* книга первая. Смок беллью часть первая. Вкус мяса *

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   41   42   43   44   45   46   47   48   49

14




Еды у них оставалось совсем мало, они не смели съесть и десятой доли

того, что им было необходимо, сотой доли того, что им хотелось съесть;

много дней блуждали они по скалистой пустыне, отупевшие, полуживые, точно

во сне. Порой Смок ловил себя на том, что лепечет что-то бессмысленное и

несвязное, уставясь на нескончаемые, нанавистные снежные вершины. И снова

- казалось, через века - он приходил в себя от звука собственного голоса,

бормотавшего что-то. Лабискви тоже почти все время была как в бреду. Они

двигались машинально, ничего не сознавая. И все время они стремились на

запад, и все время покрытые снегом неприступные вершины преграждали им

путь, сплошные каменные стены вставали наперерез, заставляя сворачивать то

к северу, то к югу.

- На юге выхода нет, - говорила Лабискви. - Старики знают. Надо идти

на запад, только на запад.

Охотники Снасса больше не преследовали их, но голод гнался за ними по

пятам.

Однажды вновь похолодало, повалил снег, даже не снег, а какая-то

морозная пыль, сухая и сыпучая, как песок. Так продолжалось весь день и

всю ночь и еще два дня и две ночи. Нельзя было и шагу ступить, пока на

весеннем солнце этот сыпучий покров не подтает и не подернется за ночь

настом, - они лежали, закутавшись в свои меха, и отдыхали, и поэтому ели

еще меньше, чем всегда. Так ничтожно мала была теперь дневная порция

съестного, что она не успокаивала муки голода, терзавшие желудок, а еще

больше мозг. И вот Лабискви, разом проглотив свою обычную долю - крохотный

кусочек мяса, - вдруг с пронзительным радостным вскриком, всхлипывая и

лепеча что-то, как зверек, накинулась на завтрашнюю порцию и жадно впилась

в нее зубами.

И тут Смок увидел нечто поразительное. Вкус мяса привел Лабискви в

себя. Она выплюнула жалкий кусочек мяса и яростно, изо всей силы ударила

стиснутым кулаком по своим согрешившим губам.

И еще много удивительного дано было Смоку увидеть в те дни. После

долгого снегопада поднялся вихрь, подхватил сухие, мелкие снежинки и

закружил их, как самум кружит песок в пустыне. Всю ночь бушевала эта

снежная буря; потом настал ясный, ветреный день, и при свете его Смок

огляделся; на глаза его навертывались слезы, голова кружилась, и ему

казалось, что он спит или грезит. Со всех сторон высились остроконечные

пики, громадные и поменьше, то одинокие, как часовой, то по нескольку

сразу, точно титаны, которые сошлись на совет. И над каждой горной

вершиной реяли, развевались на многие мили, полыхали в лазурном небе

гигантские снежные знамена, молочно-белые, туманные, переливающиеся светом

и тенями, пронизанные серебром солнечных лучей.

- "Я ныне господа узрел, грядущего во славе", - запел Смок, глядя на

эти полотнища снежной пыли, развеваемые ветром, точно шелковые небесные

стяги, излучающие свет.

Он смотрел и смотрел, а увенчанные знаменами снежные вершины не

исчезали, и все же ему казалось, что это только сон, но тут Лабискви

поднялась и присела.

- Я сплю и вижу сны, Лабискви, - сказал он. - Посмотри. Может быть, и

тебе снится тот же сон?

- Это не сон, - ответила она. - Старики рассказывали мне и об этом.

Значит, скоро подует теплый ветер и мы не погибнем, мы пойдем на запад - и

дойдем.


15




Смок застрелил овсянку, и они разделили ее. Потом в долине, среди ив,

на которых, хоть они и стояли в снегу, уже набухали почки, он подстрелил

зайца. И наконец однажды он убил тощую белую ласку. Но больше дичи им не

попадалось - ни одного живого существа, только раз высоко над головой они

увидали стаю диких уток, летящих на запад, на Юкон.

- Ниже, в долинах, уже лето, - сказала Лабискви. - Скоро лето

настанет и здесь.

Лицо ее исхудало, но большие, сияющие глаза стали еще больше, сияли

еще ярче, и вся она светлела при одном взгляде на Смока, поражая его

какой-то дикой, неземной красотой.

Дни становились длиннее, снег начал оседать. Каждый день покрывавшая

его ледяная корка таяла, каждую ночь его вновь схватывало морозом;

беглецам приходилось пускаться в путь с рассветом и идти до поздней ночи,

а среди дня, когда подтаявший наст проваливался, не выдерживая их тяжести,

делать привал. Смока временно поразила снежная слепота, и Лабискви,

обвязавшись ремнем вокруг талии, повела его за собой, точно на буксире. А

когда она сама ослепла от сверкающего снега, уже он повел ее за собою,

обвязавшись ремнем. Полумертвые от голода, они все глубже погружались в

какой-то сон наяву и все шли и шли по этой воскресающей после зимы, но

пустынной земле, где они были единственными живыми существами.

Как ни изнурен был Смок, он теперь засыпал со страхом, - горькие и

страшные сны преследовали его в этом безумном сумеречном краю. Вечно ему

снилась еда, вечно она была перед ним, у самых губ, - и в последний миг

коварный властитель снов отнимал ее у него. Он задавал обеды своим старым

сан-францисским друзьям и сам жадно и нетерпеливо следил за всеми

приготовлениями, сам украшал стол гроздьями винограда с багряными осенними

листьями. Гости запаздывали, и, пока он здоровался с ними, смеялся,

отвечал шутками на шутки, его терзало одно желание - скорее сесть за стол.

И вот он крадется к столу, никем не замеченный, хватает пригоршню черных

спелых маслин - и, обернувшись, видит перед собою нового гостя. Остальные

окружают его, и снова смех, шутки, остроты, и все время его сводит с ума

мысль о спелых маслинах, которые он зажал в кулаке.

Он давал немало таких обедов и всякий раз оставался ни с чем. Он

посещал пиршества достойные Гаргантюа, где толпы гостей поедали без счета

целые туши зажаренных быков, выхватывая их из огромных жаровен и острыми

ножами отрезая сочные ломти дымящегося мяса. Он стоял, разинув рот, и

смотрел снизу вверх на длинные ряды индеек, - их продавали лавочники в

белых фартуках. И все покупали их, кроме Смока, а он никак не мог перейти

оживленную, людную улицу и все стоял, как прикованный, и смотрел разинув

рот. Вот он снова ребенок, он сидит на слишком высоком стуле, размахивая

ложкой, а перед ним в больших мисках - молоко и хлеб, и ему никак до них

не дотянуться. То он гнался по горным пастбищам за пугливыми телками и

долгие века мучился в тщетном усилии поживиться молоком, то в зловонных

подземельях дрался с крысами за объедки и отбросы. Любая пища сводила его

с ума, и он бродил по просторным конюшням, где на целые мили тянулись

стойла, в них стояли откормленные кони, и он искал, где же ведра и

кормушки, куда им насыпают отруби и овес, - искал и не находил.

Только один-единственный раз сон не обманул его. Он спасся от

кораблекрушения, или, быть может, его высадили на необитаемый остров, и

вот, изголодавшийся, он борется с грозным тихоокеанским прибоем, отдирает

от скал двустворчатые раковины и тащит их на отмель, где вдоволь сухих

водорослей, выброшенных волнами. Он разводит костер и кладет свою

драгоценную добычу на уголья. Из раковин бьет пар, створки раскрываются,

видна мякоть, розовая, точно лососина. Теперь они готовы, и здесь некому

выхватить кусок у него изо рта. Наконец-то, думает он сквозь сон,

наконец-то сон сбывается. На этот раз он поест. Он был так уверен в этом -

и все же сомневался и уже готов был к неминуемому разочарованию: вот

сейчас видение исчезнет... Но наконец нежно-розовая мякоть, горячая,

сочная, у него во рту. Он вонзил в нее зубы. Он ест! Чудо совершилось! Это

разбудило его. Он проснулся во мраке, лежа на спине, и услышал, что

бормочет, и взвизгивает, и мычит от радости. Челюсти его двигались, он

жевал, во рту у него было мясо. Он не шевельнулся, и скоро тонкие пальцы

дотронулись до его губ и в рот ему проскользнул новый крохотный кусочек

мяса. Но теперь он не стал есть - и больше от этого, чем от того, что он

рассердился, горько заплакала Лабискви и еще долго всхлипывала в его

объятиях, пока наконец не уснула. А он лежал без сна, изумляясь, как чуду,

силе женской любви и величию женской души.


И вот кончились их последние припасы. Неприступные вершины остались

позади, уже не так круты были невысокие перевалы, наконец-то открывался

перед ними путь на запад. Но и силы их пришли к концу, еды не осталось ни

крошки, и однажды, проснувшись поутру, они не смогли встать. Смок кое-как

поднялся на ноги, упал - и уже ползком, на четвереньках стал разводить

костер. Но все попытки Лабискви оказались тщетными, - всякий раз она снова

падала, совсем обессиленная. Смок упал подле нее, слабая усмешка тронула

его губы, - зачем же он как заведенный, старается разжечь никому не нужный

костер? Готовить нечего и греться не надо - тепло. Ласковый ветерок

вздыхает в ветвях елей, и отовсюду из-под исчезающего на глазах снега

доносится звон и пение невидимых ручейков.

Лабискви лежала неподвижно, почти без дыхания, и минутами Смоку

казалось, что она уже мертва. К концу дня его разбудило беличье цоканье.

Волоча за собой тяжелое ружье, он потащился по талому, размякшему снегу.

Он то полз на четвереньках, то вставал и, шагнув к белке, падал и

растягивался во всю длину, а белка сердито цокала и неторопливо, словно

дразня, уходила от него. У него не было сил быстро вскинуть ружье и

выстрелить, а белка ни минуты не сидела спокойно. Не раз Смок падал в

снежную слякоть и плакал от слабости. И не раз огонек жизни готов был

угаснуть в нем и на него обрушивалась тьма. Он не знал, сколько времени

пролежал в обмороке в последний раз, но когда очнулся, был уже вечер, он

весь продрог, и мокрая одежда, заледенев на нем, примерзла к насту. Белка

исчезла, и, усталый, измученный, он все же кое-как приполз назад к

Лабискви. Он так ослабел, что проспал всю ночь мертвым сном и никакие

сновидения не тревожили его.

Солнце уже поднялось, все та же белка стрекотала в ветвях, когда он

проснулся оттого, что рука Лабискви коснулась его щеки.

- Положи руку мне на сердце, любимый, - сказала она ясным, но еле

слышным голосом, прозвучавшим словно издалека. - В моем сердце - любовь,

моя любовь в твоей руке.

Казалось, прошли часы, прежде чем она снова заговорила:

- Помни, на юг дороги нет. Олений народ хорошо это знает. Иди на

запад... там выход... ты почти дошел... ты дойдешь...

Смок забылся сном, похожим на смерть, но еще раз Лабискви разбудила

его.

- Поцелуй меня, - сказала она. - Поцелуй, и я умру.

- Мы умрем вместе, любимая, - ответил он.

- Нет! - Чуть заметным, бессильным движением руки она заставила его

замолчать.

Слабый голос ее звучал едва слышно, и все же Смок расслышал каждое

слово. С трудом дотянувшись до капюшона своей парки, она вытащила из его

складок небольшой мешочек и вложила ему в руку.

- А теперь поцелуй меня, любимый. Поцелуй меня и положи руку мне на

сердце.

Он прижался губами к ее губам, и снова тьма нахлынула на него, а

когда сознание вернулось, он понял, что теперь он один и скоро умрет. И он

устало обрадовался тому, что скоро умрет.

Он ощутил под рукой мешочек и, мысленно посмеиваясь над своим

любопытством, потянул завязки. Из мешочка посыпались крохи съестного. Он

узнал каждую крошку, каждый кусочек - все это Лабискви украла сама у себя.

Тут были остатки лепешек, припрятанные давным-давно, когда еще Мак-Кен не

потерял мешка с мукой; надкусанные ломтики и обрезки оленьего мяса и

крошки оленьего сала; задняя нога зайца, даже не тронутая; задняя ножка

белой ласки и часть передней ножки; лапка овсянки и ее крылышко, которое

Лабискви надкусила, но не стала есть... жалкие огрызки, трагические

жертвоприношения: она отдавала свою жизнь, эти крохи отнимала у нее,

терзаемая голодом, безмерная любовь.

С безумным смехом он отбросил все это на лед и снова забылся.

Ему приснился сон. Юкон пересох. Он бродил по обнажившемуся дну,

среди грязных луж и изодранных льдами скал, подбирая крупные самородки. Их

тяжесть начинала утомлять его, но тут он открыл, что они съедобные. И он

стал жадно есть. В конце концов что толку было в золоте, которое люди

ценят так высоко, если бы им нельзя было насытиться?

Когда Смок проснулся, настал новый день. Глаза уже не застилала

пелена. Он больше не ощущал знакомой голодной дрожи во всем теле.

Радостная легкость пронизывала все его существо, точно в него вливалась

весна. Блаженное чувство охватило его. Он обернулся, чтобы разбудить

Лабискви, увидел ее и вспомнил все. Он стал искать глазами крохи пищи,

которые накануне разбросал по снегу. Они исчезли. И он понял, что это и

были золотые самородки его сна, его бреда. В бреду, во сне он вернулся к

жизни, ибо Лабискви отдала ему свою жизнь; она вложила ему в руку свое

сердце и открыла ему глаза на тайну, имя которой - душа женщины.

Он поразился тому, что может двигаться с такой легкостью, - у него

хватило сил отнести ее закутанное в меха тело к обнажившемуся на солнце

песчаному откосу, подрубить его топором и похоронить Лабискви под обвалом.

Три дня, не имея больше ни крошки во рту, он пробирался на запад. На

третий день он свалился под одинокой елью на берегу большой реки, уже

свободной ото льда, и понял, что это Клондайк. Слабость и забытье

одолевали его, но он еще успел развязать свою поклажу, улыбнуться на

прощанье сияющему миру и закутаться в одеяло.

Разбудило его сонное попискиванье. Уже наступили сумерки. В ветвях

ели у него над головой примостились на ночлег белые куропатки. Острый

голод заставил его действовать, хотя все движения его были бесконечно

медленны. Долгих пять минут прошло, пока ему удалось наконец поднять ружье

к плечу, еще пять минут, лежа на спине, он старательно целился вверх и все

не решался спустить курок. Потом выстрелил и промахнулся. Ни одна

куропатка не упала, но ни одна и не улетела. Они только сонно,

бессмысленно копошились и шуршали в ветвях. Плечо у него болело. Второй

выстрел пропал, потому что он невольно вздрогнул от боли, нажимая курок.

Должно быть, в один из этих трех дней он упал и расшиб плечо, хотя никак

не мог вспомнить, когда и как это случилось.

Куропатки не улетели. Он свернул одеяло, осторожно засунул его между

правым боком и рукой. Уперев приклад ружья в этот меховой сверток, он

выстрелил еще раз, и с дерева упала куропатка. Он жадно схватил ее, но

мяса почти не оказалось, - пуля крупного калибра вырвала его, оставив

только жалкий комок измятых перьев. А куропатки все не улетали, и он

решил: стрелять - так только в голову! Теперь он целил только в голову. Он

заряжал все снова и снова... Мимо... Попал! Глупые куропатки, которым лень

было улететь, дождем посыпались на него - он отнимал у них жизнь, чтобы

утолить свой голод, чтобы жить. Их было девять, и вот наконец он свернул

голову девятой. И потом долго лежал, не шевелясь, и сам не понимал, почему

он и смеется и плачет.

Первую куропатку он съел сырую. Потом лег и уснул, и эта поглощенная

им жизнь вернула к жизни его тело. Среди ночи он проснулся, мучимый

голодом, и у него хватило сил развести огонь. До самого рассвета он жарил

куропаток и ел, и его стосковавшиеся от безделья челюсти перетирали в

порошок хрупкие косточки. Потом он весь день спал, проснулся среди ночи и

снова уснул, и солнце нового дня разбудило его.

С удивлением он увидел, что костер ярко разгорелся, пожирая свежую

порцию хвороста, а сбоку на углях стоит закопченный кофейник, окутанный

облаком пара. У огня, так близко, что Смок мог дотянуться до него рукой,

сидел Малыш, курил самокрутку и пристально всматривался в лицо друга. Губы

Смока дрогнули, но ему не удалось выговорить ни слова: что-то перехватило

горло, в груди закипали слезы. Он протянул руку за самокруткой и жадно

вдохнул дым, еще и еще.

- Давно я не курил, - негромко, спокойно сказал он наконец. - Очень,

очень давно.

- И не ел, как видно, вон до чего отощал, - ворчливо прибавил Малыш.

Смок кивнул и показал на белые перья куропаток, раскиданные вокруг.

- Зато недавно поел, - ответил он. - Вот от чашки кофе я бы не

отказался. Я уже забыл, какой у него вкус. И от лепешек не откажусь и от

сала.

- И от бобов? - подсказал Малыш.

- Ну, бобы - это пища богов! Оказывается, я опять изрядно

проголодался.

Один стряпал, другой ел - и между делом они коротко рассказали друг

другу, что с каждым произошло с тех пор, как они расстались.

- Клондайк вскрылся, - сказал в заключение Малыш, - надо было

дождаться, пока пройдет лед. Собрал я шестерых ребят - молодец к молодцу,

ты их всех знаешь, - снарядили мы две лодки. Двинулись полным ходом, где

шестами отпихивались, где бечевой тянули, где волоком волокли. Но на

водопадах пришлось бы застрять на целую неделю. Тут я оставил ребят

перетаскивать лодки через скалы. Чуяло мое сердце, что надо

поторапливаться. Прихватил побольше еды и пошел. Я так и знал, что отыщу

тебя где-нибудь тут еле живого.

Смок кивнул и крепко стиснул Малыша.

- Что ж, пойдем, - сказал он.

- Ну нет, дудки! - возмутился Малыш. - Мы с места не двинемся по

крайней мере дня два. Тебе надо отдохнуть и подкормиться.

Смок покачал головой.

- Да ты посмотри на себя, - уговаривал Малыш.

Зрелище было неутешительное. Смок оброс бородой, но видно было, что

лицо у него жестоко обморожено - черно-багровое и все в струпьях. Щеки

провалились, и даже сквозь бороду и усы, кажется, можно было пересчитать

все зубы под натянувшейся кожей. Так же туго она обтягивала и лоб и скулы

под глубоко запавшими глазами. Клочковатая борода была не золотистая, как

бы ей полагалось, а грязно-черная, опаленная у костров на привалах, и вся

в копоти.

- Давай укладывай вещи, - сказал Смок. - Мне надо идти.

- Ты же слаб, как младенец. Ты не можешь и шагу ступить. И что за

спешка?

- Малыш, я иду за тем, что всего дороже на Клондайке, и я не могу

ждать. Вот и все. Давай укладывайся. Дороже этого нет ничего в целом мире.

Перед этим ничто золотые озера и золотые горы, и жизнь, полная

приключений, это даже лучше, чем быть настоящим мужчиной и питаться

медвежатиной.

У Малыша глаза на лоб полезли от изумления.

- Боже милостивый, - сказал он хрипло. - Да ты что? Совсем спятил?

- Вовсе нет. Наверно, человеку не мешает хорошенько поголодать, и

тогда у него раскроются глаза. Во всяком случае, я научился видеть. Я

увидел такое... Прежде мне и не снилось, что это возможно. Теперь я знаю,

что такое женщина.

Малыш уже открыл рот, губы его насмешливо вздрагивали, глаза

смеялись, но Смок не дал ему сострить.

- Не надо, - сказал он мягко. - Ты не знаешь, а я знаю.

И Малыш удержался от шутки.

- Ха, - сказал он, - мне и гадать не надо, и так ясно, кто она. Все

кинулись осушать Нежданное озеро, а Джой Гастелл и с места не тронулась.

Она сидит в Доусоне и ждет, когда я вернусь и привезу тебя. А если не

привезу, она поклялась продать все, что у нее есть, и нанять целую армию

охотников, и отправиться в Оленью страну, и вышибить дух из старика Снасса

и всей его орды... Но постой, куда же ты, дай я хоть уложусь, пойдем

вместе!