Модус «судьбы» в поэтике Б.К.Зайцева

Статья - Литература

Другие статьи по предмету Литература

в некоем предположительном варианте: "наверно", курил трубки, "меланхолически прохаживался взад и вперед по комнатам", "умываясь по утрам, мурлыкал марши" (229). Т.е. дается некий, лишенный индивидуальности среднестатистический вариант поведения человека, "не делавшего на своем веку ни доброго, ни злого" (229).

Но и резко очерченное своеобразие - его сосед, с которым он охотился и попивал водочку, окончивший жизнь, более чем странно: однажды "надел парадную форму гродненского гусара, оседлал коня, сел и неизвестно зачем в полной амуниции въехал в свой пруд довольно глубокий" (229) не меняет дела. Странная смерть не становится отличительной, "видовой" чертой субъекта. По поводу катастрофически нищающего Метакса, читающего Вольтера, просящего взаймы у священника и не известно как умершего в одиночестве или "на руках какой-нибудь стареющей Аксюши", - автор замечает, что непонятно, "для чего тянул он канитель своей жизни и почему вместе с другом … не заехал однажды в пруд" (229). Таким образом, герои вполне способны поменяться местами, они легко обратимы, взаимозаменяемы. И это несмотря на то, что применительно к Метаксу существуют косвенные приметы (Вольтер), диалогическая сцена, рисующая угощение священника и просьбу о дачи взаймы денег, казалось бы, предельно конкретизирующие его жизнь героя. Но создается впечатление, что Зайцев намеренно "стирает" грани и различия между людьми и тот, и другой, были, по определению рассказчика, "героическими помещиками" (230) - с целью продемонстрировать произвольность и неуправляемость временем и судьбой. То же происходит и с вещами и явлениями: был дом, потом его разобрали и увезли на подводах, теперь здесь разрослась бузина да скользят ужи; была жизнь, осталась лишь легенда о причудливой смерти. Или, напротив, никаких "данных о смерти" нет, а существует лишь предание о визите священника, чем-то напоминающем визит Чичикова к Плюшкину. Время в этом повествовании напоминает гармошку, в растянутых или сжатых мехах которой может исчезнуть значимый факт биографии, а ничем не примечательное событие может длиться бесконечно...

После Метакса усадьба перешла к актеру Борисоглебскому. Его имя тоже окружено легендами: гулял в минуты уныния нагой по парку, к нему приезжали актрисы, которые то веселились, то ссорились и рыдали … Есть и бытовые детали: страдал несварением желудка, был добрый малый. А вот о смерти его не сохранилось даже слухов: "канул куда-то" (230). От него остался только лавровый венок да преподнесенный адрес. Но … от великого до смешного один шаг, и его делает автор, докладывая читателю, что теперь из лаврового венка выдергивают листики для супа, а в адресную книгу вкладывают докладные об отеле коров. И это при том, что жизнь актера, по-видимому, была яркой: он бросался на шеи Глам-Мещерским, называя их "голубой", "мамой", обнимал Андреевых-Бурлаков. (Вкрапление реально существующих в культурном пространстве персонажей в выдуманную историю позволяет одновременно и "задокументировать" повествование, и придать ему оттенок фантасмагоричности - недаром имена артистов употреблены во множественном числе. Этот прием будет использован впоследствии Буниным в "Чистом понедельнике".)

Но если предшествующие владельцы усадьбы носили имена, то сегодняшние не удостоились даже этого. Различаются они только по возрасту. "В ней есть старые, средние, молодые, крошечные люди" (230), - замечает автор. О них пока ничего не известно, они пока только копошатся, рвутся куда-то или радуются малому, но рано или поздно и они войдут в тот легендарный слой, о котором повествовалось ранее. Пока же "их летопись не написана" (230), но в том, что у каждого своя судьба, автор не сомневается. Порукой тому нерушимая связь времен. Проходящий по меже человек вспомнит скифа (о котором он ничего не знает), монахов, живших в скиту (о которых слышал краем уха), чудаков (чудачества которых передаются из уст в уста). Но все завивает своим смерчем уходящее время. И вот уже "твоим (курсив мой М.М.) Пушкиным будут подтапливать печки, а страницы Данте и Соловьева уйдут на кручение цигарок", и ты останешься в памяти как миф, легенда, лишенная конкретики, зависящая от прихоти летописца, который скажет последнее слово...

Очень показательно в этом рассказе изменение зайцевской "оптики". Сначала переход от всеобщего, доисторического, не различимого во тьме времен (скиф) к родовому (некий человек). Потом конкретизация философ, задумавающийся о происходящем и свыкшейся с мыслью о разлуке с земным. Потом обращение к конкретному (но одновременно и предельно обобщенному) лицу ты. И возникающая жалость к конкретно жизни, в которой так значимы и Пушкин, и Данте, и Соловьев, но которая с философской точки зрения такая малость.

Не менее важен и мотив путешествия, который также формирует специфику жанра этого произведения, придавая ей черты "малой эпопеи". Используя словосочетания "если подняться", "если вглядеться", "если осмотреться", Зайцев как бы приглашает читателя или сопутника пройтись по описываемым местам, заглянуть в различные уголки, прикоснуться к прошлому и настоящему, погрузиться в разнообразные ответвления судеб. Это мотив усиливает звучание идеи единства людей, которых на самом деле не могут разделить ни пространство, ни время. Это означает, что все мы повязаны общностью человеческих судеб (недаром эпиграф к этому рассказу пушкинские строки: Господний раб и Бригадир // Под ка