это ворота в жизнь", -- тогда,

пробежав глазами окончательный текст, я испытывал эрзац счастья, то есть был

приятно счастлив и благодарен скончавшемуся в возрасте шестидесяти одного

года Йозефу Эссеру, снова и снова благодарен за это зеленым диабазовым

облачкам, поднимавшимся от моего зубила, и выражал свою благодарность, с

особым тщанием высекая все "О" в надписи на могиле Эссера, а поэтому буква

"О", особенно любимая Оскаром, хоть и получалась аккуратная и круглая, но

всякий раз чуть больше, чем надо.

В конце мая я начал практикантом у каменотеса, в начале октября у

Корнеффа вскочили два новых фурункула, а нам пришлось доставлять известковую

стену для Германна Вебкнехта и Эльзы Вебкнехт, урожденной Фрейтаг, на Южное

кладбище. До того дня Корнефф, все еще не веривший в мои силы, ни разу не

брал меня с собой на кладбище. Чаще всего ему помогал при перевозке один

почти глухой, но в остальном вполне толковый подсобник от фирмы "Юлиус

Вебель". А взамен Корнефф никогда не отказывался помочь, если у Вебеля,

державшего целых восемь человек, не хватало рабочих рук. Я не раз тщетно

предлагал свою помощь для кладбищенских работ, меня влекло туда, пусть даже

в ту пору на кладбище не требовалось принимать никаких решений. По счастью,

к началу сентября у Вебеля отбоя не было от заказчиков, и потому до того,

как ударят морозы, он не мог уступить ни единого человека. Так что -- хочешь

не хочешь -- Корнефф был вынужден воспользоваться моими услугами.

Вдвоем мы привалили известняковую плиту позади нашего трехколесного

грузовичка, потом взгромоздили ее на катки, закатили в кузов, рядом

пристроили постамент, защитили ребра пустыми бумажными мешками, погрузили

инструменты, цемент, песок, гравий, катки и ящики для разгрузки, я закрыл

откинутый борт, Корнефф уже сидел за рулем и кричал:

-- Эй, парень, пошевеливайся! Бери свои судки и залазь!

Медленный объезд больничной территории. Перед главным входом белые

облачка сестринских халатов. Среди них -- одна моя знакомая, сестра Гертруд.

Я машу ей, она машет в ответ. Счастье, думаю я про себя, снова или все еще,

надо бы пригласить ее, правда теперь я ее больше не вижу, потому что мы уже

едем по направлению к Рейну, куда-нибудь пригласить -- направление на Хамм,

-- может, в кино или в театр, посмотреть Грюндгенса, вот уже оно шлет свой

привет, здание желтого кирпича, да-да, пригласить, не обязательно в театр,

крематорий выпускает свой дымок над полуголыми деревьями, а как вы думаете,

сестра Гер труд, если разок, для разнообразия? Другое кладбище, другие

мастерские: круг почета в честь сестры Гертруд перед главными воротами; Бойц

и Краних, натуральные камни Поттгисера, надгробные рисунки Бема,

кладбищенское садоводство Гоккельн, проверка у ворот, попасть на кладбище

вовсе не так просто, сотрудник в форменной фуражке, известняк для могилы на

двоих, номер семьдесят девятый, участок восемь, Вебкнехт Германн, рука к

козырьку фуражки, судки сдать для разогрева в крематорий, а перед моргом

стоит Лео Дурачок собственной персоной. Я спросил у Корнеффа:

-- Это случайно не Лео Дурачок, который в белых перчатках? Корнефф,

трогая фурункулы у себя на шее:

-- Это Биллем Слюнтяй, а никакой не Лео, и он здесь живет.

Мог ли я удовольствоваться этим ответом? Ведь я и сам раньше был в

Данциге, а теперь я в Дюссельдорфе, но зовут-то меня по- прежнему Оскар.

У нас был один такой, при кладбищах, и выглядел точно так же, а звали

его Лео Дурачок, но с самого начала, когда его звали просто Лео, он учился в

духовной семинарии.

Корнефф -- левая рука на фурункулах, правая поворачивает руль перед

крематорием:

-- И очень даже может быть. Я кучу народу знаю, которые все так

выглядят и все были в семинарии, а теперь вот живут при кладбище и зовутся

по-другому. Этого звать Биллем Слюнтяй!

Мы проехали мимо Виллема. Он приветствовал нас белой перчаткой, и я

почувствовал себя на Южном кладбище как дома.

Октябрь, кладбищенские дорожки, земля теряет волосы и зубы, я хочу

сказать, что желтые листья непрерывно плывут, покачиваясь, сверху вниз.

Покой, птицы, прохожие, мотор грузовичка работает, тянет нас к восьмому

участку, до восьмого еще очень далеко, по дороге -- старушки с лейками и

внуками, солнце на черном шведском граните, обелиски, символически

расколотые колонны, а то и реальные следы войны, тронутый зеленью ангел то

ли за тисом, то ли за какой-то схожей растительностью, женщина заслонила

глаза мраморной рукой, как бы ослепленная блеском собственного мра мора.

Христос в каменных сандалиях благословляет вязы, и еще один Христос, на

четвертом участке, тот благословляет березки. Возвышенные мысли на аллее

между участками четыре и пять: ну, скажем, о море. И это море в числе прочих

даров выбрасывает на берег чье-то тело. С морского причала в Сопоте -- звуки

скрипки и робкие попытки устроить фейерверк в пользу ослепших на войне. Как

Оскар и как трехлетка я склоняюсь над тем, что выбросили волны на берег,

надеюсь, это Мария или, может быть, сестра Гертруд, которую надо бы наконец

куда-нибудь пригласить. Но это прекрасная Лю-ция, бледная Люция, о чем

поведал и что подтвердил завершающийся фейерверк. И на ней, как всякий раз

когда она замыслила недоброе, ее вязаный берхтесгаденский жакетик. Я снимаю

с нее эту шерсть -- шерсть мокрая, и так же мокра блузка, которую она носит

под жакетиком, еще раз расцветает перед моими глазами берхтесгаденский

жакетик, а совсем к концу, когда фейерверк уже полностью выдохся и остались

только скрипки, я обнаруживаю под шерстью, на шерсти, в шерсти -- в

спортивной майке СНД, ее сердце, сердце Люции, холодный и маленький

могильный камень, а на камне выбита надпись: Здесь покоится Оскар -- здесь

покоится Оскар -- здесь покоится Оскар...

-- Не спи, парень! -- перебил Корнефф мои прекрасные, принесенные

морем, подсвеченные фейерверком мысли. Мы свернули налево, и восьмой

участок, совсем еще не освоенный, без деревьев и с редкими могилами,

раскинулся перед нами, голодный и плоский. Среди этого однообразия отчетливо

выделялось пять последних захоронений, неухоженных, потому что совсем

недавних: гниющие горы порыжевших венков с размокшими, размытыми дождем

листьями.

Номер семьдесят девятый мы отыскали довольно быстро в начале четвертого

ряда, вплотную к участку семь, где было несколько быстрорастущих молодых

деревьев, а кроме того, ровными рядами -- штучные плиты, по большей части

силезского мрамора. Мы подъехали к семьдесят девятому с задней стороны,

выгрузили инструменты, цемент, гравий, песок, постамент и известняковую

стену, у которой был чуть сальный блеск. Когда мы скатили плиту на

подкладные бревна, грузовичок слегка подпрыгнул. Корнефф вы дернул стоявший

в головах временный деревянный крест с надписью на поперечной балке "Г.

Вебкнехт и Э. Вебкнехт", велел подать ему заступ и начал копать ямы для

бетонных столбов, согласно кладбищенским правилам -- в один метр шестьдесят

глубиной, я же тем временем наносил воду на участок номер семь, замесил

бетон и успел все кончить, когда, углубившись на один метр пятьдесят, он

сказал: "Хватит", после чего я мог приняться за утрамбовку обеих ям, а

Корнефф, пыхтя, сидел на известняковой плите и, заведя руку назад, трогал

свои фурункулы.

-- Скоро будут готовы, у меня на это нюх, когда они готовы и

говорт: точка.

Я же все утаптывал, все утаптывал и вообще ничего при этом не думал. С

седьмого участка через участок восемь на участок девять наползало

протестантское погребение. Когда они -- за три ряда до нас -- прошли мимо,

Корнефф сполз с плиты, и, согласно кладбищен ским установлениям, мы сняли

наши шапки, начиная с прохождения пастора и вплоть до ближайших

родственников. За гробом в полном одиночестве шла маленькая, черная,

кособокая женщина. Дальше следовал народ повыше и покрупней.

-- Ты один не сможешь закрыть дверцу, -- простонал рядом со мной

Корнефф. -- Сдается мне, они все повылезут раньше, чем мы установим стенку.

Между тем погребальная процессия достигла участка номер девять,