в начало раздела


9—11 классы


САЛО

Высоки Альпийские горы. Здесь крутые обрывы и глубокие пропасти. Здесь неприступные скалы и шумные водопады. Здесь вершины покрыты снегом и дуют суровые леденящие ветры. Через Альпийские горы, через пропасти и стремнины вел в последний поход своих солдат Суворов.

Вьюга. Снегопад. Непогода. Путь дальний, неведанный. Горы. Идут солдаты, скользят, срываются в пропасти. Тащат тяжелые пушки, несут поотморожен-ных и хворых своих товарищей. А кругом неприятель. Пройдут солдаты версту — бой. Пройдут еще несколько — бой.

Пробивается русская армия сквозь горы и неприятеля. Совершает Альпийский поход. Голодно солдатам в походе. Сухари от ненастной погоды размокли и сгнили. Швейцарские селения редки и бедны. Ели лошадей, копали коренья в долинах. А когда кончились коренья и лошади, взялись за конские шкуры.

Исхудали, изголодались вконец солдаты. Затянули ремни на последние дырки. Идут, вздыхают, вспоминают, как пахнут щи, как тает на зубах каща.

— Хоть бы каравай хлеба! — вздыхают солдаты. — Хоть бы сала кусок!

И вдруг в какой-то горной избе солдаты и впрямь раздобыли кусок настоящего сала. Кусок маленький размером с ладошку. Обступили его солдаты. Глаза блестят, ноздри раздуваются.

Решили солдаты сало делить и вдруг призадумались: как же его делить — тут впору одному бы наесться. Зашумели солдаты.

— Давай по жребию, — предлагает один.
— Пусть съест тот, кто нашел первым, — возражает второй.
— Нет, так — чтоб каждому, каждому! — кричит третий.

Спорят солдаты. И вдруг кто-то произнес:

— Братцы, а я думаю так: отдадим-ка сало Суворову.
— Правильно! Суворову! Суворову! — понеслись голоса. Позвали солдаты суворовского денщика Прошку, отдали ему сало, наказали вручить фельдмаршалу.

Довольны солдаты. И Прошка доволен. Стал прикидывать, надолго ли сала хватит. Решил: если отрезать в день кусок толщиной с палец, как раз на неделю получится. Явился Прошка к Суворову.

— Сало? — подивился тот. — Откуда такое?

Прошка и рассказал про солдат. Мол, солдатский гостинец.

— Дети, богатыри! — прослезился Суворов.

Потом повернулся к Прошке и вдруг закричал:

— Да как ты взял! Да как ты посмел! Солдатам конские шкуры, а мне сало...
— Так на то они и солдаты, — стал оправдываться Прошка.
— Что — солдаты?.. — не утихает Суворов. — Солдат мне дороже себя. Немедленно ступай, верни сало. Да спасибо скажи. В ноги поклонись солдатам.
— Так они же сами прислали, — упирается Прошка. — Да что для них сало с ладонь! Тут лизнуть каждому мало. Вон их сколько, а сала как раз на одного человека.

Глянул Суворов на сало. Правда, кусок невелик.

— Хорошо, — согласился Суворов.
— Ступай тогда в санитарную палатку, отнеси раненым.

Однако Прошка снова уперся:

— Раненым? Куда им сало? Да им помирать пора!
— Бесстыжая душа твоя!— заревел Суворов и потянулся за плеткой.

Понял Прошка, что дело может плохо кончиться. Подхватил сало и помчался к санитарной палатке. На следующий день солдаты повстречали Прошку.

— Ну, как сало? — спрашивают.
— Ел ли фельдмаршал? Что говорил? Только Прошка собрался открыть рот, а тут рядом появился Суворов.
— Детушки! — произнес. —Богатыри! Отменное сало. С детства не едал такого. Стариковское вам спасибо! — и низко поклонился солдатам.

У Прошки от удивления глаза на лоб. А солдаты заулыбались, отдали фельдмаршалу'честь, повернулись и направились к себе в роту.

— Понравилось, — перешептывались они по пути. — Вон как благодарил... Сало — оно такая вещь, что и фельдмаршалу не помешает.

(По С. Алексееву) 

СИЛА ДЕТСТВА

— Убить!.. Застрелить!.. Сейчас же застрелить мерзавца!.. Убить!.. Горло перерезать убийце!.. Убить, убить! — кричали мужские, женские голоса толпы.

Огромная толпа народа вела по улице связанного человека. Человек этот, высокий, прямой, шел твердым шагом, высоко поднимая голову. На красивом, мужественном лице его было выражение презрения и злобы к окружающим его людям.

Это был один из тех людей, которые в войне народа против власти воюют на стороне власти. Его схватили теперь и вели на казнь.

«Что же делать! Не всегда сила на нашей стороне. Что же делать? Теперь их власть. Умереть так умереть, видно так надо», — думал этот человек и, пожимая плечами, холодно улыбнулся на крики, которые продолжались в толпе.

— Это городовой, он еще утром стрелял в нас! — кричали в толпе.

Но толпа не останавливалась, и его вели дальше. Когда же пришли на ту улицу, где на мостовой лежали неубранные еще тела убитых войсками, толпа рассвирепела.

— Нечего оттягивать! Сейчас тут и застрелить негодяя, куда еще вести его? — кричали люди.

Пленный хмурился и только выше поднимал голову. Он, казалось, ненавидел толпу еще более, чем толпа ненавидела его,

— Перебить всех! Шпионов! Царей! Попов! И этих мерзавцев! Убить, убить сейчас же! — взвизгивали женские голоса. Но те, кто вел за собой толпу, решили довести его до площади и там разделаться с ним.

До площади уже было недалеко, когда в минуту затишья в задних рядах толпы послышался плачущий детский голосок.

— Батя! Батя! — всхлипывая, кричал шестилетний мальчик, втискиваясь в толпу, чтобы добраться до пленного. — Батя! Что они с тобой делают? Постой, постой, возьми меня, возьми!..

Толпа, расступаясь перед ребенком, как перед силой, пропускала его все ближе и ближе к отцу.

— А какой миленький! — сказала одна женщина.
— Тебе кого? — сказала другая, нагибаясь к мальчику.
— Батю! Пустите меня к бате! — пищал мальчик. ;
— Тебе сколько лет, мальчик?
— Что вы с батей хотите делать? — отвечал мальчик.
— Иди домой, мальчик, иди к матери, — сказал мальчику один из мужчин.

Пленный уже слышал голос мальчика и слышал, что говорили ему. Лицо его стало еще мрачнее.

— У него нет матери! — крикнул он.

Все ближе и ближе протискиваясь в толпе, мальчик добрался до отца и полез к нему на руки.

В толпе кричали все то же: «Убить! Повесить! Застрелить мерзавца!»

— Зачем ты из дома ушел? — сказал отец мальчику.
— Что они с тобой хотят делать? — говорил мальчик.
— Ты вот что сделай, — сказал отец. — Знаешь Катюшу?
— Соседку? Как не знать.
— Так вот, пойди к ней и там побудь. А я... я приду.
— Без тебя не пойду, — сказал мальчик и заплакал.
— Отчего не пойдешь?
— Они прибьют тебя.
— Нет же, они ничего, они так просто.

И пленный спустил с рук мальчика и подошел к тому человеку, который распоряжался в толпе.

— Послушайте, — сказал он, — убивайте меня, как и где хотите, но только

не при нем, — он показал на мальчика. — Развяжите меня на две минуты и держите за руку, а я скажу ему, что мы с вами гуляем, что вы мой приятель, и он уйдет. А тогда... тогда убивайте, как хотите. Тот согласился. Тогда пленный взял опять мальчика на руки и сказал:

— Будь умник, пойди к Кате.
— А ты что же?

— Ты же видишь, я гуляю вот с этим приятелем, мы пройдем еще немного. Ты иди, а я скоро приду. Иди же, будь умник.

Мальчик уставился на отца, нагнул головку на одну сторону, потом на другую и задумался.

— Иди, милый, я приду.
— Придешь?

И ребенок послушался. Одна женщина вывела его из толпы.

Когда ребенок скрылся, пленный сказал: .

— Теперь я готов, убивайте меня. И тут случилось что-то совсем непонятное, неожиданное. Какой-то единый дух проснулся во всех этих за минуту до того жестоких, безжалостных, ненавидящих людях, и одна женщина сказала:
— А знаете что. Отпустить бы его.
— И то, бог с ним, — сказал еще кто-то.
— Отпустить, отпустить! — загремела толпа.

И гордый, безжалостный человек, минуту назад ненавидевший толпу, зарыдал, закрыл лицо руками и, как виноватый, выбежал из толпы, и никто не остановил его.

(По Л. Толстому)

СИЛЬНЫЕ ОЩУЩЕНИЯ

Дело происходило в московском окружном суде. Присяжные заседатели, оставленные в суде на ночь, прежде чем лечь спать, завели разговор о сильных ощущениях. Они порешили, что, прежде чем уснуть, каждый из них пороется в своих воспоминаниях и расскажет что-нибудь.

Один из присяжных, маленький, щеголевато одетый толстяк, рассказал следующее:

— Мне было двадцать два — двадцать три года, не больше, когда я по уши влюбился в свою теперешнюю жену и сделал ей предложение... Любовь была самая настоящая, такая, как в романах описывают, бешеная, страстная, и прочее.

Между приятелями был у меня тогда один начинающий адвокат. Когда я приходил к нему, мы оба разваливались на диванах и начинали философствовать.

Как-то я лежал у него на диване и толковал о том, что нет неблагодарнее профессии, чем адвокатская. Мне хотелось доказать, что суд легко может обойтись без прокурора и без защитника. Если взрослый, душевно и умственно здоровый присяжный заседатель убежден, что Иванов виновен, то бороться с этим убеждением и победить его не в силах никакой оратор. Адвокат доказывал, что я молод еще и глуп и что я говорю мальчишеский вздор.

Я стоял на своем и продолжал доказывать, что убеждение сильнее всякого таланта. Тогда адвокат сказал:

— Вот ты, например, убежден, что твоя невеста ангел и что нет во всем городе человека счастливее тебя. А я

тебе говорю: достаточно мне десяти — двадцати минут, чтобы ты сел за этот самый стол и написал отказ своей невесте.  Я засмеялся.

— Ты не смейся, я говорю серьезно, — сказал приятель. — Захочу, и через двадцать минут ты будешь счастлив от мысли, что тебе не нужно жениться.

— А ну-ка, попробуй! — сказал я.
— Нет, зачем же? Было бы жестоко подвергать тебя такому опыту.
— Попробуй же! — приставал я к нему.

Адвокат покачал головой и поморщился. Я, видимо, уже начал надоедать ему.

— Я знаю, — сказал он, — после моего опыта ты мне спасибо скажешь и назовешь меня спасителем, но ведь нужно и о невесте подумать. Она тебя любит, твой отказ заставил бы ее страдать. А какая она у тебя прелесть! Завидую я тебе.

Адвокат вздохнул и стал говорить о том, какая прелесть моя Наташа. Слушал я его с наслаждением.

— Видел я на своем веку много женщин, — говорил он, — но даю тебе честное слово, говорю, как другу, твоя Наталья Андреевна — это перл, это редкая девушка. Конечно, есть и недостатки, их даже много, если хочешь, но все же она очаровательна.

И адвокат заговорил о недостатках моей невесты. Теперь я отлично понимаю, что это говорил он вообще о женщинах, об их слабых сторонах вообще, мне же тогда казалось, что он говорит только о Наташе. Он восторгался всем тем, что мне так-в ней не нравилось. Все это, по его мнению, было бесконечно мило, грациозно, женственно. Незаметно для меня он скоро с восторженного тона перешел на отечески назидательный, потом на легкий, презрительный...

— Друг мой! — восклицал он, крепко пожимая мне руку. — Умоляю тебя, заклинаю: остановись, пока не поздно. Остановись! Да хранит тебя небо от этой странной, жестокой ошибки! Друг мой, не губи своей молодости!

Хотите, верьте, хотите — нет, но в конце концов я сидел за столом и писал своей невесте отказ. Я писал и радовался, что еще не ушло время исправить ошибку. Запечатав письмо, я поспешил на улицу, чтобы опустить его в почтовый ящик. Со мной пошел и адвокат.

— И отлично! Превосходно! — похвалил он меня, когда мое письмо к Наташе исчезло во мраке почтового ящика. — От души тебя поздравляю. Я рад за тебя.

Пройдя со мной шагов десять, адвокат продолжал:

— Конечно, брак имеет и свои хорошие стороны. Я, например, принадлежу к числу людей, для которых брак и семейная жизнь — все.

И он уже описывал свою жизнь, и предо мйою предстали все безобразия одинокой, холостой жизни.

Он говорил с восторгом о своей будущей жене, о сладостях обыкновенной, семейной жизни и восторгался так красиво, так искренне, что, когда мы подошли к его двери, я уже был в отчаянии.

— Что ты делаешь со мной, ужасный человек?! — говорил я задыхаясь. — Ты погубил меня! Зачем ты заставил меня написать это проклятое письмо? Я люблю ее, люблю!

И я клялся в любви, я приходил в ужас от своего поступка, который уже казался мне диким и бессмысленным. Сильнее того ощущения, которое испытал я в то время, и представить, господа, невозможно. О, что я тогда пережил, что почувствовал! Если бы нашелся добрый человек, который подсунул мне в ту пору револьвер, то я с наслаждением пустил бы себе пулю в лоб.

— Ну, полно, полно... — сказал адвокат, хлопая меня по плечу, и засмеялся. — Перестань плакать. Письмо не дойдет до твоей невесты. Адрес на конверте писал не ты, а я, и я его так запутал, что на почте ничего не поймут. Все это пусть послужит тебе уроком: не спорь о том, чего не понимаешь.

(По А. Чехову) 

СНОВА ДОМА

Прошло два-три месяца. Мало-помалу уединение, тишина, домашняя жизнь и все сопряженные с нею материальные блага помогли Александру войти в тело. А лень, беззаботность и отсутствие всякого нравственного потрясения водворили в душе его мир, которого Александр напрасно искал в Петербурге. Там, бежавши от мира идей, искусств, заключенный в каменных стенах, он хотел заснуть сном крота, но его беспрестанно пробуждали волнения зависти и бессильные желания. Всякое явление в мире науки и искусства, всякая новая знаменитость будили в нем вопрос: «Почему это не я, зачем не я?» Там на каждом шагу он встречал в людях невыгодные для себя сравнения... там он так часто падал, там увидал как в зеркале свои слабости... там был неумолимый дядя, преследовавший его образ мыслей, лень и ни на чем не основанное славолюбие; там изящный мир и куча дарований, между которыми он не играл никакой роли. Наконец, там жизнь стараются подвести под известные условия, прояснить ее темные и загадочные места, не давая разгула чувствам, страстям и мечтам и тем лишая ее поэтической заманчивости, хотят издать для нее какую-то скучную, сухую, однообразную и тяжелую форму...

А здесь какое приволье! Он лучше, умнее всех! Здесь он всеобщий идол на несколько верст кругом. Притом здесь на каждом шагу, перед лицом природы, душа его отверзалась мирным, успокоительным впечатлениям. Говор струй, шепот листьев, прохлада и подчас самое молчание природы — все рождало думу, будило чувство. В саду, в поле, дома его посещали воспоминания детства и юности. Анна Павловна, сидя иногда подле сына, как будто угадывала его мысли. Она помогала ему возобновлять в памяти дорогие сердцу мелочи из жизни или рассказывала то, чего он вовсе не помнил.

Александр мысленно дополнял эти воспоминания другими: «Вон на этой скамье, под деревом, — думал он, — я сиживал с Софьей и был счастлив тогда. А вон там, между двух кустов сирени, получил от нее первый поцелуй...» И все это было перед глазами. Он улыбался этим воспоминаниям и просиживал по целым часам на балконе, встречая или провожая солнце, прислушиваясь к пению птиц, к плеску озера и к жужжанью невидимых насекомых. «Боже мой! как здесь хорошо! — говорил он под влиянием этих кротких впечатлений, — вдали от суеты, от этой мелочной жизни, от того муравейника.

Как устаешь там жить и как отдыхаешь душой здесь, в этой простой, несложной, немудреной жизни! Сердце обновляется, грудь дышит свободнее, а ум не терзается мучительными думами и нескончаемым разбором тяжебных дел с сердцем: и то и другое в ладу. Не над чем задумываться. Беззаботно, без тягостной мысли, с дремлющим сердцем и умом и с легким трепетом, скользишь взглядом от рощи к пашне, от пашни к холму и потом погружаешь его в бездонную синеву неба».

Иногда он переходил к окну, выходившему на двор и на улицу в село. Там другая картина, полная хлопотливой, семейной жизни. Барбос от зноя растянется у конуры, положив морду на лапы. Десятки кур. встречают утро, кудахтая взапуски; петухи дерутся. По улице гонят стадо в поле. Иногда одна отставшая от стада корова тоскливо мычит, стоя среди улицы и оглядываясь во все стороны. Мужики и бабы, с граблями и косами на плечах, идут на работу. Ветер по временам выхватит из их говора два-три слова и донесет до окна. Там крестьянская телега с громом проедет по мостику, за ней лениво проползет воз с сеном. Белокурые и жестковолосые ребятишки бродят по лужам. Глядя на эту картину, Александр начал постигать поэзию серенького неба, сломанного забора, калитки, грязного пруда и трепака. Узкий щегольской фрак он заменил широким халатом домашней работы. И в каждом явлении этой мирной жизни, в каждом впечатлении и утра, и вечера, и трапезы, и отдыха присутствовало недремлющее око материнской любви.

Она не могла нарадоваться, глядя, как Александр полнел, как на щеки его возвращался румянец, как глаза оживлялись мирным блеском.

(По И. Гончарову) 

СОБЫТИЕ

Утро. Ваня, мальчик лет шести, стриженый, с носом, похожим на пуговицу, и его сестра Нина, четырехлетняя девочка, кудрявая, пухленькая, малорослая не по летам, просыпаются и через решетки кроваток глядят сердито друг на друга. Они проснулись не в духе. Из гостиной доносится голос мамы:

— Не забудьте дать кошке молока, у нее теперь котята!

Ваня и Нина вытягивают физиономии и с недоумением глядят друг на друга, потом оба разом вскрикивают, прыгают с кроваток и, оглашая воздух пронзительным визгом, бегут босиком, в одних рубашонках в кухню.

— Кошка ощенилась! — кричат они. — Кошка ощенилась!

В кухне под скамьей стоит небольшой ящик, Из ящика выглядывает кошка. Слышится писк котят. Дети садятся на корточки перед ящиком и, не шевелясь, притаив дыхание, глядят на кошку... Они удивлены, поражены и не слышат, как ворчит погнавшаяся за ними нянька. В глазах у обоих светится самая искренняя радость. Наглядевшись на котят, дети берут их из-под кошки и начинают мять в руках, потом, не удовлетворившись этим, кладут их в подолы рубах и бегут в комнаты.

— Мама, кошка ощенилась! — кричат они. Они кладут котят на ковер и

поднимают оглушительный визг. Около них ходит кошка и умоляюще мяукает. Когда немного погодя детей тащат в детскую, одевают их, ставят на молитву и поят чаем, они полны страстного желания поскорее отделаться от этих прозаических повинностей и опять бежать на кухню.

Обычные занятия и игры уходят на самый задний план. Котята своим появлением на свет затемняют все и выступают как живая новость и злоба дня. Если бы Ване или Нине за каждого котенка предложили по пуду конфет или по тысяче гривенников, то они отвергли бы такую мену без малейшего колебания. До самого обеда, несмотря на горячие протесты няньки и кухарки, они сидят в кухне около ящика и возятся с котятами. Лица их серьезны, сосредоточенны и выражают заботу. Их тревожит не только настоящее, но и будущее котят. Они порешили, что один котенок останется дома при старой кошке, чтобы утешать свою мать, другой поедет на дачу, третий будет жить в погребе, где очень много крыс.

— Но отчего они не глядят? — недоумевает Нина. — У них глаза слепые, как у нищих.

И Ваню беспокоит этот вопрос. Он берется открыть одному котенку глаза, долго пыхтит и сопит, но операция его остается безуспешной. Немало также беспокоит и то обстоятельство, что котята упорно отказываются от предлагаемых им мяса и молока. Все, что кладется перед их мордочками, съедает серая мамаша.

— Давай построим котятам домики, — предлагает Ваня. — Они будут жить в разных домах, а кошка будет к ним в гости ходить...

В разных углах кухни ставятся картонки из-под шляп. В них поселяются котята. Но такой семейный раздел оказывается преждевременным. Кошка, сохраняя на рожице умоляющее и сентиментальное выражение, обходит все картонки и приносит своих детей на прежнее место.

— Кошка их мать, —: замечает Ваня, — а кто отец?
— Да, кто отец? — повторяет Нина.
— Без отца им нельзя.

Ваня и Нина долго, решают, кому быть отцом котят, и в конце концов выбор их падает на большую темно-красную лошадь с оторванным хвостом, которая валяется в кладовой под лестницей и вместе с другим игрушечным хламом доживает свой век. Ее тащат из кладовой и ставят около ящика.

— Смотри же! — грозят ей. — Стой тут и гляди, чтобы они вели себя прилично.

Все это говорится и проделывается серьезнейшим образом и с выражением заботы на лице. Кроме ящика с котятами, Ваня и Нина не хотят знать никакого другого мира. Радость их не имеет пределов. Но приходится придерживать и тяжелые, мучительные минуты.

Перед самым обедом Ваня сидит в кабинете отца и мечтательно глядит на стол. Около лампы на гербовой бумаге ворочается котенок. Ваня следит за его движениями и тычет ему в мордочку то карандашом, то спичкой... Вдруг около стола появляется отец.

— Это что такое? — слышит Ваня сердитый голос.
— Это... это котеночек, папа...
— Вот я тебе покажу котеночка! Погляди, что ты наделал, негодный мальчишка! Ты у меня всю бумагу испачкал! К великому удивлению Вани, папа не разделяет его симпатии к котятам, и, вместо того чтоб прийти в восхищение и обрадоваться, он дергает Ваню за ухо и кричит:

— Степан, убери эту гадость!

За обедом тоже скандал... Во время второго блюда обедающие вдруг слышат писк. Начинают доискиваться причины и находят у Нины под фартучком котенка.

— Нинка, вон из-за стола! — сердится отец. — Сию же минуту выбрось котят в помойку! Чтоб этой гадости не было в доме!..

Ваня и Нина в ужасе. Смерть в помойке, помимо своей жестокости, грозит еще отнять у кошки и деревянной лошади их детей, опустошить ящик, разрушить планы будущего, того прекрасного будущего, когда один кот будет утешать свою старуху мать, другой — жить на даче, третий — ловить крыс в погребе... Дети начинают плакать и умолять пощадить котят. Отец соглашается, но с условием, чтобы дети не смели ходить в кухню и трогать котят.

(По А. Чехову) 

СОЛОВЬИ

О соловьях, о их пении рассказано и написано так много, что трудно сказать новое, никому не известное. Кто не слышал соловьиного пения, не удивлялся силе голоса маленького лесного певца? Несколько лет назад у самого крыльца нашего лесного домика в кустах черемухи каждую весну распевал соловей. Я присаживался на ступеньку, закуривал трубочку и слушал. Иногда нам удавалось близко видеть певца. Соловей обычно сидел на низкой ветке черемухи, скрытой зеленой молодой листвою. Видно было, как дрожит тельце маленького, невзрачного певца. Было трудно понять, откуда у крошечной птички такая необычайная сила голоса. Он пел почти без перерыва всю ночь, и чудесное пение далеко разносилось по округе. В те времена мы не держали кошек, и наш певец чувствовал себя в безопасности. Людей он почти не боялся. Вместе с маленьким моим внуком, случалось, мы подходили к нему вплотную.

Хорошо известно, что соловьи поют неодинаково. Есть отменные, особенно талантливые певцы. Есть певцы поплоше, послабее. Наш соловей был, по-видимому, из опытных старых певцов. У таких соловьев учатся петь молодые.

Когда-то соловьиное пение очень ценилось. На Руси были большие знатоки этого пения. В давние годы особенно славились курские и киевские соловьи. За отменных певцов богатые люди — купцы и помещики — плачивали до тысячи рублей. Соловьев держали в особых клетках с полотняными потолками, кормили муравьиными яйцами, которые собирали в лесу в пустые бутылки. Пойманный соловей быстро привыкал к людям и в жилище человека пел так же громко и красиво, как пел некогда на воле, в лесу.

Я и теперь люблю слушать соловьев, хотя у нашего домика давно уже нет знакомого нам певца. По-видимому, гнездо соловья разорили кошки, которых пришлось завести в доме, так как в комнатах и в подполье развелись мыши.

Теперь я хожу слушать соловья на край березовой рощи, окружающей наш дом. Особенно нравится мне ночное пение соловья, когда над головою светят звезды и все в лесу примолкает. Хороши и вечерняя и утренняя песни соловьев, радостно встречающих вместе с другими певчими птицами восход солнца.

Вам, наверное, известно, что немудреные свои гнезда соловьи вьют на земле под кустами. Домашним кошкам и лесным хищникам легко разорить соловьиное гнездо. Соловьи живут в старых усадебных парках и даже в городах, где есть деревья, вода и заросли кустарников. В Ленинграде я слушал соловьев в парке Победы на шумном Московском проспекте. Там соловьи гнездились иг пели на небольших, заросших кустарником островках, со всех сторон окруженных водою. Ни кошке, ни человеку на эти островки проникнуть невозможно.

Соловьи широко распространены по всей нашей русской земле, где есть сады, рощи, вода и поля. Вряд ли есть на всей земле другая птица, умеющая так звонко и красиво петь, как поет наш русский соловей.

Забыть не могу, как однажды возвращался я с весенней охоты по старому Ладожскому каналу. На утреннем рассвете старый маленький пароходик тихо плыл по каналу, берега которого заросли густыми кустами. Боже мой, сколько собралось здесь соловьев! Казалось, мы двигались по нескончаемой соловьиной дороге. Я сидел на палубе парохода и слушал хор соловьев. Голоса бесчисленных певцов звучали справа и слева, сзади и впереди тихо плывшего парохода. Такого количества соловьев мне еще не приходилось слышать, и я навсегда запомнил весеннее раннее утро, мое возвращение с охоты, звонкую соловьиную дорогу.

Весной соловьи прилетают, когда начинает одеваться лес, цветет черемуха. Первыми прилетают самцы соловьев. Темной ночью они селятся в кустах, по берегам рек, на опушках березовых рощ, в садах и парках. Приманивая соловьев-самок, они поют всю ночь непрестанно. Услаждая сидящих на гнездах самочек, самцы-соловьи поют долго, до лета. В самое это время искусные ловцы ночью ловили в сети доверчивых певцов. Поймать соловья нетрудно. Нужны терпение, опыт и некоторая охотничья смекалка. Теперь уже не держат в клетках соловьев. Но все же приятно послушать пение соловья, вырвавшись на денек из городского громкого шума.

Рассказывая о соловьях, не могу не вспомнить об удивительном случае, происшедшем прошлой весною. В день моего рождения, утром, под окно моей комнатки прилетел и долго пел соловей. Мы слушали прилетевшего поздравлять меня соловья и дивились. Появление соловья в памятный день было лучшим подарком.

(По И. Соколову-Мйкитову) 

СПУСТЯ ТРИ ГОДА

Вот какой удивительный случай произошел в самом начале войны. Два брата, Сережа и Коля Волковы, проживали в деревне Рассадники Порховского района.

Старшему брату было лет шестнадцать или семнадцать, а младшему девять. И вот однажды мамаша послала этих мальчиков в соседнюю деревню. Там жила их бабушка. Она захворала. И мать этих мальчиков, желая, чтоб бабушка поправилась, послала ей порошки против простуды, горшочек меду и пирожки с луком.

И вот идут эти парнишки полем. У одного в руках Горшочек с медом, а у другого пирожки. А впереди бежит их собачонка. Обыкновенная небольшая дворняжка с простым и неблагозвучным именем Бобик.

Так вот, идут эти мальчики по дороге. Свистят. Ни о чем особенном не думают. И вдруг старший брат Сережа говорит:

— Гляди, какие странные полосы на поле. Будто кого-то тащили по земле. Младший говорит:
— Тащили, наверно, мешок с картошкой. Поэтому такие полосы. Старший говорит:
— Если бы тащили мешок с картошкой, то полоса была бы ровная. А тут похоже на то, что тащили человека за плечи. Вон даже полосы от ног.

Младший говорит:

— А какое нам дело — кто кого тащил. Нам надо бабушке продукты отнести. Иначе от мамаши будет нахлобучка.

И с этими словами младший идет вперед. И Бобик с ним. Бобик тоже не заинтересовался этими следами. Ну, простая, неслужебная собака, дворняжка. Не приученная, знаете, ко всяким таким делам.

Вдруг старший братишка кричит:

— Гляди, Колька, следы прекратились. Полосы дальше не идут.

Младший братишка хотел рассердиться на старшего за то, что тот понапрасну тратит время на такие пустяки. Но тут вдруг Бобик, этот простой, неслужебный песик, стал лаять, прыгать и бесноваться на том самом месте, где прекратились следы. И стал, между прочим, лапами рыть землю.

Тут младший братишка тоже слегка заинтересовался, стал помогать своему Бобику рыть землю.  Смотрят мальчики — торчит из-под земли какой-то ремень. Потянули. Вытащили. Глядят — парашют.

Младший говорит:

— Наверно, немцы подбили нашего летчика. Он спустился сюда на парашюте. И сам, наверно, пошел в деревню.

Старший возразил:

— Летчик зарыл свой парашют и тем самым скрыл свои следы. Значит, это не наш летчик. Должно быть, немцы сбросили сюда своего шпиона.

Стали мальчики глядеть, куда ведут следы. Видят — следы от сапог ведут к лесу. Пошли мальчики лесной дорогой. А там в лесу на полянке вырыты были окопы. Старые учебные окопы. Здесь когда-то обучалась воинская часть. И окопы так и остались. И вот мальчики видят, что в окопах мелькнула чья-то фигура.

Старший братишка Сергей сразу же сообразил, что им не следует показывать вида, что они обнаружили этого человека. Все-таки они мальчики, подростки. Невооруженные тем более. Схватить и задержать этого немецкого агента они не смогут. А тот, ясно, откроет пальбу, перебьет их и скроется.

Но младший братишка, не отличаясь сообразительностью, стал кричать:

— Вот он. В окопе. Даю честное слово — он там.

Старший дернул его за руку и велел молчать. И сам нарочно громко сказал:

— Никого там нет. Это твоя фантазия.

Но тут вдруг Бобик чуть не погубил все дело. Не отличаясь большим умом, он подбежал к окопу и снова стал лаять, прыгать и бесноваться.

Сергей отозвал его и тоже нарочно громко сказал:

— Ну что ты лаешь, дурная собака. Ведь там никого нет. Пустые окопы!

И вот мальчики медленно и спокойно пошли вперед, как будто ничего не случилось.

И только когда дорога поворотила направо и окопы скрылись из вида, мальчики бросились бежать. Запыхавшись, они прибежали в деревню и рассказали то, что они видели.

А там в деревне стояла воинская часть. Командир этой части сразу же снарядил отряд. И вскоре неизвестный был задержан в лесу.

Командир части позвал Сережу Волкова и перед всем строем поблагодарил его за помощь. Он обнял его и сказал ему:

— Будешь ты отличным бойцом. И для этого у тебя есть все качества — наблюдательность, смекалка, выдержка и сообразительность. Благодаря этому мы задержали немецкого агента.

Сережа покраснел от радости и спросил командира:

— А есть ли такие воинские части, которые ловят шпионов и диверсантов, такие части, где от бойцов требуют особой смекалки и наблюдательности?

Командир сказал:

— От всех бойцов требуют смекалки и наблюдательности. Но такие специальные части есть. Это наши пограничные войска. Они стоят на страже наших рубежей. И от бойцов-пограничников требуется особая бдительность и особая смекалка. И умение быть следопытами.

— В таком случае, — сказал Сережа, — я буду пограничником, когда меня призовут в ряды Красной Армии.

И вот прошло три года.

Недавно я читал свои рассказы в одной воинской части. И там ко мне подошел один молодой пограничник. Он познакомился со мной и рассказал мне эту историю. Этот пограничник был Сергей Волков. Рассказав мне эту свою историю, Сергей Волков добавил:

— И вот исполнилась моя самая горячая мечта — я стал пограничником. Уже теперь не Бобик, а отличная служебная собака поведет меня по дозорной тропе. И мне уже не придется бежать за помощью, чтоб задержать нарушителя.

Я поздравил Сергея Волкова с тем, что исполнилось его горячее желание. Я сказал ему:

— Нет ничего прекрасней на свете, чем работа, которую делаешь по призванию. Человек, любящий свое дело, достигает больших успехов. От души желаю вам этого.

(По М. Зощенко)

СТАЛИНГРАД

В аккуратном чистеньком номере мюнхенской гостиницы мне не спалось.

Я вдруг вспомнил разговор с мюнхенским издателем, включил свет и стал просматривать газеты. Тотчас в глаза бросился крупный заголовок — «Сталинград»,

В статье выделялись давно знакомые имена и названия: Паулюс, Манштейн, Гитлер, группа армии «Дон», 6-я полевая армия. И лишь тогда я понял, почему издатель попросил у меня просмотеть эту газету.

Утром во время встречи с ним» узнав, что я интересуюсь материалами Второй мировой войны, издатель развернул передо мной газету, сказал: «Хотел бы, чтобы вы встретились с фельдмаршалом Манштейном. Да, он жив, ему восемьдесят лет... Но думаю, что он побоится разговора с вами. Солдатские газеты много пишут о нем в хвалебном тоне. Называют его стратегом и даже не побежденным на поле боя. Задайте ему несколько вопросов, чтобы старый прусак понял, что он участник преступления.

Издатель позвонил по телефону, и я хорошо слышал последующий разговор. Старческий голос в трубке надолго замолчал, как только издатель сказал, что господину фельдмаршалу хочет задать несколько вопросов русский писатель, занятый изучением материалов Второй мировой войны, в том числе, конечно, и Сталинградской операции.

Длилась томительная пауза, потом старческий голос не без удивления переспросил: «Русский писатель? О Сталинграде? Нет, я никак не могу встретиться, у меня болит горло. Я плохо себя чувствую».

— Я так и думал, — сказал издатель, положив трубку. — У этих вояк всегда болит горло, когда надо серьезно отвечать.

В сущности, я не очень хотел бы этой встречи с восьмидесятилетним гитлеровским фельдмаршалом, ибо испытывал к нему то, что испытывал двадцать пять лет назад, когда стрелял по его танкам в незабытые дни 1942 года. Но я понимал, почему фельдмаршал, этот «не побежденный на поле боя», опасался вопросов о Сталинградской операции...

Шел декабрь второго года войны. Двухсоттысячная 6-я армия фельдмаршала Паулюса была сжата в тесном кольце тремя нашими фронтами вокруг превращенного в развалины Сталинграда. Мы стискивали кольцо с одним желанием уничтожения. И это было справедливо, как возмездие. Жестокость врага рождает ненависть.

В ликующей Германии звучали фанфары. Гремели марши по радио. Берлин на весь мир шумел победными речами. Мир затаил дыхание: казалось, еще один шаг немецкой армии — и Россия падет. Тогда в Берлине мнилось, что в день падения Сталинграда победоносная армия рейха заканчивает войну на берегах Волги.

И быстрое окружение 6-й армии Паулюса в почти захваченном, казалось бы, почти завоеванном Сталинграде представилось сначала в Берлине невозможностью, мифом, результатом возникшего русского военного потенциала и тайной славянскрго характера.

Но это не было ни мифом, ни таинственностью. Это было проявлением закономерности. До предела сжатая пружина стала разжиматься с неудержимой разрушительной силой. Война Вошла в новую свою фазу.

Окруженная группировка Паулюса получала одну за другой радиограммы Гитлера с приказом держаться до последнего солдата. Он, Гитлер, понимал, что потерять Сталинград — значит потерять инициативу, навсегда уйти с берегов Волги. И вот тогда командующий группой армии «Дон» фельдмаршал Эрих фон Манштейн получил приказ начать операцию деблокирования, прорыва с юга к окруженным войскам. Эта операция могла решить многое, если не все. Только теперь я понимаю, что весь исход битвы на Волге, вся Каннская операция трех наших фронтов, может быть, даже сроки окончания всей войны как бы зависели от успеха или неуспеха начатого в декабре Манштейном деблокирования. Танковые дивизии были тараном, нацеленным с юга на Сталинград.

В нескольких метрах ударная армия Манштейна танки генерал-полковника Гота — прорвала нашу оборону, приблизилась к окруженной группировке Паулюса на шестьдесят километров, и немецкие танковые экипажи уже увидели багровое зарево над Сталинградом. Манштейн радировал Паулюсу: «Мы придем! Держитесь! Победа близка!»

Но фельдмаршал Манштейн не выручил Паулюса. Остатки танковых дивизий, видевших ночью зарево на горизонте, откатывались к Котельникову. Наши армии все теснее сжимали в кольцо напрасно ожидающую помощи окруженную группировку под Сталинградом. И одновременно часть войск, сдержав танковый натиск, начала активное наступление на юге.

Тогда и Гитлер, и Манштейн, точно улавливающий каждое желание фюрера, пришли к единому выводу: окруженную двухсоттысячную армию следует принести в жертву — погибнуть без капитуляции, стрелять до последнего патрона. Среди солдат и офицеров распространялся неписаный свыше приказ — кончать жизнь самоубийством. Фельдмаршал Манштейн, которому непосредственно подчинена была окруженная армия, прекратил сношения со штабом Паулюса, перестал отвечать на его радиограммы. Потом холодно и расчетливо фельдмаршал прекратил снабжение с воздуха, прекратил вывоз раненых, хотя в то же время из окружения вывозились «имеющие ценность специалисты», необходимые для продолжения войны. Остальные обрекались на гибель. Армия была как бы списана.

Утром 31 января пришла последняя радиограмма из ставки Гитлера с пышным текстом о производстве Паулюса в генерал-фельдмаршалы. Это было скрытое приглашение к самоубийству. Паулюс все понял, но нашел другой выход — плен. Так закончилась эта невиданная в истории войн битва, эти первые Канны целой немецкой армии. Это поражение было символическим могильным крестом, замаячившим над ореолом непобедимости фашистской Германии

.. .Вот почему у фельдмаршала заболело горло, когда издатель позвонил ему по телефону и заговорил о Сталинграде и русском писателе.

(По Ю. Бондареву) 

СТАРЫЙ ДОМ

Нужно было сломать старый дом, чтобы на месте его построить новый. В качестве домовладельца, я водил архитектора по пустым комнатам и между делом рассказывал ему разные истории. Рваные обои, тусклые окна, темные печи — все это носило следы недавней жизни и вызывало воспоминания. По этой, например, лестнице однажды пьяные люди несли покойника, спотыкнулись и вместе с гробом полетели вниз; живые больно ушиблись, а мертвый как ни в чем не бывало был очень серьезен и покачивал головой, когда его поднимали с пола и опять укладывали в гроб. Дверь, что в конце коридора, ведет в прачечную, где днем мыли белье, а ночью шумели и пили пиво. А в этой квартирке из трех комнат все насквозь пропитано бактериями и бациллами. Тут нехорошо. Тут погибло много жильцов, и я положительно утверждаю, что эта квартира кем-то когда-то была проклята и что в ней вместе с жильцами всегда жил еще кто-то, невидимый. Особенно памятна мне судьба одной семьи. Представьте себе ничем не замечательного, обыкновенного человечка, у которого есть мать, жена и четверо ребят. Звали его Путохиным, служил он писцом у нотариуса и был человек трезвый, религиозный, серьезный. Когда он приносил ко мне деньги за квартиру, то всегда извинялся, что плохо одет. Извинялся, что просрочил пять дней. Когда я давал ему расписку в получении, то он добродушно улыбался и говорил: «Ну, вот еще! Не люблю я этих расписок!» Жил он бедно, но чисто. В этой средней комнате помещались четверо ребят и их бабушка. Тут варили, спали, принимали гостей и даже танцевали. В этой комнатке жил сам Путохин. У него был стол, за которым он исполнял частные заказы: переписывал роли, доклады и т.п. Тут, направо, обитал его жилец, слесарь Егорыч — степенный, но пьющий человек. Всегда ему было жарке? и оттого он всегда ходил босиком и в одной жилетке. Егорыч чинил замки, пистолеты, детские велосипеды, не отказывался чинить дешевые стенные часы, делал за четвертак коньки, но эту работу он презирал и считал себя специалистом по части музыкальных инструментов. На его столе, среди стального и железного хлама, всегда можно было увидеть гармонику с отломанным клапаном или трубу с вогнутыми боками. Платил он за комнату Путохину два с полтиной, всегда был около своего верстака и выходил только для того, чтобы сунуть в печку какую-нибудь железку.

Когда я, что бывало очень редко, заходил вечерами в эту квартиру, то всякий раз заставал такую картину: Путохин сидел за своим столом и переписывал что-нибудь, его мать и жена, тощая женщина с утомленным лицом, сидели около лампы и шили; Егорыч визжал напильником. А горячая, еще не совсем потухшая печка испускала из себя жар и духоту. Бедно и душно, но от рабочих лиц, от детских штанишек, развешанных вдоль печки, от железок Егорыча веяло все-таки миром, лаской, довольством... За дверями в коридоре бегали детишки, причесанные, веселые и глубоко убежденные в том, что на этом свете все обстоит благополучно и так будет без конца, стоит только по утрам и ложась спать молиться богу.

Теперь представьте себе, что посреди этой самой комнаты, в двух шагах от печки, стоит гроб, в котором лежит жена Путохина. Нет того мужа, жена которого жила бы вечно, но тут эта смерть имела что-то особенное. Когда я во время панихиды взглянул на серьезное лицо мужа, на его строгие глаза, то подумал: «Эге, брат!»

Мне казалось, что он сам, его дети, бабушка, Егорыч уже намечены тем невидимым существом, которое жило с ними в этой квартире. Я глубоко суеверный человек, быть может оттого, что я домовладелец и сорок лет имел дело с жильцами. Я верю в то, что если вам не везет в карты с самого начала, то вы будете проигрывать до конца; когда судьбе нужно стереть с лица земли вас и вашу семью, то все время она остается неумолимо последовательной и первое несчастье обыкновенно бывает только началом длинной цепи... По своей природе несчастья — те же камни. Нужно только одному камню свалиться с высокого берега, чтобы за ним посыпались другие. Одним словом, уходя после панихиды от Путохина, я верил, что ему и его семье несдобровать...

Действительно, проходит неделя, и нотариус неожиданно дает Путохину отставку и на его место сажает какую-то барышню. И что же? Путохина взволновала не столько потеря места, как то, что вместо него посадили именно барышню, а не мужчину. Почему барышню? Это его так оскорбило, что он, вернувшись домой, пересек своих ребятишек, обругал мать и напился пьян. За компанию с ним нацился и Егорыч.

Путохин принес мне плату за квартиру, но уже не извинялся, хотя просрочил восемнадцать дней, и молчал, когда брал от меня расписку в получении. На следующий месяц деньги принесла уже мать. Она дала мне только половину, а другую половину обещала через неделю.

(По А. Чехову)

СТОЛЕТНИК

Это происходило в большой оранжерее, принадлежавшей очень странному человеку — миллионеру и нелюдиму, тратившему все свои несметные доходы на редкие и красивые цветы. Тысячи различных цветов наполняли воздух оранжереи своими ароматами: пестрые с терпким запахом гвоздики, яркие японские хризантемы; лиловые и красные шапки гортензий; скромные ароматные фиалки; великолепные сорта роз всевозможных оттенков.

Но было в оранжерее одно странное растение, которое, по-видимому, ничем не могло бы обратить на себя внимание, кроме разве своей уродливости. Прямо из корня выходили у него длинные, аршина в два, листья, узкие, мясистые и покрытые острыми колючками. Листья эти, числом около десяти, не поднимались кверху, а стлались по земле. Днем они были холодны, а ночью становились теплыми. Цветы никогда не показывались между ними, но зато торчал вверх длинный, прямой зеленый стержень. Это растение называлось Столетником.

Цветы в оранжерее жили своей особенной, для людей непонятной жизнью. Конечно, у них не было языка для того, чтобы разговаривать, но все-таки они друг друга понимали. Может быть, им для этого служил их аромат, ветер, который переносил цветочную пыль из одной чашечки в другую, или теплые солнечные лучи, заливавшие всю оранжерею сквозь ее стеклянные стены и стеклянный потолок. Если так изумительно понимают друг друга пчелы и муравьи, почему не предположить, что, хоть в малой степени, это возможно и для цветов?

Между некоторыми цветами была вражда, между другими — нежная любовь и дружба. Многие соперничали между собою в красоте, аромате и высоте роста. Иные гордились древностью рода. Один только урод Столетник был изгнанником в этой семье. Он не знал никогда ни дружбы, ни участия, ни сострадания, ни разу в продолжение многих длинных лет ничья любовь не согрела его своим теплом. И он так привык к общему презрению, что давно уже переносил его молча, затаив в глубине души острое страдание. Так же привык он быть и постоянным предметом общих насмешек. Цветы никогда не прощают своим собратьям уродливости.

Однажды июльским утром в теплице распустился цветок удивительной красоты и чудного запаха. Когда первые лучи солнца заглянули сквозь стекла и цветы, проснувшись один за другим от легкой ночной дремоты, увидели распустившуюся розу, то со всех сторон послышались шумные возгласы восхищения:

— Как хороша эта молодая Роза! Как она свежа и ароматна! Она будет лучшим украшением нашего общества! Это — наша царица.

И она слушала эти похвалы, стыдливая, вся рдеющая, вся облитая золотом солнца — точно настоящая царица. И все цветы в виде привета наклоняли перед ней свои волшебные венчики.

Проснулся и несчастный Столетник, взглянул — и затрепетал от восторга.

— О, как ты прекрасна, Царица! — прошептал он. И когда он это сказал, вся оранжерея наполнилась неудержимым смехом.

Так до самого полудня насмехались цветы над бедным Столетником, а он молчал, прижав к земле холодные листья»

После полудня стало нестерпимо душно. В воздухе чуялось приближение грозы. Цветы в истоме поникли нежными головками и затихли в неподвижном ожидании дождя. Наконец вдали послышался первый глухой раскат грома, и в доски, которыми садовники быстро прикрывали стекла оранжереи, глухо забарабанил дождь.

И вдруг Роза услышала около себя слабый шепот:

— Выслушай меня, Царица. Это я, несчастный Столетник. Я полюбил тебя, красавица.

Но Роза молчала, томясь от духоты и ужаса перед грозой.

— Послушай, красавица, я уродлив, листья мои колючи и некрасивы, но я открою тебе мою тайну. В девственных лесах Америки, там, где непроницаемые сети лиан обвивают стволы тысячелетних баобабов, куда не ступала до сих пор человеческая нога, — там моя родина. Раз в сто лет я расцветаю только на три часа и тотчас же погибаю. И вот я чувствую, что через несколько минут я должен расцвесть. Для тебя, для тебя одной я буду цвести и для тебя умру! Но в это мгновение гроза разразилась с такой страшной силой, что Столетник должен был замолчать. Когда же перед утром кончилась гроза, то в оранжерее раздался громкий треск, точно от нескольких ружейных выстрелов.

— Это расцвел Столетник, — сказал главный садовник и побежал будить владельца оранжереи, который уже две недели дожидался с нетерпением этого события.

Доски со стеклянных стен были сняты. Вокруг Столетника молча стояли люди, и все цветы с испугом и восхищением обернули к нему свои головы.

На высоком зеленом стержне Столетника расцвели пышные гроздья белоснежных цветов невиданной красоты, которые издавали чудный, неописуемый аромат, сразу наполнивший всю. оранжерею. Но не прошло и получаса, как цветы начали незаметно розоветь, потом они покраснели, сделались пурпурными и, наконец, почти черными.

Когда же взошло солнце, цветы Столетника один за другим завяли. Вслед за ними завяли и свернулись уродливые листья, и редкое растение погибло. И Царица поникла своей благоухающей головой.

(По А. Куприну) 

СУГРОБЫ

Ни куста, ни пригорка, даже телеграфных столбов нет ряд ом/Толькб море снега, заунывно ровное, мертвое море. Попадите в такое место, пройдитесь по этой дороге ночью, и вы поймете, что такое одиночество. Резкий, неестественно громкий скрип собственных шагов будто подгоняет Верочку Фролову, молодую учительницу, идет она быстро, почти бежит. Время от времени она оглядывается, и Верочке кажется жутким предположение вернуться, оказаться там, где она только что прошла. Но и мороз, и волки, и три километра впереди — все это чепуха...

У Веры Андреевны горе. Ее обманули. Она долго не верила, что ее обманывали, но сегодня на станции, куда она приходила его встречать, она поняла все, В каждом письме он обещал приехать к Новому году. Правда, писем не было уже давно, но кто мог запретить Верочке надеяться. Теперь все кончено. «Дурочка, дурочка, — ругала она себя, — давно надо было понять. Таких, как ты, — много, и они там, рядом... Зачем ему куда-то ездить...» Особенно обидно ей становилось, когда она вспоминала, как он полгода назад провожал ее сюда, в Степановку. Ссора, нежности, уговоры — все, что было тогда на перроне, все это, оказывается, обман. Нежных чувств хватило только на три письма...

Через полчаса Верочка шла уже мимо первых домов Степановки. Никто в деревне не спит, везде горит свет, но на улице пусто. От крыльца клуба, украшенного еловыми ветками, ярко освещенного, отделилась фигура. Громко скрипя бурками, фигура приблизилась, и Верочка узнала счетовода Федю. Федя загородил ей дорогу:

— Только вышел, — и вы... Это, можно сказать, судьба. Зайдите, Вера Андреевна. Танцы начались, музыка, общество культурное.

Федя — модник. Недавно он ездил в город и купил там черную папаху. Во всем колхозе существует только две пары бурок, у председателя и у Феди. Федя это сознает и носит их с достоинством, только по праздникам и выходным дням.

— Зайдемте, честное слово, — пристает Федя. — я вот... весь вечер искал вас. Если не секрет, где вы были, Вера Андреевна?
— Ходила на свидание. Прощай, Федя.

Через дом от клуба — небольшая деревянная школа. Светится только одно окно. Это не спит Михаил Зарипович, школьный сторож, Верочка живет тут же, в школьной пристройке. В своей комнатке, не раздеваясь, она садится у теплой голландки и долго смотрит в серебряные окна. Двенадцатый час. «Наверное, он сейчас в белой сорочке, в красивом галстуке, кого-то слушает, кому-то улыбается. Где он сейчас? Мало ли где... Город большой... Позвать кого-нибудь... Зарипыча позвать?» Верочка сбегала и пригласила сторожа встретить Новый год вместе.

— Кому новый, а кому, может, последний, — сказал старик, но, конечно, согласился.

Через пять минут он явился, чинно разделся, пригладил бороду и сел прямо к столу.

— Чего же ты одна? — спросил старик, наблюдая за Верочкой ласковым внимательным взглядом. — В клуб тебе надо. Федор тут целый вечер крутился. Все интересовался.
— При чем тут Федор? Обманули меня, Михаил Зарипович. Обещали приехать сегодня и обманули.

Зарипыч сочувственно насупился. Верочка не выдержала. Прерываясь и всхлипывая, она рассказала старику о своем несчастье. Тот слушал, переспрашивал,

— Так ведь нельзя, может, было приехать, — сказал он.

Верочка отвернулась от стола, положила руку на спинку стула, уронила на руки голову и затихла. Зарипычу стало ее жалко.

— Чего убиваться? — начал он строго — Со всяким бывает. Бывает и проводит. И у тебя пройдет. Еще свидитесь...

Старик увлекся и стал рассказывать про свою жизнь. Когда он взглянул на часы, было уже без двух минут двенадцать. Верочка молчала. Зарипыч забеспокоился.

— Андреевна! — позвал он. Она не ответила. Зарипыч поднялся и заглянул ей в лицо.
Вот тебе раз! Спит девка-то...

Она в самом деле спала. Светлая прядь шевелилась на щеке от ровного дыхания. Неизвестно, что снилось Верочке. Она улыбалась. Старик хотел разбудить ее, но раздумал. Он покосился на часы, оделся и тихо вышел.

Мгла рассеялась, луна, в матовом венчике, пронзительно яркая, висела почти над головой, появились звезды. У калитки маячил Федя.

— Вера Андреевна в настоящий момент чем занимается?
— Спит она.
— Как это спит? Девушка грустит, а вам все «спит». Никаких вы тонкостей не понимаете.
— Спит, говорю... Спит, и только. Старик вздохнул, запахнулся в полушубок и пошел прочь.

(По А. Вампилову) 

СУДЬБА, ВЗЯТАЯ ЗА РОГА

В середине июля, исследуя пустынную горную реку, Рен был застигнут грозой. Он и его спутники торопились к палатке, шел проливной дождь. Молнии блистали так часто, что деревья, беспрерывно выхватываемые из сумрака резким их блеском, казалось, скакали и исчезали.

Рен не запомнил и не мог запомнить тот удар молнии в дерево, после которого дерево и он свалились на небольшом расстоянии друг от друга. Он очнулся в глубокой тьме, слепой, с обожженными плечом и голенью. Сознание слепоты утвердилось только на третий день. Рен упорно боролся с ним, пугаясь той безнадежности, к которой вело это окончательное убеждение в слепоте. Врачи усердно и бесполезно возились с ним. Той нервной слепоты, которая поразила Рена, им не удалось излечить. Все же они оставили ему некоторую надежду на то, что он может выздороветь. Зрительный аппарат был цел и лишь остановился в действии, как механизм, обладающий для работы всеми необходимыми частями.

Написать жене о том, что произошло, было выше сил Рена; Рен ожидал чуда. В его положении чудо было столь же естественной необходимостью, как для нас вера в свои силы или способности. Единственное, в чем изменились его письма к жене — это в том, что они были написаны на машинке. Однако ко дню встречи он приготовил решение — убить себя в самый последний момент, когда не будет уже никаких сомнений, что удар судьбы не пощадит и Анну, когда она будет стоять перед ним, а он ее не увидит. Это было пределом.

Когда Рен приехал домой, вошел в комнату, где скоро должен был зазвучать голос Анны, еще не вернувшейся из магазина, и наступила тишина одинокого размышления, слепой пал духом. Небывалое волнение овладело им. Тоска, страх, горе убивали его. Отныне,

даже если бы он остался жить, ему оставалось лишь воспоминание о чертах лица Анны, ее улыбке и выражении глаз. Это воспоминание, вероятно, будет становиться все более смутным, изменчивым, в то время как тот же голос, те же слова, та же ясность прикосновения близкого существа будут твердить, что и наружность этого существа та же, какой он ее забыл или почти забыл.

Он так ясно представил себе все это, угрожающее ему, если он не размозжит себе череп и не избавится от слепоты, что не захотел даже подвергнуть себя последнему допросу относительно твердости своего решения. Смерть улыбалась ему. Но мучительное желание увидеть Анну вызвало на его глаза тяжкие слезы, скупые слезы мужчины сломленного, почти добитого. Он спрашивал себя, что мешает ему, не дожидаясь первого, еще веселого для нее, поцелуя — теперь же пустить в дело револьвер?

Звонок в прихожей всколыхнул все существо Рена. Он встал, ноги его подкашивались. Всем напряжением воли, всей тоской непроницаемой тьмы, окружавшей его, он силился различить хоть что-нибудь среди зловещего мрака. Увы! Только огненные искры, следствие сильного прилива крови к мозгу, бороздили этот свирепый мрак отчаяния. Анна вошла. Он совсем близко услышал ее шаги, звучащие теперь иначе, чем тогда, когда он видел, как она двигается. Звук шагов раздавался как бы на одном месте и очень громко.

— Дорогой мой, — сказала Анна, — милый мой, дорогой мой!

Ничего не произошло. Он по-прежнему не видел ее. Рен сунул руку в карман.

— Анна! — хрипло сказал он, отводя пальцем предохранитель. — Я ослеп, я больше не хочу жить. Прости!

Руки его тряслись. Он выстрелил в висок, но не совсем точно. Пуля разбила надбровную дугу и ударилась в карниз окна. Рен потерял равновесие и упал. Падая, он увидел свою, как бы плавающую в густом тумане, руку с револьвером.

Анна, беспорядочно суетясь и вскрикивая, склонилась над мужем. Он увидел и ее, но также смутно, а затем и комнату, но как бы в китайском рисунке, без перспективы. Именно то, что он увидел, лишило его сознания, а не боль и не предполагавшаяся близкая смерть. Но во всем этом, в силу потрясающей неожиданности, не было для него теперь ни страха, ни радости. Он успел только сказать: «Кажется, все обошлось...» И впал в бесчувствие.

— Это было полезное нервное потрясение, — сказал через неделю доктор Рену, ходившему с огромным рубцом над глазом. — Пожалуй, только оно и могло вернуть вам свет.

(По А. Грину) 

СЧАСТЬЕ

Внучка Леночка стояла от меня всего в двух шагах, не больше. Задрав головенку, с любопытством глядела, как я работал молотком. Близилась зима, надо было утеплить курятник. Работа пустяковая, но я так и не научился тому, что крестьянам дается с молоком матери: один гвоздь пошел вкось, и доска легла не на свое место, и от этого другая сместилась, и третья, и четвертая, и для последней, конечно, не хватило места. Пришлось сбивать весь ряд вправо, в ту сторону, где стояла Леночка. Мне и в голову не приходило, что молоток может вырваться из руки. Я бил, бил что есть силы по обрезу крайней доски. Промахнулся, и молоток, будто намазанный маслом, скользнул из ладони и с силой пролетел всего в нескольких сантиметрах от головы внучки. Он пролетел так стремительно, что Леночка даже не заметила, по-прежнему глядела, задрав головенку. А я весь омертвел от ужаса. Мне не так уж трудно было представить, что было бы, если бы молоток не пролетел мимо. Случилось бы непоправимое, случилось бы настолько страшное, что я, наверно, сошел бы с ума от ужаса! Я чуть не заплакал, сознавая, что только добрый случай спас внучку.

— Боже мой, Леночка... — И тут же закричал: — Марш отсюда!

Не понимая, чего это я, она отодвинулась.

— Дальше! Дальше! — кричал я, хотя ей теперь уже совсем не надо было никуда уходить. Она немного отбежала и остановилась.

— Ведь я же мог тебя убить, — не ей, а себе сказал я, чувствуя, как мною все больше овладевает сложное состояние — не избавления от страха, а нагнетание какого-то тягостного ощущения кошмара, который должен испытывать нечаянный убийца.

Когда я сказал «мог бы тебя убить», Леночка засмеялась, думая, что я с ней играю. И глазенки у нее засверкали от предвкушения, что я сейчас за ней побегу, начну хлопать в ладони и кричать: «Поймаю! Поймаю!» И для нее и для меня все было по-прежнему, но ведь этого могло бы и не быть.

— Гуль-гуль, — сказал я и присел перед ней на корточки и с жадной болью оглядел ее лицо, будто не веря тому, что оно цело, не изуродовано. — Гуль-гуль...

Я никогда не верил в судьбу, но тут впервые подумал о том, что кто-то или что-то отвело жестокий удар, сломавший бы мне жизнь, спасло Леночку, и вот она глядит на меня, смеется, ничего не понимает и ждёт, что будет дальше. Ничего не изменилось. Все осталось по-прежнему. И в этой неизменности был великий прекрасный, смысл!

«Как все рядом лежит, — удивленно думал я, — жизнь и смерть. Счастье и горе. Их отделяет неуловимая граница, которую всегда можно незаметно для себя перешагнуть нечаянно, бездумно. Этого я не понимал раньше. Случалось, что мне надоедало однообразие, хотелось, чтобы необычное нарушило привычное, и только тут я понял, что привычное, однообразное — это установившийся порядок, когда в семье все здоровы, когда уверенно чувствуешь себя на работе, когда в доме тепло и все сыты, обуты, одеты и твоя совесть чиста и спокойна. Когда во всей окружающей тебя жизни порядок! То есть когда ничто извне не нарушает твоего привычного, обыденного. Да ведь это же счастье! Это и есть самое настоящее счастье, о котором все время говорят, пишут, которое ищут люди!»

— Гуль-гуль! — Я прижал ее головенку к груди, ощущая ее, живую! И почувствовал, как сердце наполняется такой нежной и ласковой любовью к внучке, какой до этого дня я еще никогда не испытывал.

Наверно, она что-то почувствовала, потому что необычайно доверчиво прижалась ко мне, но глядела по-прежнему с улыбкой, не понимая, какая неуловимая грань отделяла ее от смерти.

— Гуль-гуль...

Нет, ни радость, ни веселье не пришли ко мне — им не было места, все еще было заполнено страхом, тревогой, но светлое состояние счастья было открыто мне, и с каждой минутой все больше нежная ласковость к внучке наполняла сердце, и я, уже отпустив ее, — она бегала, занималась своими делами, — и про себя и вслух бесконечно повторял:

— Какое счастье!

И во всей своей полувековой жизни не находил такого громадного счастья, как это. Такого у меня еще никогда не было!

(По С. Воронину) 

СЧАСТЬЕ

Спросите любого взрослого, что такое счастье, и вы увидите, как трудно ему будет ответить на этот вопрос. Я же хотя и не взрослый, но без всякого затруднения скажу, что счастье — это когда у нашей кошки Мурки появляются маленькие котята.

У нее такой спокойный, удовлетворенный вид! Глаза ее светятся счастьем, я бы даже сказал — блаженством. Видно, что она очень довольна тем, что у нее есть маленькие котята и ей можно заботиться о них. Котята с таким усердием, с таким наслаждением, с таким упоением сосут молоко, припав к животу матери, что не возникает никакого сомнения в том, что они тоже счастливы.

И если человеческое счастье заключается в том, чтобы видеть счастливыми тех, кого любишь, то я очень счастливый человек, так как очень люблю этих милых, симпатичных зверьков и могу любоваться ими, когда мне вздумается.

Одного любования, впрочем, ребенку мало, так как ему из всего хочется устроить игру. Мой старший брат придумывает эксперимент: взять у кошки одного котенка, положить подальше в траву и посмотреть, что она станет делать. Кошка тотчас же вскакивает, подбегает к котенку хватает его прямо зубами и тащит обратно в свое логово. Меня прямо передергивает от страха. Ведь котенку, наверное, больно, думаю я. Мне уже известно, какие острые у кошки и зубы и когти. Я внимательно осматриваю котенка, но не замечаю на его теле никаких следов кошачьих зубов. Видно, кошка умеет очень осторожно брать котенка зубами и не причиняет ему вреда.

В дальнейшем опыты усложняются. Мы с братом прячем от кошки в траву всех котят и наблюдаем, как она переносит в зубах по одному котенку обратно в гнездо. Потом прячем котят подальше за домом. Но где бы мы их ни прятали, кошка обязательно находит их и водворяет на место.

Дни между тем идут. Котята подрастают, начинают играть между собой. Кошка с удовлетворением наблюдает за их игрой. Этой безмятежной идиллии наступает конец, когда появляемся мы с братом. В руках у нас довольно большой, сколоченный из толстых сосновых досок ящик из-под гвоздей.

Мурка бежит за нами, трется боками о наши ноги и просительно заглядывает нам в глаза, как бы умоляя не сделать зла ее детям.

Подойдя к пруду, мы спускаем ящик с котятами на воду и отталкиваем его от берега. Ящик выплывает на середину пруда. Котята выглядывают из ящика, словно заправские матросы из-за бортов парохода.

Кошка встревоженно мечется вдоль берега пруда то в одну сторону, то в другую, но, видя, что посуху ей до котят не добраться, вдруг прыгает в воду и плывет к ящику. Я всегда был уверен, что кошки боятся воды и не умеют плавать. Но Мурка плыла с таким умением, будто всю жизнь только этим и занималась. Из воды торчали только ее голова и кончик хвоста. Вот она подплывает к ящику и... цепляется когтями за борт. Ящик опрокидывается и начинает наполняться водой. Кошка успевает схватить одного котенка зубами и плывет с ним обратно к берегу.

Погружаясь все больше в воду, ящик ложится набок, но котята не тонут. Спасаясь от заливающей ящик воды, они выкарабкиваются на боковую стенку. Но ящик, продолжая вращаться, переворачивается кверху дном. Каким-то чудом котята успевают перебраться со стенки на дно. Ящик между тем вертится дальше и ложится на другой бок. Спасаясь от наступающей воды, котята перекочевывают на этот бок. Вращение ящика все убыстряется, и котятам приходится совершать чудеса эквилибристики, чтоб удержаться на поверхности.

— Спасай! — раздается команда брата. Я быстро лезу в воду. Добравшись до тонущего ящика, я вытаскиваю его вместе с котятами на берег. Кошка уже тут как тут. Собрав измокших котят вокруг себя, она ведет их обратно в свое гнездо, где тщательно облизывает каждого.

Этот кошачий «цирк» мы с братом устраивали для себя чуть ли не ежедневно, пока котята не подросли настолько, что научились выскакивать из ящика и удирать от нас до того, как нам удастся спустить ящик на воду.

(По Н. Носову)