Томас карлейль

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   42

какое правосудие. Веревка накинута на их шею, и судьба их скоро решится! 13 ноября мэр Байи отправится в Palais de Justice — причем даже мало кто обратит на него внимание — и запечатает муниципальной печатью и горячим сургучом те комнаты, где хранятся парламентские бумаги; и грозный Парижский парламент исчезнет в хаосе, тихо и мягко, как сон! Так погибнут вскоре все парламенты, и бесчисленные глаза останутся сухи*.

* В результате административной реформы во Франции было создано 44 тыс. новых муниципалитетов.

Не так обстоит дело с духовенством. Предположим даже, что религия умерла, что она умерла полвека назад с неописуемым Дюбуа или недавно эмигрировала в Эльзас с кардиналом ожерелья Роганом или что она бродит теперь, как привидение, с епископом Отёнским Талейраном, однако разве тень религии, религиозное лицемерие не продолжают существовать? Духовенство обладает средствами и материалом; средства — его численность, организованность, общественное влияние; материал — по меньшей мере всеобщее невежество, справедливо считаемое матерью набожности. Наконец, разве уж так невероятно, что в простодушных сердцах еще может там и сям скрываться наподобие золотых крупинок, рассыпанных в береговой тине, истинная Вера в Бога такого странного и стойкого характера, что даже Мори или Талейран может служить олицетворением ее? Итак, духовенство обладает силой, духовенство обладает коварством и преисполнено негодования. Вопрос о духовенстве — роковой вопрос. Это извивающийся клубок змей, которых Национальное собрание растревожило, и они шипят ему в уши, жалят, и нельзя их ни умиротворить, ни растоптать, пока они живы. Фатально с начала до конца! После пятнадцатимесячных дебатов с великим трудом удается составить на бумаге гражданскую конституцию духовенства, а сколько нужно времени, чтобы провести ее в жизнь? Увы, такая гражданская конституция является только соглашением, ведущим к несогласию. Она раздирает Францию из конца в конец новой трещиной, бесконечно запутывающей все остальные трещины: с одной стороны, неистовствуют остатки католицизма в соединении с лицемерием католицизма; с другой — неверующее язычество, и оба вследствие противоречий становятся фанатичными. Какой бесконечный спор между непокорными, стойкими священниками и презираемым конституционным духовенством; между совестью чувствительной, как у короля, и совестью притупленной, как у некоторых из его подданных! И все это кончится празднествами в честь Разума* и войной в Вандее!** Так глубоко коренится религия в сердце человеческом, так срастается со всем множеством его страстей! Если мертвое эхо ее сделало так много, то чего не может сделать ее живой голос?

Финансы и конституция, законы и Евангелие — кажется, достаточно работы, но это еще не все. В действительности министерство и сам Неккер, которого железная дощечка, «прибитая над его дверью народом», называет Ministre adore***, все нагляднее превращаются в ничто. Исполнительная и законодательная власть, распоряжения и проведение их в деталях — все ускользает несделанным из их бессильных рук, все перекладывается в конце концов на натруженные плечи верховного представительного Собрания. Тяжело груженное Национальное собрание! Ему приходится выслушивать о бесчисленных новых восстаниях, разбойничьих набегах, о подожженных замках на западе, даже о брошенных в огонь ящиках с хартиями (Charretiers), потому что и здесь чрезмерно нагруженное вьючное животное грозно поднимается на дыбы. Оно слышит о городах на юге, объятых гневом и соперничеством, разрешить которое могут лишь скрещенные сабли. Марсель восстает на Тулон, и Карпантра осажден Авиньоном. Оно слышит о множестве роялистских столкновений на пути к свободе, даже о столкновениях между патриотами просто из-за соперничества в проворстве! Слышит о Журдане Головорезе, который пробрался в южные области из подвалов темницы Шатле и поднимает на ноги целые полчища негодяев.

* Культ Разума был введен во Франции вместо христианской религии в период якобинской диктатуры.

** Здесь в годы Великой французской революции долго бушевало контрреволюционное восстание, поддержанное монархистами-эмигрантами и Англией.

*** Обожаемый министр.

Приходится услышать и о лагере роялистов в Жалесе: Жалес — опоясанная горами равнина среди Севенн, откуда роялизм может, как одни опасаются, а другие надеются, низвергнуться, подобно горному потоку, и затопить Францию! Странная вещь этот Жалесский лагерь, существующий главным образом только на бумаге. Ведь жалесские солдаты — все крестьяне или национальные гвардейцы и поэтому в душе истинные санкюлоты. Все, что могли сделать их роялистские офицеры, — это сдерживать их с помощью обмана или, вернее, писать о них ложные донесения, представляя их в виде грозного призрака на тот случай, если бы удалось снова завладеть Францией с помощью театральных ухищрений, перенесших в жизнь картину роялистской армии6. Только на третье лето это урывками вспыхивавшее и снова исчезавшее знамение потухло окончательно, и старый замок Жалес — лагерь вообще не был видим телесному оку — был снесен национальными гвардейцами.

Национальному собранию приходится слышать не только о Бриссо и его друзьях-чернокожих, но мало-помалу и обо всем пылающем Сан-Доминго*, пылающем огнем

* На западной части о-ва Гаити в конце XVII в. была основана французская колония Сан-Доминго. В период Французской революции здесь развернулось освободительное движение, в результате которого в 1804 г. была образована самостоятельная республика Гаити.

в буквальном смысле и, что еще хуже, в метафорическом, освещая погруженный во 'мрак океан. На нем лежит забота об интересах мореходства, земледелия, обо всем, что доведено до отчаянного состояния: о спутанной, скованной везде промышленности и буйно расцветших мятежах; об унтер-офицерах, солдатах и матросах, бунтующих на море и на суше; о солдатах в Нанси*, которых, как мы увидим, храбрый Буйе должен был расстрелять из пушек; о матросах, даже о галерных рабах в Бресте, которых также следовало расстрелять, но не нашлось для этого второго Буйе. Одним словом, в те дни не было царя у Израиля и всякий человек делал то, что казалось правильным в его собственных глазах7.

* В 1790 г. в Меце, Нанси и Бресте произошли серьезные инциденты, вызванные волнениями в армии.

Вот какие сообщения приходится выслушивать верховному Национальному собранию, в то время как оно продолжает возрождать Францию. Грустно и тяжело, но где выход? Изготовьте конституцию, и все присягнут ей: разве «адреса о присоединении» не поступают уже целыми возами? Таким образом, с Божьим благословением и готовой конституцией бездонная огненная бездна будет покрыта сводом из тряпичной бумаги, и Порядок соединится со Свободой и будет жить с нею, пока обоим не сделается слишком жарко. О Cote Gauche (левая сторона), ты действительно достойна того, чтобы, как говорится обыкновенно в сочувственных адресах, «на тебя были обращены взоры Вселенной» — взоры нашей бедной планеты по крайней мере!

Однако нужно признаться, что Cote Droit (правая сторона) представляет еще более безрассудную массу: неразумные люди, неразумные, бестолковые и с ожесточенным, характерным для них упрямством; поколение, не желающее ничему учиться. Рушащиеся Бастилии, восстания женщин, тысячи дымящихся поместий, страна, не дающая никакой жатвы, кроме стальных клинков санкюлотов, — все это достаточно поучительные уроки, но их они ничему не научили. И теперь еще существуют люди, о которых в Писании сказано: их хоть в ступе истолки. Или, выражаясь мягче, они настолько срослись со своими заблуждениями, что ни огонь, ни меч ни самый горький опыт не расторгнут этого союза до самой смерти! Над такими сжалится Небо, ибо земля с ее неумолимым законом неизбежности будет безжалостна.

В то же время нельзя не признать это весьма естественным. Человек живет Надеждой: когда из ящика Пандоры улетели все дары богов и превратились в проклятия, то в нем все же осталась Надежда. Может ли неразумный смертный, когда его жертвенник явно ниспровергнут и он, неразумный, остался беспомощным в жизни, — может ли он расстаться с надеждой, что жертвенник будет снова восстановлен? Разве не может все снова наладиться? Это так невыразимо желаемо и так разумно, если взглянуть с надлежащей точки зрения! Бывшее должно продолжать существовать, иначе прочное мировое здание развалится. Да, упорствуйте, ослепленные санкюлоты Франций! Восставайте против установленных властей, прогоняйте ваших законных повелителей, в глубине души так вас любивших и с готовностью проливавших за вас свою кровь — в сражениях за отечество, как при Росбахе и других; ведь, даже охраняя дичь, они, собственно, охраняли вас, если б вы только могли понять это; прогоняйте их, как диких волков, поджигайте их замки и архивы, как волчьи ямы; но что же потом? Ну, потом пусть каждый поднимет руку на брата! И тогда, в смятении, голоде, отчаянии, сожалейте о минувших днях, призывайте с раскаянием их, призывайте с ними и нас. К покаянным просьбам мы не останемся глухи.

Так, с большей или меньшей ясностью сознания, должны рассуждать и действовать правые. Это была, пожалуй, неизбежная точка зрения, но в высшей степени ложная для них. Зло, будь нашим благом — такова отныне должна быть в сущности их молитва.

Чем яростнее возбуждение, тем скорее оно пройдет, ибо в конце концов это только безумное возбуждение; мир прочен и не может распасться.

Впрочем, если правые и развивают какую-нибудь определенную деятельность, то это исключительно заговоры и собрания на черных лестницах; заговоры, которые не могут быть осуществлены и которые, с их стороны, по большей части теоретичны, но за которые тем не менее такие, как сэр Ожар, сьёр Майбуа, сьёр Бонн Саварден, то один, то другой, при попытке осуществить их на практике попадают в беду, в тюрьму, откуда спасаются с большими затруднениями. А бедный практичный шевалье Фавра* попадает даже — при бурном возмущении мира — на виселицу, причем мимолетное подозрение падает на самого Monsieur. Бедный Фавра, он весь остаток дня, длинного февральского дня, диктует свою последнюю волю в Ратуше и предлагает раскрыть тайны, если его спасут, но величественно отказывается сделать это, когда его не хотят спасти; затем умирает при свете факелов с благовоспитанной сдержанностью, скорее заметив, чем воскликнув, с распростертыми руками: «Люди, я умираю невинный, молитесь за меня»8. Бедный Фавра — тип столь многих неутомимо бродивших по Франции в поисках добычи в эти уже ушедшие дни, тогда как в более открытом поле они могли бы заслужить вместо того, чтобы отнимать, — для тебя это не теория!

* Маркиз де Фавра (1744—1790) — первый лейтенант швейцарцев графа Прованского, был обвинен в намерении похитить короля; повешен на Гревской площади 19 февраля 1790 г. Для осуществления своего проекта Фавра сделал заем в 2 млн под гарантию графа Прованского.

В сенате правая сторона вновь занимает позицию спокойного недоверия. Пусть верховное Национальное собрание провозглашает 4 августа отмену феодализма, объявляет духовенство наемными слугами государства, голосует за условные veto , новые суды, декретирует всякие спорные вещи; пусть ему отвечают одобрением со всех четырех концов Франции, пусть оно даже получает санкцию короля и всевозможные одобрения. Правая сторона, как мы видим, настаивает с непоколебимым упорством (и время от времени открыто демонстрирует), что все эти так называемые декреты есть лишь временные капризы, находящие себе, правда, выражение на бумаге, но на практике не существующие и не могущие осуществиться. Представьте себе какого-нибудь медноголового аббата Мори, изливающего в этом тоне потоки иезуитского красноречия; мрачный д'Эпремениль, Бочка-Мирабо (вероятно, наполненная вином) и многие другие приветствуют его с правой стороны; представьте себе, с каким лицом смотрит на него зеленый Робеспьер с левой. Представьте, как Сиейес фыркает на него или не удостаивает даже фырканья; как рычат и неистово лают на него галереи: ведь при таких условиях, чтобы избегнуть фонаря при выходе, ему нужны все его самообладание и пара пистолетов за поясом. Поистине это один из самых упрямых людей.

Здесь явственно сказывается огромная разница между двумя видами гражданских войн: новой, словесной, парламентско-логической, и старой, кулачной, на поле сражения, где действовали клинки, — разница во многом не в пользу первой. В кулачной борьбе, где вы сталкиваетесь со своим врагом, обнажив меч, достаточно одного верного удара, потому что в физическом отношении, когда из человека вылетают мозги, он по-настоящему умирает и больше вас не беспокоит. Но какая разница, если вы сражаетесь аргументами! Здесь никакая самая решительная победа не может рассматриваться как окончательная. Побейте противника в парламенте бранью до того, что он лишится чувств, разрубите его на две части и пригвоздите одну половину на один, а другую — на другой конец дилеммы, совершенно лишив его на время мозгов или мыслительной способности, — все тщетно: он придет в себя, к утру оживет и завтра снова облачится в свои золотые доспехи! Средство, которое логически могло бы уничтожить его, является все еще пробелом в цивилизации, покоящейся на конституции, ибо как может совершаться парламентская деятельность и может ли болтовня прекратиться или уменьшиться, пока человек не узнает до некоторой степени, в какой момент он становится логически мертвецом?

Несомненно, некоторое ощущение этой трудности и ясное понимание того, насколько мало это знание еще свойственно французской нации, лишь вступающей на конституционный путь, а также предчувствие, что мертвые аристократы еще будут бродить в течение неопределенного времени, подобно составителю календаря Партриджа*, глубоко запало в ум Друга Народа, великого практика Марата и превратилось на этой богатейшей, гниющей почве в оригинальнейший план сражения, когда-либо представленный народу. Он еще не созрел, но уже пробился и растет, корни его простираются до преисподней, ветви — до неба; через два лета мы увидим, как он поднимется из бездонного мрака во всей мощи в опасных сумерках, подобно дереву-болиголову, огромному, как мир, на ветвях и под сучьями которого найдется пристанище для друзей народа со всей Вселенной. «Двести шестьдесят тысяч аристократических голов» — это самый точный счет, при котором, положим, не пренебрегают несколькими сотнями; однако мы никогда не достигаем круглой цифры в триста тысяч. Ужаснитесь этому, люди, но это так же верно, как то, что вы сами и ваши друзья народа существуют. Эти болтливые сенаторы бесплодно сидят над мертвой буквой и никогда не спасут революцию. Кассандре-Марату**, с его сухой рукой, тоже не сделать этого одному, но с несколькими решительными людьми это было бы возможно. «Дайте мне, — сказал Друг Народа с холодным спокойствием, когда юный Барбару, некогда его ученик по так называемому курсу оптики, посетил его, дайте мне двести неаполитанских «брави» вооруженных каждый хорошим кинжалом и с муфтой на левой руке вместо щита, и я пройду с ними всю Францию и совершу революцию»9. Да, юный Барбару, шутки в сторону, в этих слезящихся глазах, в этой непроницаемой фигуре, самой серьезной из всех, не видно шутки, не видно и безумия, которому подобала бы смирительная рубашка.

* Партридж Джон (1644—1715) — английский астролог, альманахи которого, издававшиеся с 1680 г., пользовались широкой известностью в Лондоне.

** В древнегреческой мифологии Кассандра — дочь троянского царя Приама, пророчица, наказанная богом Аполлоном, любовь которого она отвергла. Кассандра могла вещать лишь ужасное и печальное, и в ее пророчества никто не верил.

Вот какие перемены произведет время в пещерном жителе Марате, в проклятом человеке, одиноко живущем в парижских подвалах, подобно фанатическому анахорету из Фиваиды, вернее, подобно издалека видимому Симеону Столпнику*, которому со столба открываются своеобразные горизонты. Патриоты могут улыбаться и обращаться с ним как с цепной собакой, на которую то надевают намордник, то спокойно позволяют ей лаять; могут называть его вместе с Демуленом «сверхпатриотом» и Кассандрой-Маратом, но разве не замечательно было бы, если бы оказалось, что принят с незначительными изменениями как раз его «план кинжала и муфты»?

* Симеон Столпник (390—459) — отшельник, который прожил на высоком, им самим сооружен ном столпе, ни разу не сходя с него, целых тридцать лет.

Таким-то образом и при таких-то обстоятельствах высокие сенаторы возрождают Францию, и люди серьезно верят, что они делают это. Вследствие одного этого факта, главного факта их истории, усталый глаз не может совершенно обойти их вниманием.

Однако покинем на время пределы Тюильри, где конституционная королевская власть вянет, как отрезанная ветка, сколько бы ее ни поливал Лафайет, и где высокие сенаторы, быть может, только совершенствуют свою «теорию неправильных глаголов», и посмотрим, как расцветает юная действительность, юный санкюлотизм? Внимательный наблюдатель может ответить: он растет быстро, завязывая все новые почки и превращая старые в листья и ветки. Разве вконец расшатанное похотливое французское общество не представляет для него исключительно питательной почвы? Санкюлотизм обладает способностью расти от того, от чего другие умирают: от брожения, борьбы, распадения — одним словом, от того, что является символом и результатом всего этого, — от голода.

А голод, как мы заметили, при таком положении Франции неминуем. Его и его последствия, ожесточение и противоестественную подозрительность, уже испытывают теперь южные города и провинции. В Париже после восстания женщин привезенные из Версаля подводы с хлебом и возвращение восстановителя свободы дали несколько мирных веселых дней изобилия, но они не могли долго продолжаться. Еще только октябрь, а голодающий народ в Предместье Сент-Антуан в припадке ярости уже захватывает одного бедного булочника по имени Франсуа и вешает его, безвинного, по константинопольскому образцу10*; однако, как это ни странно, но хлеб от этого не дешевеет! Слишком очевидно, что ни щедрость короля, ни попечения муниципалитета не могут в достаточной мере прокормить ниспровергнувший Бастилию Париж. Ссылаясь на повешенного булочника, конституционалисты, в горе и гневе, требуют введения военного положения, loi martiale, т. е. закона против мятежа, и принимают его с готовностью еще До захода солнца.

* 21 октября 1789 г. — Примеч. авт.

Это знаменитый военный закон с его красным флагом (drapeau rouge), в силу которого мэру Байи и вообще всякому мэру отныне достаточно вывесить новую орифламму (ori flamme)*, затем прочесть или пробормотать что-нибудь о «спокойствии короля», чтобы потом, через некоторое время, угостить всякое нерасходящееся сборище людей ружейными или другими выстрелами. Решительный закон, и даже справедливый, если предположить, что всякий патруль от бога, а всякое сборище черни от дьявола; без такой же предпосылки — не столь справедливый. Мэр Байи, не торопись пользоваться им! Не вывешивай эту новую орифламму, это не золотое пламя, а лишь пламя желания золота. Ты думаешь, что трижды благословенная революция уже совершилась? Благо тебе, если так.

* Орифламма (букв.: золотое пламя) — старинное знамя французских королей. На его красном полотнище были вышиты языки золотого пламени. В битве это знамя должно было находиться впереди армии.

Но да не скажет теперь ни один смертный, что Национальное собрание нуждается в мятеже! Оно и раньше нуждалось в нем лишь постольку, поскольку это было необходимо для противодействия козням двора; теперь оно не требует от земли и неба ничего другого, кроме возможности усовершенствовать свою теорию неправильных глаголов.

Глава третья

СМОТР

При всевозрастающих бедствиях голода и конституционной теории неправильных глаголов всякое возбуждение понятно. Происходит всеобщее расшатывание и просеивание французского народа, и сколько фигур, выброшенных благодаря этому из низших слоев наверх, ревностно сотрудничают в этом деле!

Мы знаем уже ветеринарного лекаря Марата, ныне далеко видимого Симеона Столпника, знаем и других поднявшихся снизу. А вот еще один образчик того, что выдвинется, что продолжает выдвигаться наверх из царства ночи, — Шометт, со временем получивший прозвище Анаксагора. Шометт уже появляется с своими медовыми речами в уличных группах, он уже более не юнга на высокой, головокружительной мачте, а медоречивый длиннокудрый народный трибун на тротуарных тумбах главных улиц и вместе с тем ловкий редактор, который поднимется еще выше — до самой виселицы. Клерк Тальен тоже сделался помощником редактора и будет главным редактором и кое-чем больше. Книгопродавцу Моморо, типографу Прюдому открываются новые сферы наживы. Колло д'Эрбуа, неистовствовавший как безумный в страстных ролях на сцене*, покидает подмостки, и его черная лохматая голова прислушивается к отзвукам мировой драмы: перейдет ли подражание в действительность? Жители Лиона11, вы освистали его? Лучше бы вы рукоплескали!

* Намек на то, что Жан Мати Колло д'Эрбуа до революции был актером бродячей труппы и в Лионе потерпел провал.

Действительно, счастливы теперь все роды мимов, эти полуоригинальные люди! Напыщенное хвастовство с большей или меньшей искренностью (полная искренность не требуется, но чем искреннее, тем лучше), вероятно, поведет далеко. Нужно ли добавлять, что революционная среда становится все разреженнее, так что в ней могут плавать только все более и более легкие тела, пока, наконец, на поверхности удерживается один лишь пустой пузырь? Умственная ограниченность и необузданность, проворность и дерзость в сочетании с хитростью и силой легких — все это при удаче окажет великолепные услуги. Поэтому из всех поднимающихся классов более всего выдвигается, как мы видим, адвокатское сословие; свидетельство тому — такие фигуры, как Базир, Каррье, Фукье-Тенвиль, начальник судебных писцов Бурдон — более чем достаточно для доказательства. Фигуры, подобные этим, стая за стаей поднимутся из таящих чудес лона ночи. О более глубоких, с самого низу идущих вереницах, еще не представших при свете дня перед изумленным оком, о вороватых снимателях нагара со свеч, плутах-лакеях, капуцинах без рясы, о массе Эберов, Анрио, Ронсенов и Россиньолей мы пока, возможно, умолчим.