в начало раздела |
ЗА ГОРОДОМ Девятый час утра. Навстречу солнцу ползет темная свинцовая громада. На ней то там, то сям красными зигзагами мелькает молния. Слышны далекие раскаты грома. Теплый ветер гуляет по траве, гнет деревья и поднимает пыль. Сейчас брызнет майский дождь и начнется настоящая гроза. По селу бегает шестилетняя нищенка Фекла и ищет сапожника Терентия. Беловолосая, босоногая девочка бледна. Глаза ее расширены, губы дрожат. — Дяденька, где Терентий? — спрашивает она каждого встречного. Никто не отвечает. Все заняты приближающейся грозой и прячутся в избы. Наконец встречается ей пономарь Силантий Силыч, друг и приятель Терентия. Он идет и шатается от ветра. — Дяденька, где Терентий?
Нищенка бежит за избы на огороды и находит там Терентия. Сапожник Терентий, высокий старик с рябым худощавым лицом и с очень длинными ногами, босой и одетый в порванную женину кофту, стоит около грядок и пьяными, посоловелыми глазками глядит на темную тучу. На своих длинных, точно журавлиных, ногах он покачивается от ветра, как скворечня. — Дядя Терентий! — обращается к нему беловолосая нищенка. — Дяденька, родненький! Терентий нагибается к Фекле, и его пьяное суровое лицо покрывается улыбкой, какая бывает на лицах людей, когда они видят перед собой что-нибудь маленькое, глупенькое, смешное, но горячо любимое. — А-аа... раба божия Фекла! — говорит он,
нежно сюсюкая. — Откуда бог принес?
Терентий идет с огорода и, высоко поднимая свои длинные ноги, начинает шагать вдоль по улице. Он идет быстро, не глядя по сторонам и не останавливаясь, точно его пихают сзади или пугают погоней. За ним едва поспевает нищенка Фекла. Путники выходят из деревни и по пыльной дороге направляются к синеющей вдали графской роще. К ней версты две будет. А тучи уже заволокли солнце, и скоро на небе не останется ни одного голубого местечка. Темнеет. — Свят, свят, свят, — шепчет Фекла, спеша за Терентием. Первые брызги, крупные и тяжелые, черными точками ложатся на пыльную дорогу. Большая капля падает на щеку Феклы и ползет слезой к подбородку. — Дождь начался! — бормочет сапожник, взбудораживая пыль своими босыми костистыми ногами. — Это слава богу, брат Фекла. Дождиком трава и деревья питаются, как мы хлебом. А в рассуждении грома ты не бойся, сиротка. За что тебя, такую маленькую, убивать? Ветер, когда пошел дождь, утихает. Шумит только дождь, стуча, как мелкая дробь, по молодой ржи и сухой дороге. — Измокнем мы с тобой, Феклушка! — бормочет Терентий. — Сухого места не останется... Хо-хо, брат! За шею потекло! Но ты не бойся... Трава высохнет, земля высохнет, и мы с тобой высохнем. Солнце одно для всех; Над головами путников сверкает молния сажени в две длины. Раздается раскатистый удар, и Фекле кажется, что что-то большое, тяжелое и словно круглое катится по небу и прорывает небо над самой ее головой! — Свят, свят, свят... — крестится Терентий. — Не бойся, сиротка! Не по злобе гремит. Ноги сапожника и Феклы покрываются кусками тяжелой мокрой глины. Идти тяжело, скользко, но Терентий шагает все быстрей и быстрей... Маленькая слабосильная нищая задыхается и чуть не падает. Но вот наконец входят они в графскую рощу. Омытые деревья, потревоженные налетевшим порывом ветра, сыплют на них целый поток брызгов. Терентий спотыкается о пни и начинает идти тише. — Где же тут Данилка? — спрашивает он.— Веди к нему! Фекла ведет его в чащу и, пройдя с четверть версты, указывает ему на брата Данилку. Ее брат, маленький восьмилетний мальчик с рыжей, как охра, головой и бледным, болезненным лицом, стоит, прислонившись к дереву, и, склонив голову набок, косится на небо. Одна рука его придерживает поношенную шапчонку, другая спрятана в дупле старой липы. Мальчик всматривается в гремящее небо и, по-видимому, не замечает своей беды. Услышав шаги и увидев сапожника, он болезненно улыбается и говорит: — Какой гром, Терентий! Отродясь такого
грома не было...
Край дупла надломился и ущемил руку Данилы: дальше просунуть можно, а двинуть назад никак нельзя. Терентий надламывает древесину, и рука мальчика, красная и помятая, освобождается. — Страсть как гремит! — повторяет мальчик,
почесывая руку.
Путники выходят из рощи и идут по опушке к чернеющей дороге. (По А. Чехову) ЗЕМЛЯ ПРОСЫПАЕТСЯ Городского человека по утрам чаще всего будит какой-нибудь шум: звон будильника, гудок, грохот колее, сигналы автомашин, а то и гром посуды, уроненной стряпухой на кухне... Не часто приходится просыпаться от тишины. Да, да, от тишины! Вот как это бывает или, точнее, как было в то утро. Сон неуверенно и медленно уходил от меня. Организм привык, чтобы его что-то взбудоражило и разом стряхнуло сон. А тут — тишина. Тишина и прохлада. Устал ждать. Неуверенно открыл глаза и увидел над головой зеленый куст ивы, усыпанный каплями росы. Трава, цветы опились за ночь влагой, поникли их стебли и головки. Они тоже отдыхали, ожидая солнца. Я приподнялся, сел. Над водой снежной поземкой летели клочья тумана. Задевая кусты, туман застревал в них, густел, как бы окуривая зелень густым дымом. Молчали птицы, молчали кузнечики, даже рыба спала и не играла на плесе. Сон и туман окутали все вокруг. Однако рыбаку спать в такое утро — непростительный грех. Хочу толкнуть товарища под бок, но он тоже смотрит во все глаза, смотрит, слушает. Я бегу по траве, к берегу, оставляя за собой темные полосы. Сапоги мои блестят от росы. Забредаю в воду. Сонный окунишка запутался в траве, забился в панике, выкинулся на кочку. Он растопырил все колючки, готовый защитить свою маленькую жизнь. Но никто на него не нападал, и он бочком, бочком соскользнул в воду да как помчится по самому верху, прочеркивая гладь воинственно поднятым гребешком. И вот мы снова среди плеса, немножко вялые со сна. Делаем первые забросы. Лодку кружит и медленно несет по течению. Я подматываю блесну. На тройнике усом висит трава, блесна не играет. Отцепляю траву, замахиваюсь для второго заброса, но слышу тихое: «Ша!». Товарищ мой глазами показывает под склонившийся над водой черемушник, где расходятся плавные круги. Я вглядываюсь пристальней и вижу парочку уток, ту самую, видать, что пролетала вечером над нами. Селезень, поистративший свою весеннюю красоту и изрядно отощавший, безо всякой опаски кормится, то и дело погружая в воду голову. А утка окунется, почавкает и тут же озирается, покрякивая. Можно даже догадаться, о чем она говорит своему непутевому супругу. Дескать, вечно вы, мужики, такие. Ни заботы, ни печали. Поесть, выпить да выспаться всласть — вот и вся ваша забота. А нам приходится крутиться как заведенным: яички снеси, потом детишек расти, переживай за них да еще на кормежке тебя, беспутного, карауль. Селезень вынул из воды голову, крякнул раздраженно, не переставая закусывать, и мы поняли это так: «Довольно тебе ворчать. Вот пила! Срок охоты кончился, а ты все еще трусишь!» — «Понадейся на тебя, так быстро в котелок браконьеру угодишь. Он, браконьер-то, не больно сроки признает», — отвечала рассудительная и недоверчивая утка. Так они перебранивались между делом, а нашу лодку наносило все ближе и ближе на куст. Я залюбовался труженицей. Нелегкая у нее доля. Супруг утки действительно худой помощник и страшный эгоист. Он франт не только по виду, но и по духу. Если уж он завел жену, то требует от нее полной и безраздельной любви, заботы и внимания. Он даже не хочет знать никаких родительских обязанностей. Если заметит, что утка вьет гнездо — раскидает его и утке трепку задаст. Вот утка и ублажает его, караулит на кормежке, потом на ночевку определит и клювом ему все перышки переберет, — весь гнус из них вычистит и жиром смажет. А когда супруг благодушно уснет, она потихоньку уйдет в кусты и скорее, скорее гнездо делает. Не дай бог, если супруг обнаружит яйца или даже утят, — все расклюет и детей не пощадит. Право же, есть доля справедливости в том, что весной разрешают бить селезней, а не уток. Лодка у самого куста. Утка заметила ее черный силуэт, выдвигающийся из тумана, отчетливо крякнула и побежала по воде возле стенки осоки. Селезень бестолково огляделся и, видимо, не совсем уразумев, в чем дело, ринулся за ней. Парочка взметнулась над черемушником и ушла от реки, на лесные озера. (По В. Астафьеву) ЗНАЧОК Нааль впервые после гибели родителей пришел к морю. Море, окаймленное широкой дугой белого города, сверкало синевой и вспыхивало белыми гребешками волн. Оно было ласковым и солнечным, словно никогда в его глубинах не гибли корабли. Нааль спускался к воде. И чем ближе было море, тем торопливее шагал он по ступеням. И скоро он мчался во всю мочь навстречу громадной синеве, брызжущей солнцем, дышащей влажным и соленым ветром. На неровном камне у него подвернулась нога. Нааль упал. Он ударился, но не сильно. Прикусив губу и прихрамывая, он стал спускаться дальше. Как и все мальчишки, Нааль верил, что солёная вода — лучшее лекарство от царапин и ссадин. Поэтому, сбросив сандалии, он хотел войти в воду. Но среди камней, то и дело заливаемых легкой волной, Нааль увидел большого черного краба. Мальчик невольно отскочил. Но одно дело — поддаться секундному страху, а другое — струсить совсем. Чтобы проверить свою смелость и отомстить крабу за испуг, Нааль решил поймать черного отшельника и забросить его далеко в море. Краб, видимо, почуяв опасность, заспешил и скрылся среди камней. — Ну, держись!.. — прошептал мальчик. Увлеченный охотой, он стал отворачивать камень. Плоский камень плюхнулся в воду. Краб, видя, что его нашли, заторопился еще больше. Но Нааль уже не смотрел на него. На мокром гравии он увидел маленькую голубую коробку. Коробка была гладкая и круглая, как обточенный волнами голыш. Неизвестно, откуда вынесло ее к этому берегу. Мальчик сел на гравий и стал разглядывать находку. Коробка оказалась закупоренной наглухо. Не меньше часа Нааль царапал ее пряжкой своего пояска, прежде чем сорвал крышку. Завернутый в листок старой бумаги, в коробке лежал странный значок: золотая ветка, в листьях которой запутались блестящие звезды. На стебле было выбито короткое слово: «Поиск». Часа через два пришли на берег школьники. Нааль сидел на том же месте. Он уперся локтями в теплый от солнца камень и смотрел, как вырастают у берега белые гребни. — Мы искали тебя, — сказал старший мальчик. — Не знали, что ты ушел к морю. Зачем ты один сидишь на берегу? Нааль не слышал. Резче стал ветер, и сильно шумели волны. Вы знаете, как шумят волны? Сначала растет шум набегающего вала. Потом на камни с плеском рушится гребень. Волна, распластавшись, с шипением ползет по берегу. А ее догоняет другая... Среди своих товарищей Нааль не выделялся ничем особенным. Как и все, любил летать на высоких качелях в опасной близости от корявых и сучковатых деревьев, гонять пестрый мяч среди стволов в солнечной роще. Мог многих ребят обогнать в беге, но не рчень умело плавал. Охотно вступал в любую игру, но не был никогда в ней первым. Лишь один раз он сделал то, что сможет не каждый. Упругая ветка росшего на берегу куста сорвала с его рубашки значок. Золотой значок с синими звездами полетел в воду. Было видно в прозрачной воде, как он уходит в глубину. И тогда, не думая ни секунды, Нааль прыгнул с шестиметрового обрыва, чудом не задев нагроможденные внизу острые камни. Скоро он выбрался на берег и, зажав в ладони значок, свободной рукой стал молча выжимать рубашку. Никто не знал, откуда у него этот значок и почему он так им дорожит. Никто и не расспрашивал. Ведь у каждого может быть своя тайна. После гибели родителей Нааль словно повзрослел и не всегда отвечал на вопросы сверстников. (По В. Крапивину) ИЛЛЮЗИИ Все, что относилось к хозяйству, занимало мою мать столь же мало, как если бы она жила в гостинице. Не было хозяйственной жилки и у отца. Правда, он заказывал завтраки и обеды. Этот ритуал совершался за столом, после сладкого. Буфетчик приносил черный альбомчик. С легким вздохом отец раскрывал его и, поразмыслив, своим изящным, плавным почерком вписывал меню на завтра. На его вопросы о выборе блюд мать отвечала неопределенными кивками или морщилась. Официально в экономках числилась Елена Борисовна, бывшая няня матери, древняя, очень низенького роста старушка, похожая на унылую черепаху, большеногая, малоголовая, с совершенно потухшим, мутно-карим взглядом и холодной, как забытое в кладовой яблочко, кожей. Она была на семьдесят лет старше меня, от нее шел легкий, но нестерпимый запах — смесь кофе и тлена, и за последние годы в ней появилась патологическая скупость, по мере развития которой был потихоньку от нее введен другой домашний порядок, учрежденный в лакейской. Ее сердце не выдержало бы, узнай она, что власть ее болтается в пространстве, и мать старалась лаской отогнать подозрение, заплывавшее в слабеющий ум старушки. Та правила безраздельно каким-то своим, далеким, затхлым, маленьким царством — вполне отвлеченным, конечно, иначе бы мы умерли с голоду. Вижу, как она терпеливо топает туда по длинным желтым коридорам, под насмешливым взглядом слуг, унося в тайную кладовую сломанный бисквит, найденный ею где-то на тарелке. Между тем, при отсутствии всякого надзора над штатом в полсотни с лишним человек, и в усадьбе и в петербургском доме шла веселая воровская свистопляска. По словам пронырливых старых родственниц, заправилами были повар Николай Андреевич да старый садовник Eгоp. Оба необыкновенно положительные на вид люди, в очках; с седеющими висками — словом, прекрасно загримированные под преданных слуг. Доносам старых родственниц никто не верил, но, увы, они говорили правду. Егор торговал под шумок господскими цветами и ягодами так искусно, что нажил новенький дом на Сиверской. Мой дядя как-то ездил посмотреть и вернулся с удивленным выражением лица. При ровном наплыве чудовищных и необъяснимых счетов мой отец испытывал, в качестве юриста и государственного человека, особую досаду от неумения разрешить экономические нелады у себя в доме. Но всякий раз, как обнаруживалось явное злоупотребление, что-нибудь непременно мешало расправе. Когда здравый смысл велел прогнать жулика-камердинера, тут-то и оказывалось, что его сын, черноглазый мальчик моих лет, лежит при смерти, — и все заслонялось необходимостью консилиума из лучших докторов столицы. Отвлекаемый то тем, то другим, мой отец оставил в конце концов хозяйство в состоянии неустойчивого равновесия и даже научился смотреть на это с юмористической точки зрения. Между тем моя мать радовалась, что этим потворством спасен от гибели сумасшедший мир старой ее няньки, уносящей в свою вечность по темнеющим коридорам уже даже не бисквит, а горсть сухих крошек. Мать хорошо понимала боль разбитой иллюзии. Малейшее разочарование принимало у нее размеры роковой беды. Как-то в сочельник она оставалась в постели из-за легкого недомогания. По английскому обычаю, гувернантка привязывала к нашим кроваткам в рождественскую ночь, пока мы спали, по чулку, набитому подарками, а будила нас по случаю праздника сама мать и, деля радость не только с детьми, но и с памятью собственного детства, наслаждалась нашими восторгами при шуршащем развертывании всяких волшебных мелочей. В этот раз, однако, она взяла с нас слово, что в девять утра непочатые чулки мы принесем разбирать в ее спальню. Мне шел седьмой год, брату шестой, и, рано проснувшись, я с ним быстро посовещался, заключил безумный союз, — и мы оба бросились к чулкам. Все их содержимое мы вытащили, развязали, развернули, осмотрели при смугло-снежном свете, проникавшем сквозь складки штор, — и, снова запаковав, засунули обратно в чулки, с которыми в должный срок мы и явились к матери. Сидя у нее на освещенной постели», ничем не защищенные от ее довольных глаз, мы попытались дать требуемое публикой представление. Но мы так перемяли шелковистую розовую бумагу, так уродливо перевязали ленточки и так по-любительски изображали удивление и восторг, что, понаблюдав нас с минуту, бедный зритель разразился рыданиями. (По В. Набокову) ИЛЯ Иле девять лет. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро... Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма. Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным, узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки... Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним. — Джальма! — строго отрывисто и негромко говорит он каким-то особым, условным тоном Джальме, которая перепрыгивает с кочки на кочку с высунутым языком. Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве... От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть... — Джальма! И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам. Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка. Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах. Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания... Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел... Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно. В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако... Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло... Ухнуло и выжидательно замолчало... — Бычки! — вспоминает Иля загадочное слово, оброненное отцом, и весь замирает от сладкого ужаса. Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно-жаркое солнце бьет прямо в лицо... Вдруг раздается кашель. Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности. Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой. — Тут... бычки, — говорит Иля нерешительно.
Отец раскраснелся, расстегнул ворот рубахи, лицо у него доброе и оживленное. Подойдя к дрожкам, он бросает Иле убитого чирка, и, мгновенно забыв о бычках, Иля с жадностью ловит его на лету. И Джальма вылезает из осоки тоже веселая и удовлетворенная. Глаза безумные, с длинного красного языка льет слюна, белая атласная шерсть вся прилизана, уши висят, ноги в иле, — точно в черных чулках... Мокрые блестящие шины колес снова шуршат по бархатной срчной траве, дрожки снова трещат по дороге, убегающей в гору... Ах, когда Иля вырастет, он будет самым счастливым человеком в мире! Он поселится на хуторе, будет жить только охотой. Но и теперь чудесно. Дышит Иля чистым полевым ветром, слушает хохлатых жаворонков, распевающих над полями, в облаках, в бесконечном просторе... Степь вокруг, куда ни кинь взор, зеленая, ровная, вольная. И ни души в степи, ни кустика, ни деревца, — только далеко впереди машет, как утопающий руками, чья-то мельница. (По И. Бунину) ИНДИЙСКИЙ ПРАЗДНИК ВЕСНЫ Официально весна приходит с праздником Холи. Хотя сама весна об этом не знает и приходит намного раньше. Холи — это праздник красок. Праздник, когда на тебе рисуют, как на стене или на листке бумаги. Причем сделать это может любой. И совсем не обязательно знакомый. Первый же прохожий, как только вы выйдете на улицу, сразу подскочит к вам с радостным криком и с невинностью младенца сыпанет в лицо горсть сухой краски, а потом подставит свою голову и будет ждать, когда же вы наконец догадаетесь последовать его примеру. Некоторые выводят на чужом лице совершенно непонятные знаки и линии и делают это с видом великого художника или с усердием первоклассника. Приходится терпеть. Но начинается все накануне. Целый день перед Холи женщины собирают хворост и складывают его недалеко от дома. Чаще всего этим занимается несколько семей, а иногда и вся деревня или целый городской район. Горы веток растут на глазах. Еще бы, чем сильней и выше будет костер, тем быстрее сгорит демоница Холика. Она была заколдована от огня и не могла сгореть. Решила она однажды погубить мальчика Пра-хлада, который был страстным приверженцем бога Вишну. Зная, что заговорена она от огня, взяла Холика на руки мальчика Прахлада и взошла на костер. Взмолился тогда мальчик богу Вишну, прося о помощи. Не смог отказать бог Вишну Прахладу и снял чары с демоницы. Сгорела Холика, а мальчик вышел невредимым из огня. С тех пор, говорят, и празднуют в Индии день смерти страшной и коварной Холики. Всю ночь по всей Индии горят костры. В каждом, даже самом маленьком, пылает Холика. К следующему утру, можно считать, Холика истреблена по всей стране на целый год. Теперь можно начинать праздник. Краски — зеленые, красные и желтые — продаются повсюду на лотках. Водяные пистолеты и огромные пластмассовые шприцы тоже — это орудия для специальных водных красок, которые не смываются ни одним стиральным средством. На этот счет, чтобы разноцветно облитый пострадавший не очень расстраивался, можно купить простую полотняную одежду, которая так и называется — Холи-костюм. Холи — абсолютно необычный праздник. В нем столько эмоций и темперамента, столько наивности и терпения, столько дружелюбия и смеха, что кажется, все вместе, разом — такое увидеть невозможно. И тем не менее это так. Ни в какой другой день нельзя подойти на улице к совершенно незнакомому человеку, облить его краской р головы до ног, а в ответ услышать не ругательства и угрозы, а счастливый смех. Обижаться никто не имеет права. Да и зачем — это же так весело! Холи не спутаешь; ни с каким другим праздником. Холи — это когда выходишь утром из дому в белоснежной рубахе и штанах, а возвращаешься к вечеру весь измазанный, с ярко-зеленым лицом, красными волосами и разноцветным нарядом, еловом, выглядишь, как в страшном сне художника-абстракциониста. Холи — это когда приходит весна, буйно зацветают деревья и человек хочет хоть в чем-то стать похожим на них, хоть самую малость, хоть ненадолго. Холи — это когда все вокруг друзья. Любой, совсем незнакомый человек становится самым близким другом. В Холи нельзя делать подлости, совершать плохие поступки. Холи — это радость, которая выплескивается на людей вместе с красками, охватывает тебя, заражает все вокруг и идет, идет, передаваясь от человека к человеку, от семьи к семье, из дома в дом. Холи нельзя сравнить ни с чем. А нужно ли сравнивать? (По Е. Варнаве) ИСТОРИЯ ОДНОГО ТОРГОВОГО ПРЕДПРИЯТИЯ Андрей-Андреевич Сидоров получил в наследство от своей мамаши четыре тысячи рублей и решил открыть на эти деньги книжный магазин. А такой магазин был крайне необходим. Город коснел в невежестве и в предрассудках, старики только ходили в баню, чиновники играли в карты и трескали водку, дамы сплетничали, молодежь жила без идеалов. «Идей, побольше идей! — думал Андрей Андреевич. — Идей!» Нанявши помещение под магазин, он съездил в Москву и привез оттуда много старых и новейших авторов и много учебников и расставил все это добро по полкам, В первые три недели покупатели совсем не приходили. Андрей Андреевич сидел за прилавком, читал Михайловского и старался честно мыслить. Через три недели пришел первый покупатель. Это был толстый седой господин с бакенами, в фуражке с красным околышем, по всем видимостям помещик. Он потребовал вторую часть «Родного слова». — А грифелей у вас нет? — спросил он.
«В самом деле, напрасно я не держу грифелей, — думал Андрей Андреевич по уходе покупателя. — Здесь в провинции нельзя узко специализироваться, а надо продавать все, что относится к просвещению и так или иначе способствует ему». Он написал в Москву, и не прошло месяца, как на окне его магазина были уже выставлены перья, карандаши, ручки, ученические тетрадки, аспидные доски и другие школьные принадлежности. К нему стали изредка заходить мальчики и девочки, и был даже один такой день, когда он выручил рубль сорок копеек. Месяцев через восемь (считая со дня открытия магазина) к нему зашла одна дама, чтобы купить перьев. — А нет ли у вас гимназических ранцев?
— спросила она.
Он не долго думая написал в Москву, и скоро в его магазине появились ранцы, куклы, барабаны, сабли, гармоники, мячи и всякие игрушки. Особенно хороша была торговля перед рождеством, когда Андрей Андреевич вывесил на окне объявление, что у него продаются украшения для елки. — Я им еще гигиены подпущу, понимаете ли, — говорил он своим приятелям, потирая руки. — Дайте мне только в Москву съездить! У меня будут такие фильтры и всякие научные усовершенствования, что вы с ума Сойдете, одним словом. Науку, батенька, нельзя игнорировать. Наторговавши много денег, он поехал в Москву и купил там разных товаров тысяч на пять, за наличные и в кредит. Тут были и фильтры, и превосходные лампы для письменных столов, и гитары, и гигиенические кальсоны для детей, и соски, и портмоне, и зоологические коллекции. Кстати же, он купил на пятьсот рублей превосходной посуды и был рад, что купил, так как красивые вещи развивают изящный вкус и смягчают нравы. Вернувшись из Москвы домой, он занялся расстановкой нового товара по полкам и этажеркам. И как-то так случилось, что, когда он полез, чтобы убрать верхнюю полку, произошло некоторое сотрясение и десять томов Михайловского один за другим свалились с полки. Один том ударил его по голове, остальные же попадали вниз прямо на лампы и разбили два ламповых шара. — Как, однако, они... толсто пишут! — пробормотал Андрей Андреевич, почесываясь. Он собрал все книги, связал их крепко веревкой и спрятал под прилавок. Дня через два после этого ему сообщили, что сосед бакалейщик приговорен в арестантские роты за истязание племянника и что лавка поэтому сдается. Андрей Андреевич очень обрадовался и приказал оставить лавку за собой. Скоро в стене была уже пробита дверь и обе лавки, соединенные в одну, были битком набиты товаром. Так как покупатели, заходившие во вторую половину лавки, по привычке все спрашивали чаю, сахару и керосину, то Андрей Андреевич не долго думая завел и бакалейный товар. В настоящее время это один из самых видных торговцев в городе. Он торгует посудой, табаком, дегтем, мылом, бубликами, товаром, ружьями, кожами и окороками. Книги же, которые когда-то лежали у него на полках, давно уже проданы по 1 р. 5 к. за пуд. На именинах и на свадьбах прежние приятели, которых Андрей Андреевич теперь в насмешку величает «американцами», иногда заводят с ним речь о прогрессе, о литературе и других высших материях. — Вы читали, Андрей Андреевич, последнюю
книжку «Вестника Европы»? — спрашивают его.
(По А. Чехову) |
Blog
Home - Blog