Джером К. Джером Избранные произведения. Том 2

Вид материалаДокументы

Содержание


Человек, который не верил в счастье
Падение томаса генри
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ ВЕРИЛ В СЧАСТЬЕ


Он сел в Ипсвиче, и под мышкой у него было семь различных еженедельных газет. Все они, как я успел заметить, страховали своих читателей от смерти или несчастного случая на железной дороге. Он устроил свои вещи в багажной сетке, снял шляпу, положил ее возле себя на скамейку, вытер лысую голову шелковым носовым платком красного цвета и принялся старательно надписывать свое имя и адрес на каждой из семи газет. Я сидел напротив и читал «Панч». Я всегда беру с собой в дорогу какой-нибудь старый юмористический журнал — по-моему, это успокаивает нервы.

Когда мы подъезжали к Мэннингтри, вагон сильно тряхнуло на стрелке, и подкова, которую он заботливо положил над собой, проскользнула в отверстие сетки и с мелодичным звоном упала ему на голову.

Он не выразил ни удивления, ни гнева. Приложив платок к ссадине, он нагнулся, поднял подкову, поглядел на нее с упреком и осторожно выбросил за окно.

— Больно? — спросил я.

Глупейший вопрос. Я понял это, едва открыл рот. Эта штука весила по меньшей мере три фунта — на редкость большая и увесистая подкова. Видно было, как на голове у него вздувается здоровенная шишка. Только дурак усомнился бы, что ему больно. Я ожидал, что он огрызнется; по крайней мере я на его месте не сдержался бы. Однако он, видно, усмотрел в моих словах лишь естественное проявление сочувствия.

— Немножко, — ответил он.

— На что она вам? — спросил я. Не часто увидишь, чтоб человек отправлялся в дорогу с подковой.

— Она лежала на шоссе как раз возле станции, — объяснил он. — Я подобрал ее на счастье.

Он развернул свой платок, чтобы свежей стороной приложить к опухшему месту, а я тем временем пробурчал что-то глубокомысленное насчет превратностей судьбы.

— Да, — сказал он, — мне в жизни порядком везло, только пользы мне от этого не было никакой. Я родился в среду, — продолжал он, — а это, как вы, наверно, знаете, самый счастливый день, в какой может родиться человек. Моя мать была вдовой, и никто из родственников не помогал мне. Они говорили, что помогать мальчику, который родился в среду, — все равно что возить уголь в Ньюкасл. И дядя, когда умер, завещал все свои деньги до единого пенни моему брату Сэму, чтобы хоть как-нибудь возместить то обстоятельство, что он родился в пятницу. А мне достались только наставления; меня призывали не забывать об ответственности, которую налагает богатство, и не оставить помощью близких, когда я разбогатею.

Он замолчал, сложил свои газеты — каждая со страховкой — и засунул их во внутренний карман пальто.

— А потом еще эти черные кошки... — продолжал он. — Говорят, они приносят счастье. Так вот, самая черная из всех черных кошек на свете появилась в моей квартире на Болсовер-стрит в первый же вечер, как я туда переехал.

— И она принесла вам счастье? — поинтересовался я, заметив, что он умолк.

На лицо его набежала тень.

— Это как посмотреть, — ответил он задумчиво. — Возможно, мы не сошлись бы характерами. Всегда есть такое утешение. Но попробовать все-таки стоило.

Он сидел, устремив взгляд в окно, и некоторое время я не решался прервать его печальные, по всей видимости, воспоминания.

— Так что же произошло? — спросил я наконец.

Он вернулся к действительности.

— О, ничего особенного! — сказал он. — Ей пришлось ненадолго уехать из Лондона, и на это время она поручила моим заботам свою любимую канарейку.

— Но вы-то здесь ни при чем, — не унимался я.

— Да, пожалуй, — согласился он. — Однако это породило охлаждение, которым кое-кто не замедлил воспользоваться. Я уж ей и свою кошку взамен предлагал, — добавил он больше для себя, чем для меня.

Мы сидели и молча курили. Я чувствовал, что утешения здесь ни к чему.

— Пегие лошади тоже приносят счастье, — заметил он, выколачивая трубку о край спущенного оконного стекла. — Была у меня и пегая...

— Из-за нее вы тоже пострадали? — удивился я.

— Я потерял из-за нее лучшее свое место, — последовал несложный ответ. — Управляющий и без того терпел дольше, чем я смел надеяться. Но ведь нельзя же держать человека, который вечно пьян. Это портит репутацию фирмы.

— Без сомнения, — согласился я.

— Видите ли, — продолжал он, — я не умею пить. Иные, сколько ни выпьют, — ничего, а меня первый стакан с ног валит. Я ведь к этому непривычен.

— Так зачем же вы пили? — не отставал я. — Лошадь вас, что ли, заставляла?

— Дело обстояло вот как, — начал он, все еще осторожно потирая свою шишку, которая была уже размером с яйцо. — Лошадь принадлежала прежде одному виноторговцу, который заезжал по делу почти во все питейные заведения. Вот лошадка и взяла в привычку останавливаться у каждого кабачка, и ничего с ней не поделаешь, по крайней мере я ничего не мог с ней поделать. Любой кабак распознает за четверть мили и несется стрелой прямо к дверям. Сначала я пытался справиться с нею, но только попусту терял время и собирал толпу зевак, которые держали пари — кто кого. К этому я бы еще как-нибудь притерпелся, только однажды какой-то трезвенник, стоявший на противоположной стороне улицы, обратился к толпе с речью. Он называл меня Паломником, а лошадку Поллионом или чем-то в этом роде, и возглашал, что я сражаюсь с ней ради небесного венца.


[Намек на эпизод из аллегорической повести Бэньяна «Путь паломника» (1678), где герой бьется с духом зла Аполлионом.]


После этого нас стали величать «Полли и Паломник в битве за венец». Разумеется, меня это разозлило, и у следующего кабачка, к которому она меня принесла, я спешился и сказал, что заехал выпить стопку-другую шотландской. Так все и началось. Потребовались годы, чтобы отстать от этой привычки.

— Но со мной всегда так случается, — продолжал он. — Еще когда я поступил на первое свое место, не успел я прослужить и двух недель, как хозяин подарил мне к рождеству гуся в восемнадцать фунтов весом.

— Ну, уж от этого ничего худого не могло произойти, — заметил я. — Редкое счастье.

— Вот то же самое говорили тогда другие клерки, — ответил он. — Старик в жизни никому ничего не дарил. «Вы полюбились ему, — говорили они. — Счастливчик!»

Он тяжело вздохнул. Я понял, что с этим связана целая история.

— И что же вы сделали с гусем? — спросил я.

— В том-то и беда! — ответил он. — Я сам не знал, что с ним делать. Это случилось в сочельник, в десять часов вечера. Только я собрался домой, а он дает мне гуся. «Тидлинг и братья» прислали мне гуся, Биглз, — сказал он, когда я подавал ему пальто. — Очень мило с их стороны, только к чему он мне? Возьмите его себе!» Я, разумеется, поблагодарил его и был очень ему признателен. Он пожелал мне счастливого рождества и вышел из конторы. Я завернул подарок в бумагу и взял его под мышку. Это была великолепная птица, но тяжеловатая. И так как приближалось рождество, я подумал, что по этому случаю неплохо бы угоститься стаканчиком пива. Я зашел в кабачок на углу и положил гуся на стойку.

— Здоровенный, — сказал хозяин, — у вас будет завтра доброе жаркое.

Его слова заставили меня призадуматься: только тут я понял, что птица мне не нужна и проку мне от нее никакого. Я собирался в Кент, чтобы провести там праздники в семье одной молодой особы.

— Той самой, у которой была канарейка? — вставил я.

— Нет, это все случилось еще до того, — ответил он. — На сей раз делу помешал гусь, о котором я вам рассказываю. Родители ее были состоятельные фермеры, и привозить им гуся было бы глупее глупого, а в Лондоне я не знал никого, кому бы мог его подарить. И вот, когда хозяин вернулся, я спросил, не согласится ли он купить у меня гуся, и сказал, что возьму недорого.

— Мне он не нужен, — ответил тот, — у меня здесь и без того уже три штуки. Может, один из этих джентльменов у вас его купит.

И он повернулся к нескольким молодцам, которые сидели, потягивая джин. Мне подумалось, что им даже вскладчину не купить и цыпленка. Однако самый обшарпанный из них сказал, что он не прочь взглянуть на мой товар, и я развернул сверток. Он долго осматривал и ощупывал гуся, допрашивал меня, как я его раздобыл, и кончил тем, что выплеснул на него добрых полстакана джина с водой. Затем он предложил мне за гуся полкроны. Это так возмутило меня, что я, не сказав больше ни слова, схватил в одну руку гуся, в другую веревку и бумагу и выскочил вон.

Так я и шел некоторое время со своей ношей: я был взволнован и ничего не замечал. Когда же я поостыл, то стал размышлять над тем, как, должно быть, смешно выгляжу. То же самое, очевидно, пришло в голову и двум-трем мальчикам. Я остановился под фонарем и попытался завернуть гуся. При мне был еще портфель и зонтик, и первым делом я уронил гуся в сточную канаву, чего и следовало ожидать от человека, который при помощи одной пары рук пытается справиться с четырьмя различными предметами и тремя ярдами веревки. Вместе с гусем я зачерпнул целую кварту грязи. Почти вся она осталась у меня на руках и на одежде да еще немало на обертке. И тут пошел дождь.

Я сгреб все свои пожитки и побежал в ближайший кабачок, где надеялся достать еще кусок веревки и увязать гуся в аккуратный сверток.

Кабачок был переполнен. Я протискался к стойке и бросил на нее гуся. При виде его почти все вокруг умолкли, и молодой человек, стоявший возле меня, произнес:

— Вы сами его убили?

Очевидно, я и впрямь казался несколько возбужденным.

Я думал и здесь его продать, но присутствующие не внушали мне на этот счет никаких надежд. Я выпил пинту эля, — я был порядком измучен, — соскреб с несчастного гуся сколько мог грязи, завернул его в чистый лист бумаги и вышел из кабачка.

Когда я переходил улицу, меня осенила счастливая мысль — проиграю его в лотерею! Я тут же отправился на поиски подходящего места. Пока я его разыскивал, пришлось выпить три или четыре стакана виски, потому что пить пиво я был уже не в состоянии — от пива меня всегда сильно разбирает. Наконец я все-таки нашел нужных мне людей, Они расположились по-домашнему в тихом уютном домике неподалеку от Госвелл-роуд.

Я объяснил хозяину, чего хочу. Он сказал, что не возражает, но надеется, что, продав гуся я поставлю всем выпивку. Я ответил, что с восторгом это сделаю, и вручил ему птицу.

— Вид у нее не того, — сказал он.

— О, это пустяки! Я нечаянно уронил ее, — оправдывался я. — Это отмоется!

— И пахнет как-то чудно, — заметил он.

— Это от грязи, — ответил я. — Сами знаете, что такое лондонская грязь. А тут еще один джентльмен пролил на него джин. Но, когда его зажарят, никто ничего не заметит.

— Что ж, может, и так, — согласился он. — Сам я на нее не польщусь, но, если кому вздумается, дело хозяйское.

Гусь никого не воодушевил. Я начал с шести пенсов и сам купил билет. Я предоставил хозяину полную свободу действий, и ему удалось, правда чуть ли не силком, втянуть в это дело еще пять человек. Какой-то мрачного вида субъект, храпевший в углу, вдруг проснулся, когда я уже шел к дверям, и предложил мне за гуся семь с половиной пенсов, — почему именно семь с половиной, я так и не понял. Он унес бы гуся, я никогда б его больше не увидел, и вся моя жизнь сложилась бы по-иному. Но судьба всегда была против меня. Я ответил ему, возможно с излишним высокомерием, что рождественские благотворительные обеды выдают в другом месте, и вышел.

Близилась ночь, а до дому мне было далеко. Я готов был проклясть день и час, когда впервые увидел эту птицу. Теперь мне казалось, что она весит по меньшей мере тридцать шесть фунтов.

Мне пришло в голову сбыть ее торговцу битой птицей, и скоро я нашел такую лавку на Мидлтон-стрит. За милю вокруг не было видно ни одного покупателя, но по тому, как хозяин драл глотку, можно было подумать, что на нем держится вся торговля в Кларкенвелле. Я вытащил гуся из свертка и положил перед ним на прилавок.

— Это еще что такое? — спросил он.

— Гусь, — ответил я. — Вы можете получить его по дешевке.

В тот же миг он схватил гуся за шею и швырнул в меня. Я попытался увернуться, но он угодил мне в висок. Если вам никогда не запускали в голову гусем, то вы и представления не имеете, как это больно. Я подобрал гуся и в свою очередь кинул в него, но тут появился полицейский со своим обычным: «Что за беспорядки?»

Я объяснил в чем дело. Тогда хозяин вконец разъярился и завопил на всю округу:

— Вы только поглядите! — кричал он. — Скоро полночь, и у нас в магазине еще семь дюжин непроданных гусей, а этот болван приходит и спрашивает, не куплю ли я еще одного.

Тут я понял, что затея моя преглупая, и, последовав совету полицейского, тихонько удалился, захватив с собой птицу.

«Придется его кому-нибудь отдать, — сказал я себе. — Найду какого-нибудь достойного бедняка и подарю ему эту проклятую птицу». Мне попадалось навстречу множество людей, но ни один из них не выглядел достаточно достойным. Может быть, не там я их искал, где нужно, или не в тот час, только все, кого я встречал, казались мне недостойными гуся. Проходя по Джадд-стрит, я предложил его какому-то голодного вида субъекту. Оказалось, что это просто пьяный забулдыга. Он так и не понял, чего я от него хочу, и долго шел за мной и во весь голос наносил меня, пока не свернул по ошибке на Тэвисток-плейс, где погнался за другим прохожим, продолжая выкрикивать ругательства. На Юстон-роуд я остановил какую-то девчонку, совершенного заморыша, и стал упрашивать ее взять гуся. Она ответила: «Еще чего!» — и побежала прочь. Я слышал, как она пронзительным голосом орала мне вслед: «Украл гуся! Украл гуся!»

Я обронил сверток, когда шел по малоосвещенной части Сеймур-стрит, но какой-то прохожий подобрал его и вернул мне. Я уже не мог больше объяснять и оправдываться. Я дал ему монетку в два пенса и побрел со своим гусем дальше. Кабачки уже закрывались, и я заглянул еще в один, чтобы в последний раз выпить. Правда, я и без того уже порядком нагрузился, ведь мне, человеку непривычному, довольно и стаканчика пива. Но на душе у меня было скверно, и я надеялся, что это меня подбодрит. Кажется, я выпил джину, к которому испытываю крайнее отвращение.

Я решил забросить гуся в Оукли-сквер, но полицейский не сводил с меня глаз и дважды прошел за мной вдоль всей ограды.

На Голдинг-роуд я хотел было закинуть гуся в подвал, но мне опять помешал полицейский. Казалось, вся ночная смена лондонской полиции только тем и была занята, как бы помешать мне избавиться от гуся.

Полицейские проявляли к нему такой интерес, что мне подумалось, уж не хотят ли они сами его получить. Я подошел к одному из них на Кэмден-стрит и, назвав его «Бобби», спросил, не нужно ли ему гуся.

— Чего мне не нужно, так это вашего брата, нахалов, — ответил он внушительно.

Это было такое оскорбление, что я, разумеется, не стерпел и что-то ему возразил. Что тут произошло, я не помню, но кончилось все тем, что он объявил о своем намерении забрать меня.

Я ускользнул от него и помчался стрелой по Кинг-стрит. Он засвистел в свисток и кинулся следом. Какой-то человек выскочил из парадного на Колледж-стрит и пытался меня остановить. Но я мигом с ним расправился, ударив его головой в живот, пересек Кресчент и через Бэтт-стрит понесся обратно на Кемден-роуд.





На мосту через канал я оглянулся и увидел, что меня никто не преследует. Я бросил гуся через парапет, и он с плеском упал в воду.

Со вздохом облегчения я свернул на Рэндолф-стрит, как вдруг стоявший там констебль схватил меня за шиворот. Я горячо спорил с ним, когда, запыхавшись, подбежал тот первый дуралей. Они заявили, что мне лучше всего объяснить дело инспектору; я был того же мнения.

Инспектор спросил меня, почему я убежал, когда первый констебль собирался арестовать меня. Я ответил, что не хотел провести рождество в кутузке, но это показалось ему слабым аргументом. Он спросил меня, что я бросил в канал. Гуся, ответил я. С чего это мне вздумалось бросать гуся в канал, спросил он. А с того, что я сыт по горло этим зверем, ответил я.

Тут вошел сержант и доложил, что сверток удалось выудить. Они немедленно развернули его на столе у инспектора. В свертке был мертвый ребенок.

Я объяснил им, что это вовсе не мой сверток и не мой ребенок, но они даже не скрывали, что не верят мне.

Инспектор сказал, что случай этот слишком серьезен, чтобы отпустить меня на поруки, но, поскольку я не знал в Лондоне ни одной живой души, это меня как-то не тронуло. Я попросил их послать телеграмму моей невесте с уведомлением, что не по своей воле я задерживаюсь в городе и проведу рождество так тихо и спокойно, как не мог и желать.

В конце концов дело прекратили за недостатком улик, и на мне осталось только обвинение в пьянстве и нарушении общественного спокойствия. Но я потерял службу и невесту. С тех пор я видеть не могу гусей.


Мы подъезжали к Ливерпуль-стрит. Он собрал свои вещи и попытался надеть шляпу. Но шишка от подковы никак не давала ему нахлобучить шляпу, и он с грустью положил ее обратно на скамейку.

— Да, — промолвил он тихо, — не скажу, чтоб я очень верил в счастье.


ПАДЕНИЕ ТОМАСА ГЕНРИ


Томас Генри был самым респектабельным из всех известных мне котов. Настоящее его имя — Томас. Но звать такого кота Томасом просто нелепо. Все равно, что жителям Харденского замка


[Харденский замок — резиденция тогдашнего премьер-министра Вильяма Гладстона.]


называть мистера Гладстона «Билл». Кот попал к нам благодаря любезности мясника из Реформ-клуба, и, увидев кота, я сразу понял, что из всех лондонских клубов — это единственный, откуда он мог появиться. От него так и веяло солидным достоинством и непоколебимым консерватизмом этого клуба. Сейчас я не могу уже точно припомнить, почему именно покинул он клуб, но думаю, что причиной тому послужили разногласия с новым шеф-поваром, человеком властным и думающим только о своем собственном благополучии. Мясник, прослышавший об их вражде и знавший, что у нас нет кошки, предложил выход из положения, который устраивал и кота и повара. Расстались они, надо полагать, весьма холодно, и Томас благосклонно переселился к нам.

Едва взглянув на кота, моя жена предложила более подходящее для него имя — Генри. Мне пришло в голову, что еще приличнее будет сочетание двух имен, и с тех пор в тесном семейном кругу его стали звать Томасом Генри. В разговоре же с друзьями мы обычно называли его Томас Генри, эсквайр.





Наш дом пришелся Томасу Генри по душе, и свое одобрение он выразил с молчаливой сдержанностью. Ему понравилось мое любимое кресло, и он занял его. Всякого другого кота я бы тут же согнал, но Томас Генри был не из тех, кого гонят. Дай я ему понять, что недоволен его выбором, он отнесся бы к этому так же, как, вероятно, отнеслась бы ко мне королева Виктория, если бы эта знатная леди дружески навестила меня, а я заявил бы ей, что занят, и предложил заглянуть как-нибудь в другой раз. Он встал бы и удалился, но уж никогда больше не заговорил бы со мной, сколько бы мы ни жили под одной крышей.

Была у нас в то время одна особа (она и сейчас живет с нами, но стала старше и рассудительнее), которая не испытывала почтения к кошкам. Она полагала, что хвост у кошек только для того и существует, чтоб было удобней поднимать их с полу. Она воображала также, что кормить их лучше всего насильно, с ложечки, и что они обожают кататься в кукольной коляске. Меня страшила первая встреча Томаса Генри с этой особой. Я боялся, как бы он, судя по ней, не составил ложного представления о всей нашей семье и мы не упали бы в его глазах.

Но мои опасения оказались напрасными. Было в Томасе Генри что-то такое, что не допускало развязности и исключало фамильярность. Он поставил дерзкую на место вежливо, но твердо. Робко, с зарождающимся уважением она потянулась было к его хвосту. Кот неторопливо убрал хвост и взглянул на нее. В этом взгляде не было ни гнева, ни обиды. С таким выражением Соломон мог принимать знаки внимания от царицы Савской. Снисходительно и с чувством превосходства.

Поистине Томас Генри был джентльменом среди котов. Один мой друг, который верит в переселение душ, утверждал, что это лорд Честерфилд. Томас Генри никогда не выпрашивал пищу, подобно другим котам. Обычно во время еды он садился рядом со мной и ждал, когда ему подадут. Ел он только баранью котлетку, на пережаренную говядину даже не смотрел. Как-то один из наших гостей предложил ему хрящик; он молча поднялся, вышел из комнаты и не показывался, пока наш друг не ушел.

Но у каждого из нас есть свои слабости, и слабостью Томаса Генри была жареная утка. Поведение Томаса Генри при виде жареной утки явилось для меня психологическим откровением. Мне приоткрылась самая низменная и животная сторона его характера. При виде жареной утки Томас Генри становился котом и только котом, со всеми первобытными инстинктами, присущими этой породе. Выражение собственного достоинства слетало с него, как маска. Он царапался из-за жареной утки, он унижался из-за нее. За кусок жареной утки он, кажется, готов был продать душу дьяволу.

Нам пришлось отказаться от этого опасного блюда: больно было смотреть, как пагубно оно действовало на характер кота. Кроме того, его манеры при появлении на столе жареной утки могли послужить дурным примером для детей.

Томас Генри блистал среди котов нашей округи. По нему можно было проверять часы. После обеда он неизменно совершал получасовую прогулку по скверу, каждый вечер ровно в десять подходил к кухонной двери, а в одиннадцать уже спал в моем кресле. У него не было друзей среди котов. Он не находил удовольствия в драках, и я сомневаюсь, любил ли он когда-нибудь, даже в юности; это была крайне холодная и независимая натура; к женскому обществу он относился с полным безразличием.

Такую безупречную жизнь Томас Генри вел всю зиму. Летом мы взяли его в деревню. Нам казалось, что ему будет полезна перемена обстановки: он явно начинал полнеть. Бедный Томас Генри! Деревня, увы, погубила его. Что именно способствовало перемене, не могу сказать; быть может, непривычно бодрящий воздух. Высоконравственный Томас Генри со страшной быстротой покатился по наклонной плоскости. В первую же ночь он пропадал до одиннадцати, во вторую — не явился вовсе, на третью ночь — вернулся домой в шесть утра с изрядно поредевшей шерстью на голове. Конечно, здесь не обошлось без дамы, судя же по кошачьему концерту, продолжавшемуся всю ночь, их было не меньше дюжины. Что и говорить, Томас Генри был завидным кавалером, и дамы стали приходить к нему днем. Потом стали приходить обманутые коты, требуя удовлетворения, которое Томас Генри, надо отдать ему справедливость, никогда не отказывался давать.

Деревенские мальчишки по целым дням торчали возле нашего дома, наблюдая за сражениями; к нам на кухню то и дело врывались разгневанные домашние хозяйки и, швыряя на стол дохлых кошек, взывали к небесам и ко мне о справедливости. Наша кухня превратилась в настоящий кошачий морг, и мне пришлось приобрести новый кухонный стол. Кухарка заявила, что ей станет легче, если в ее распоряжении будет отдельный стол. Она просто теряется, когда среди нарезанного мяса и овощей попадается столько дохлых кошек: она боится, как бы не перепутать. Старый стол поэтому подвинули к окну и предоставили кошкам, а на свой стол кухарка никому больше не позволяла класть кошек, пусть даже дохлых.

Однажды я слышал, как она спрашивала взволнованную владелицу дохлой кошки:

— Что прикажете мне с ней делать? Варить, что ли?

— Это мой кот, — отвечала дама, — понятно?

— Очень хорошо, но сегодня я не готовлю паштета из котов. Забирайте его на кошачий стол. А этот стол — мой.

Сначала «восстановление справедливости» обходилось мне в полкроны, но со временем кошки вздорожали. До той поры я считал их дешевыми, и меня просто поразило, как высоко они ценятся. Я даже стал серьезно подумывать о разведении кошек для продажи. При ценах, установившихся в этой деревне, я мог бы иметь неплохие доходы.

— Полюбуйтесь, что натворил ваш зверь, — сказала мне одна разгневанная особа, к которой меня вызвали среди обеда.

Я полюбовался. «Творением» Томаса Генри оказалось жалкое, истощенное существо, которому на том свете наверняка было лучше, чем на этом. Будь несчастное создание моим, я бы только поблагодарил Томаса Генри; но есть люди, которые не понимают, в чем их благо.

— Я не отдала бы такого кота и за пять фунтов, — заявила дама.

— Это дело ваше, — возразил я, — но, на мой взгляд, вы поступили бы неблагоразумно. В таком виде красная цена ему шиллинг. Если вы надеетесь получить где-нибудь больше, пожалуйста.

— Разве это кот? Это же христианин, — сказала дама.

— Я не покупаю мертвых христиан, — ответил я твердо, — а если бы и покупал, то за этот экземпляр все равно не дал бы больше шиллинга. Считайте его христианином или котом, как угодно, но в обоих случаях он не стоит дороже шиллинга.

В конце концов мы сошлись на восемнадцати пенсах.

Поражало меня и число кошек, с которыми ухитрялся разделываться Томас Генри. Это было самое настоящее избиение.

Как-то вечером, зайдя на кухню, — теперь уже я взял за правило каждый вечер ходить на кухню и производить смотр поступившей за день партии дохлых кошек, — среди прочих я увидал на столе кота редкой масти — трехцветного.

— Цена ему полсоверена, — сказал владелец кота, стоявший тут же с кружкой пива в руках.

Я приподнял покойника и внимательно осмотрел его.

— Вчера ваш кот убил его, — продолжал хозяин. — Стыд и срам!

— Мой кот уже трижды убивал его, — ответил я. — В субботу его хозяйкой оказалась миссис Хеджер, в понедельник — миссис Майерс. Я уже тогда заподозрил неладное, но был не совсем уверен и сделал пометку. Теперь я вижу, это тот самый кот. Послушайтесь моего совета и заройте его, пока он не развел заразы. Мне безразлично, сколько у кота жизней, плачу я только за одну.

Мы не раз давали Томасу Генри возможность исправиться, но с каждым днем он вел себя все хуже и хуже, к его преступлениям прибавилось браконьерство, он стал воровать цыплят, и мне надоело расплачиваться за его грехи.

Я посоветовался с садовником, и садовник сказал, что и раньше знавал котов, с которыми такое случалось.

— Не знаете ли, чем его вылечить? — спросил я.

— Как же, сэр, — ответил садовник, — камень на шею — и в пруд: я слышал, это неплохое лекарство.

— Попробуем дать ему дозу перед сном, — ответил я. Садовник так и сделал, и наши неприятности кончились.

Бедный Томас Генри! Его пример показывает, как легко прослыть порядочным, если нет соблазнов. Чего ради джентльмен, рожденный и выросший в атмосфере Реформ-клуба, свернет с пути истинного? Мне жаль Томаса Генри, и я уже не верю, что деревенский воздух благотворно влияет на нравственность.