Реферат: Российская этнополитика XVIII—XIX в.: последствия вестернизации

Российская этнополитика XVIII—XIX в.: последствия вестернизации

«Мирное сосуществование» имперского и национально-государственного компонентов российской государственной парадигмы становится все более проблематичным начиная с петровских реформ, оказывающихся в данном контексте весьма противоречивым предприятием.

С одной стороны, произведенная в это время тотальная переоценка традиционных российских ценностей (затронувшая элиту — в основном, но не исключительно) и их значительная девальвация по отношению» к западным стандартам входила в противоречие с фундаментальной установкой имперской парадигмы на самоидентификацию в качестве безусловного центра символического пространства. «Субъективно периоды равновесных структур переживаются как эпохи величия ("Москва — третий Рим") и метаструктурно, в самоописаниях культуры, склонны отводить себе центральное место в культурном универсуме Неравновесные, динамические эпохи склонны к заниженным самооценкам, помещают себя в пространстве семиотической и культурной периферии» — так Ю.М.Лотман описывает ситуацию именно XVIII в

С другой стороны, есть все основания полагать, что это перемещение на периферию воспринималось как временное, а петровские реформы были средством восстановления центрального положения России на новом уровне и новых началах (деятельность Петра с этой точки зрения анализировалась В.Л. Цымбурским: «С одной стороны, это пафос сугубо геополитического прорыва к европейской этноцивилизационной платформе. С другой стороны, это столь же демонстративная патетика инструментального "подхвата" отдельных эффективных институтов, культурных форм и высокоценных технологий»). Новая Россия при этом продолжала мыслиться как имперская, что и отразилось в принятии императорского титула в 1721 г, которое, естественно, должно квалифицироваться не столько как отказ от старого именования, сколько как его перевод на более актуальный язык социального взаимодействия.

Анализируя семиотические аспекты деятельности Петра, Ю.М. Лотман и Б.А.Успенский описали ее как «обращение к Риму как к норме и идеалу государственной мощи», причем «во многих идеях, на которых строилась система отношений петровской государственности с Западом, просматривается... концепция " Москва — третий Рим". Референтным для петровской России и самого Петра является и образ Византийской империи В ответной речи после поднесения ему императорского титула звучит «Надеясь на мир, не подлежит ослабевать в воинском деле, дабы с нами не так сталось, как с монархиею греческою» — звучит почти через три века после ее падения как пример актуальный и имеющий прямое отношение к России, в силу генетического родства и сущностного сходства Но в еще большей степени значим образ Рима (римские аллюзии петровской эпохи особенно рельефно видны на иконографическом материале), причем с этим связаны серьезные сдвиги в структуре российской политической культуры «Подлинность Петербурга как нового Рима состоит в том, что святость в нем не главенствует, а подчинена государственности»

Перемены первой половины XVIII в действительно привели к определенному укреплению российской имперской государственности, существенно повысив уровень конкурентоспособности России по сравнению с другими субъектами европейской и мировой политики (за скобки выносится вопрос о цене этих преобразований) В то же время петровская вестернизация, выразившаяся в том числе в пересмотре содержания государственной парадигмы, оказала на нее скорее деструктивное воздействие, нарушив установившийся в XVI—XVII вв баланс имперского и национально-государственного ее компонентов. Вестернизация была во многом внешней, и российская государственность, безусловно, сохранила свою специфику. Но в качестве идеальной модели, в соответствии с которой реформировалась империя, были избраны генетически и структурно отличные от нее европейские локальные монархии, уже в значительной степени лишенные универсалистских ориентации (демонтаж которых выражает, например, применявшаяся во Франции еще с середины XIII в формула «император в своем королевстве») «Возросшая геополитическая функциональность отдельных европейских территорий позволила каждой из них "приватизировать" общую постцивилизацию, являвшуюся в свою очередь продолжением римской цивилизации» — в то время как российская геополитическая функциональность обеспечивалась именно имперским компонентом государственной парадигмы Усваивавшаяся Россией концепция абсолютной монархии (в отличие от исторически предшествовавшей ей концепции сюзеренитета) изначально связана именно с территориальной ограниченностью сферы действия абсолютного суверенитета, и этот ее аспект — наряду с другими и потому неосознанно и незаметно — был имплантирован в состав российской политической культуры

А.Н. Медушевский полагает главной целью петровских преобразований «создание рационально управляемого государства» (в терминологии самого Петра — «регулярного»), называя следующие признаки рациональной организации власти «разработанная по единому плану четкая система правовых норм и административных правил (инструкций) деятельности институтов управления, формальная иерархия уровней управления, учреждений и работающих в них чиновников, высокая степень функциональной дифференциации административного аппарата» и ряд других Очевидно, что традиционная российская политическая система, складывавшаяся стихийно и ситуативно («Русское право никогда само не разбиралось систематически в том, что оно здесь творило наше право знало лишь отдельные земли и индивидуалистически характеризовало их отношение к целому русского государства»), этому идеалу не отвечала.

Напротив, свойственные традиционной властной организации «постепенный исторически сложившийся порядок разделения функций в аппарате управления, смешанный характер и нерасчлененность иерархии должностей и учреждений, религиозное освящение власти традиционных (патриархальных) правителей» в случае допетровской государственности еще и усиливались ее имперским характером, то есть — геополитической гетерогенностью на фоне значительной территориальной протяженности и ярко выраженным сакральным аспектом политической легитимации Наконец, сам процесс рационализации, видимо, входит в противоречие с переживаемыми как сверхценные задачами имперской политики, приводя к постепенному переосмыслению их в рациональном ключе

В полной мере последствия петровской вестернизации для российской государственной парадигмы обрисуются существенно позже, однако некоторые признаки нарушения ее внутреннего баланса заметны уже в XVIII в Как показывает Ю. Слезкин, распространение в России западной науки и черт европейской ментальное™ повлекло за собой, в частности, перемены в восприятии русскими (в первую очередь образованной элитой) черт и традиций населявших Российскую империю народов, а также и самого факта ее этнического разнообразия «В то время как Российское государство продолжает классифицировать всех субъектов империи исключительно по религиозному критерию, финансируемые этим государством ученые и их внимательные читатели (среди которых много государственных же чиновников) стремятся к изучению истинной природы народов и отношений между ними» В результате возникало новое видение этнокультурного разнообразия («новый мир, открытый академическими этнографами, оказался плюралистичным, децентрированным и релятивистским»), радикально отличавшееся от имперской картины мира с ее выраженной иерархичностью и однозначно определяемым смысловым центром

Однако в контексте идеологии Просвещения со свойственным ей отрицательным отношением к традиции, не прошедшей фильтр рациональной переоценки, это разнообразие воспринималось как подлежащая разрешению проблема. Не попадавшие ранее в поле зрения параметры этнических идентичностей (при этом еще и сконструированные, а не аутентичные) сразу же с момента своего открытия начали оцениваться негативно, как проявления варварства. Соответственно, пересматривалось отношение к политике христианизации, ранее применявшейся весьма осторожно, а в новых условиях рассматривавшейся как канал распространения просвещения и, соответственно, унификации (что связано и с утвердившимся при Петре инструментальным подходом к Церкви как к государственному институту, подходом, также имевшим очевидные западные, протестантские корни).

Еще в 1719 г. И.Т. Посошков выразил неудовлетворенность ограниченностью миссионерских усилий православной Церкви, а позже мнение об «эквивалентности христианизации, образования и русификации» становится все более распространенным, причем реализация этой триединой программы начала расцениваться как желаемый результат эволюции российского общества — хотя до ее официального принятия еще далеко. Эта установка отразилась, например, в предисловии издателя к одному из первых выполненных в русле западной этнографической традиции исследований России: «Народы, обитающие в северных и восточных, самых крайних оконечностях и пустынях, не удобных к введенному в Европе образу жизни... хотя остаются еще при своем образе жизни, но учинились уже довольно известными, а особливо при настоящем новоустроенном состоянии государства Российского. Живущие же в соседстве с исповедующими Христианскую веру и в умеренных странах весьма знатно удалились от древних своих нравов, средством единого подражания. Приемлющие Христианство приемлют и гражданское российское наречие, обряд жизни, одеяние и нравы... Единообразность учреждения государства весьма премудро допомогает сему, и исполинскими шагами приближает грубых народов наших к единой мете всеобщего России просвещения, соединения чудеснаго во едино тело и едину душу, и так сказать, сплавления во Исполина, не ко-лебимого сотнями веков».

Когда во второй половине XVIII в., после паузы, связанной с эпохой дворцовых переворотов, была возобновлена российская территориальная экспансия (в направлении, в первую очередь, Северного Причерноморья и Крыма), она, по мнению МРаева, вдохновлялась в первую очередь рациональными мотивами, а не универсальными имперскими притязаниями. «Речь шла не столько об установлении политического контроля над новыми территориями..., сколько о заселении безлюдных южных земель, развитии сельского хозяйства и торговли... Эти территории не только представляли экономическую ценность, но и не подвергались опасности внешней агрессии и располагали свободным доступом к водным путям». Знаменитый греческий проект Екатерины II М.Раев, опираясь на выводы О.П.Марковой, считает исключительно дипломатической игрой, изначально не подлежавшей реализации (любопытно, впрочем, что в 1768 г., в процессе подготовки русско-турецкой войны, А.Орлов строил весьма далеко идущие аналогичные планы: «И если уже ехать, так уже ехать до Константинополя и освободить всех православных и благочестивых из-под ига тяжкого, которое они терпят»).

М. Раев указывает на двойственный характер региональной и этнокультурной политики Екатерины (не только на Юге, но и на других направлениях), обозначая ее новые цели как специфическую «модернизацию империи» с применением почти исключительно государственных механизмов. Эта модернизация оказалась «направлена против выражений социального и культурного плюрализма и идентичности, против свободного выражения индивидуального и локального автономного творчества», то есть — против неотъемлемых элементов имперской политической культуры.

Соответственно комбинировались и политические методы: старый — политическая нейтрализация локальных элит путем их инкорпорации в состав общеимперского правящего класса, и новый — «милитаризм и рационализация». Исполнение военными властями на включенных в состав империи землях функций гражданского управления носило вынужденный характер: «Дефицит выраженного русского неправительственного присутствия на подчиненных территориях и относительная слабость гражданской администрации приводили к тому, что военные принимали на себя гораздо большую долю ответственности за управление империей, чем в нормальных условиях». Но при этом военные власти более «не удовлетворялись тем, чтобы предоставить делам идти своим чередом, обеспечив безусловное признание царской власти. Напротив, они стремились создавать и внедрять на подконтрольных им территориях новый образ жизни, новые формы социальной и экономической организации. Они стремились к повсеместному утверждению стандартов жесткой регуляции, единообразия и иерархического подчинения». Так же можно квалифицировать и распространение на вновь включенные в состав империи земли губернского уложения 1775 г.

Действительно, в екатерининской политике можно обнаружить примеры акций, направленных на значительно более радикальную, чем ранее, гомогенизацию имперского этнополитического пространства.

Ликвидация украинской автономии и Запорожской Сечи, преобразования в укладе жизни днепровского, донского, уральского и волжского казачества, урезание автономии балтийских провинций, переход к более интенсивной интеграции в состав империи Северного Кавказа и т. д. — обоснование этой политики было сформулировано еще в 1764 г., в известной инструкции генерал-прокурору Сената кн. А.А.Вяземскому: «Малая Россия, Лифляндия и Финляндия суть провинции, которые правятся конфирмованными им привилегиями; нарушить оные отрешением всех вдруг весьма непристойно б было, однако ж и называть их чужестранными и обходиться с ними на таком же основании есть больше, нежели ошибка, а можно назвать с достоверностию глупостию. Сии провинции, также Смоленскую надлежит легчайшими способами привести к тому, чтоб они обрусели и перестали бы глядеть, как волки к лесу».

Но в то же время инерция имперской политики, не предусматривающей какой-либо унификации за пределами зоны стандартизованной политической коммуникации, в XVIII в. еще сохраняется (видимо, именно этот период истории Российской империи соответствует указанию Ш.Н. Айзенштадта на свойственное империям «сосуществование в рамках одних и тех же политических институтов двух типов политической активности, организации и ориентации, один из которых недифференцирован и традиционен, другой дифференцирован и носит специфически политический характер»).

Институциональная интеграция не стала повсеместной (предоставление башкирам прав, аналогичных правам Уральского и Оренбургского казачества) и не повлекла за собой каких-либо притеснений по этнокультурным признакам, а понесенный от нее ущерб тем или иным способом компенсировался (примеры — отмена ограничений торговой активности татар, милости, дарованные крымской элите, и др.). Стихийно сложившийся курс на веротерпимость последовательно проводился (особенно в отношении ислама) и провозглашался официально, указом Сенату: «Как Всевышний Бог на земле терпит все веры, языки и исповедания, то и ея величество из тех же правил, сходствуя Его святой воле, в сем поступать изволит, желая только, чтобы между ея подданными всегда любовь и согласие царствовали», — характерно указание не только на конфессиональный, но и на этноязыковый аспект проблемы.

Эту сторону екатерининской политики можно интерпретировать и как проявление вдохновленной идеями просветителей терпимости; однако не меньше оснований видеть в ней следование традициям имперской системы, причем оба эти фактора тесно переплетаются. С одной стороны, при созыве Уложенной Комиссии используется, наряду с прочими, этнический принцип представительства, что демонстрирует осознание специфики российской этнополитической плюральное и стремление к ее адекватному отражению. («Эти законы должны служить и Азии, и Европе, и притом какая разница в климате, в людях, в привычках, даже в мыслях»). С другой стороны, это первый в истории России пример политизации не религиозной, а этнической идентичности как таковой, связанный с модернизированным восприятием социокультурных реалий. Этнополитическая гетерогенность начинает осознаваться, но речь еще не идет о ее полной ликвидации (она даже является предметом своеобразной гордости) — четкая стратегия в этом секторе политической жизни вообще отсутствует. «Российское государство преследовало двусмысленные цели двусмысленными методами и не обеспечило синтеза, который мог бы преодолеть эту амбивалентность. Результаты этой политики также неоднозначны и — в конечном счете — обнаружат ее неадекватность и неустойчивость».

В конце XVIII первой половине XIX вв. российская территориальная экспансия продолжалась, но ее успехи потребовали переопределения государственного этнополитического курса. В отличие от прежних приобретений XVIII в., «в состав империи вошли территории с собственными длительными традициями государственного существования или самоуправления, населенные народами с развитой национальной культурой Это сделало для власти особенно острой проблему выработки государственной идеологии и определения способов скрепления всех составных частей империи в единое целое» Наиболее двусмысленная (хотя и по разным причинам) ситуация сложилась в Закавказье и на западных границах.

Что касается первого региона, то, как отмечает С В Лурье, «два из трех основных закавказских районов имели права на византийское наследство, прежде всего это казалось грузин, сохранивших чистоту Православия в самых тяжелых условиях и в некоторые моменты истории оказывавшихся чуть ли не единственными хранителями неповрежденной православной традиции» Поэтому в Закавказье оказывался проблематичным любой этнополитический курс. « с одной стороны, эти народы должны были иметь в империи статус, равный статусу русских (этого требовала религиозная составляющая имперского комплекса)». Но такой подход разрушал бы специфическую имперскую асимметрию «центр-периферия», означая появление в имперском сакрально-политическом пространстве еще одного центра с онтологически равным статусом Видимо, именно это обстоятельство и повлекло за собой не планировавшееся изначально и сопровождавшееся серьезными колебаниями лишение престола династии Багратидов. С другой стороны, последовательно интегративная и ассимиляторская политика в добровольно вошедшем в состав империи Закавказье не могла быть легитимизирована и необходимо должна была бы проводиться насильственно. Однако «насилие над христианскими народами просто разрушало всю идеальную структуру империи как Великого Христианского царства и превращало ее в голый этатизм без иного внутреннего содержания, кроме прагматического», — не говоря уже о том, что именно прагматические соображения побуждали к крайней осторожности в этом регионе, столь критическом с точки зрения военно-стратегических интересов России.

Противоречие это так и не нашло удовлетворительного разрешения. В течение нескольких десятилетий политико-административное и отчасти социальное измерения автономии Закавказья были ликвидированы — но лишь юридически. С.В.Лурье показывает, каким образом, «несмотря на то, что в Закавказье были уничтожены все прежде существовавшие государственные формирования и все системы местной власти, в крае де-факто складывалось самоуправление, причем почти неподконтрольное для русских». Такой подход обеспечил относительную стабильность на протяжении нескольких десятилетий, но не более — и в конце концов продемонстрировал свою несостоятельность.

Иные проблемы возникали на Западе. Наличие в Великом княжестве Финляндском и Царстве Польском структур западного типа было изначально расценено как достаточное основание для проведения здесь еще более мягкой политики, чем в других регионах; если в иных случаях консервировавшие элементы местного уклада «привилегии давались не регионам и народам..., а сословиям, классам, корпорациям и городам», то предоставленная западным окраинам автономия оказалась гораздо более широкой. Видимо, такой подход был связан не только с возможностью масштабного сопротивления в случае принятия более решительных унификаторских мер, но и с особенностями восприятия этих столь вестерн изо ванных регионов вестернизованной же российской элитой. Высказанное Александром I в тронной речи 1818 г. при открытии польского сейма намерение «распространить на все страны, попечению моему вверенные», конституционные начала, весьма показательно в двух смыслах. Во-первых, монарх рассматривает себя как главу внутренне неоднородного политического конгломерата, а не единого государства; во-вторых, Польша выступает как полигон для отработки возможных вариантов политической реорганизации этого конгломерата, которая должна быть предпринята, «как только начала столь важного дела достигнут надлежащей зрелости» — то есть, очевидно, по мере их приближения к западным стандартам. Эти намерения (высказанные, кстати, уже в период деятельности Александра I, обычно расцениваемый как «реакционный»), не были реализованы; но наличие соответствующего плана (Новосильцева-Дюшена) позволяет предположить, что их исполнение рассматривалось как хотя бы вероятное

Однако такой подход, в рамках которого традиционная имперская политика поддержания внутренней неоднородности парадоксальным образом становилась инструментом реформирования традиционных структур, встретил и серьезные возражения, в частности, со стороны К.В.Нессельроде. «Каким образом император мог бы в одной части своих владений быть самодержавным, а в другой — конституционным монархом? <...> Русский народ имеет право на то, чтобы с его пожеланиями считались: предприятие это по существу было бы антинациональным». Здесь отразился идеал политической гомогенности, мотивированный ссылкой на народ — причем последний термин употребляется явно в этническом смысле, а не в плане общего подданства или, тем более, гражданства, (тогда более уместным было бы определение «российский»), — то есть фактически идеал Государства-нации. Впрочем, в первой четверти XIX в. подобные тенденции еще не стали господствующими, и преобладал курс на сохранение местных автономий — «такая политика соответствовала планам советника Александра I М Сперанского по созданию вокруг русских территорий пояса провинций, при управлении которыми следовало бы учитывать местные особенности».

При этом М.М.Сперанский, руководивший, в частности, финляндской политикой Александра, применял аналогичные принципы и в совершенно иных условиях — и, соответственно, по другим причинам. В разработанных под руководством М.М.Сперанского в бытность его генерал-губернатором Сибири «Уставе об управлении инородцев» и «Своде степных законов кочевых инородцев Восточной Сибири» была сформулирована классификация нерусских народов (бродячие, кочевые и оседлые), использовавшая образ жизни в качестве маркера уровня цивилизационного развития Так, народы, уже достигшие стадии оседлого быта, приравнивались к русскому населению и включались в состав соответствующих сословий (хотя и с некоторыми изъятиями в виде свободы от рекрутской повинности); для прочих же в той или иной степени сохранялась широкая автономия, предусматривавшая в том числе и функционирование традиционных властных институтов

Тем самым имплицитно подразумевалась перспектива выравнивания этого уровня, и, в конечном счете, интеграция нерусских этносов в состав единого организма. Перспектива, впрочем, достаточно отдаленная, — и потому к желаемой цели предполагалось продвигаться путем мягкой коррекции, а не решительного пересмотра традиционной имперской политики. «Исходя из представления о разрыве между имперской (трактуемой как универсальная) и туземной (трактуемой как партикуляристская) юридическими ментальностями, Сперанский ориентировался на длительное преодоление этого разрыва путем изучения и кодификации местного обычного права». Видимо, подразумевалось, с одной стороны, плавное подтягивание к достигнутому русским ядром империи уровню развития модернизационных процессов ее восточных окраин, с другой стороны — столь же плавное дальнейшее продвижение по пути модернизации самого ядра империи при использовании в качестве своего рода эталона окраин западных

Однако эта стратегия так и не была реализована в полной мере, хотя ее элементы прослеживаются и во второй четверти XIX в Сами обстоятельства восшествия на престол Николая I наглядно продемонстрировали, что вестернизация имперской элиты начала приносить неожиданные и нежелательные плоды, ставя под сомнение оба основных компонента политической легитимации самодержавия — и традиционный, связанный с исторической преемственностью, и восходящий к петровскому наследию реформаторский, ассоциировавшийся с усвоением европейских начал Правительство, по мнению декабристов, уже не могло претендовать на роль «единственного европейца в России» (Пушкин) — и это мнение тем более разделялось вестернизованными локальными элитами

Таким образом, империя столкнулась с необходимостью противостоять западному влиянию — необходимостью, впервые и с некоторым опережением осознанной еще в конце правления Екатерины II и ставшей с той поры действительно серьезной проблемой

Это обстоятельство углубляет противоречивость российского этнополитического курса — в особенности на западных окраинах, превращавшихся из эталона для остальной империи в источник угрозы Опережающая модернизация (в первую очередь Польши) привела к формированию здесь (в полном соответствии с концепцией Э Геллнера) протонациональных сообществ, развернувших борьбу за эмансипацию от имперского господства — уже не под сословными или локально-территориальными, но именно под национальными знаменами, что и стало главной угрозой политической стабильности России

Принципиально важным при этом представляется тезис Э Геллнера о первичности национализма (т е сформулированного интеллектуальной в первую очередь элитой ответа на вызов индустриальной эпохи), приводящего в конечном счете не к возрождению или освобождению нации (как это видится самим националистам), а к ее формированию «Именно национализм порождает нации, а не наоборот Конечно, национализм использует существовавшее ранее множество культур или культурное многообразие выборочно и чаще всего коренным образом трансформируя Мертвые языки могут быть возрождены, традиции изобретены, совершенно мифическая изначальная чистота восстановлена» Но вся эта фальсификация исторического прошлого (и одновременно — конструирование новой социальной реальности) «очень глубоко уходит корнями в своеобразные структурные требования индустриального общества»

Соответствует концепции Э. Геллнера и конкретизирует ее принадлежащее М. Хроху широко известное описание основных фаз, которые проходили в своем развитии национальные движения Восточной Европы (фаза А — интерес небольшой группы интеллектуалов к народному языку, традициям и культуре, Б — развернутая этой группой агитация за национальное возрождение, результатом которой становится национальная мобилизация более широких социальных групп, входящих в состав данного этноса, и придание их деятельности политического оттенка В — оформление массового движения, направленного на политические цели) А. Каппелер показал принципиальное соответствие этой схеме национальных движений, возникших на территории Российской империи, хотя и отметил наличие определенной специфики, связанной с тем, что в течение долгого времени «традиционные династическо-имперские принципы проявляли большую интегрирующую силу» — и этот аспект заслуживает более детального анализа.

Действительно, императив сохранения стабильности имперской этнополитической конструкции требовал от николаевского правительства проведения достаточно жесткого курса по отношению к национальным движениям и даже самой возможности их возникновения В особенности, конечно, эта жесткость заметна в Польше, восстанием 1830 г выступившей как «застрельщик» (термин А Каппелера) национального подъема на периферии Российской империи Это объясняется тем, что польская шляхта к началу XIX в по ряду причин уже подверглась достаточно интенсивной национальной политической мобилизации, таким образом, «польское национальное движение не нуждалось в фазе "А", оно прямо перешло в фазу "Б"».

Восстание 1830 г (воспринятое тем более болезненно, что до него «Николай в качестве конституционного монарха, наперекор своим личным вкусам, был более корректен, чем Александр — творец польской конституции 1815 г») было одним из первых проявлений новой политической ментальное, в рамках которой даже самая широкая автономия в составе имперской системы переставала удовлетворять локальную элиту, ранее без особых затруднений интегрировавшуюся в состав элиты имперской В целях преодоления этого конфликта был ликвидирован военно-политический компонент польской автономии (замена конституции Органическим статутом 1832 г), развернуто давление на польскую идентичность как таковую (закрытие Варшавского и Виленского университетов, воссоединение в 1839 г униатов с православной Церковью), особенно заметное в Западном крае В Манифесте 1832 г, несмотря на декларированное в нем стремление сохранить особое административное положение Польши в составе империи, отразился переход к принципиально новому определению целей российской политики в этом регионе «чтобы Царство Польское, имея особое соответственное потребностям его управление, не переставало быть нераздельной частью Империи Нашей и чтобы отныне жители онаго составили с Россиянами единый народ согласных братий»

Включая этнический критерий в число референтных для себя, имперское правительство принимало тем самым логику противника — особенно заметно это отразилось в начатой после 1830 г кампании русской колонизации Польши и Западного края (как крестьянской, так и помещичьей), на которую возлагались серьезные надежды в плане изменения политической ситуации в регионе. Так, прямо связывал культурный и политический моменты (что является сущностным признаком национализма) виленский генерал-губернатор Ф Я Миркович «Введение в сей край тысячи или более русских фамилий непременно бы произвело значительный нравственный переворот в пользу правительства, основало бы русскую народность и составило бы центр, к которому благомыслящие туземные владельцы стали бы присоединяться» Однако из-за различных сложностей (преимущественно бюрократического и финансового характера) русская колонизация Польши и Западного края не приобрела сколько-нибудь широких масштабов и, соответственно, политического значения

И в ряде других регионов в правление Николая I были приняты меры, сокращавшие их традиционную автономию. Однако их никак нельзя назвать систематическими Некоторая активизация православного миссионерства в Прибалтике, Поволжье и Сибири, ограничение автономии Бессарабии, ужесточение законодательства о евреях — все это имело место, но в целом не означало решительною пересмотра этнополитического курса предшествовавших царствований. Более того, за попытками слишком резкого перехода к национально-государственной («обрусительной») политике следовал возврат к прежним ориентирам, так, после принятия в 1833 г постановления Государственного Совета относительно Закавказья, в котором формулировалось намерение этот регион «...связать с Россией, гражданскими и политическими узами в единое тело, заставить жителей тамошних говорить, мыслить и чувствовать по-русски», и десятилетия непрерывного сопротивления последних такой перспективе следует период деятельности в качестве наместника Кавказа М.С.Воронцова и победы мнения, что «только традиционная гибко-прагматичная политика и сотрудничество с нерусскими элитами могут обеспечить окончательное закрепление Кавказа за Россией».

Действительно, правительство, столкнувшееся с националистической политизацией тех аспектов локальной идентичности, которые ранее никогда не рассматривались в качестве политически референтных и потому не подвергались имперской унификации, теперь было вынуждено реагировать на эту политизацию, расширяя область действия централизованного социального контроля и включая в нее те сферы, внимание к которым характерно скорее для национальных государств. Но это еще не означало принятия самим правительством националистической установки на тотальную культурную интеграцию, поскольку и в теории, и в практике того времени национальный импульс был тесно переплетен с революционным — как результат взаимодействия просветительских идей, наследия Французской революции и романтизма.

Примечательно, что соединение таких вроде бы противоречивых импульсов, как просвещенческий политический рационализм и романтическая реабилитация традиционного исторического наследия, оказалось возможно именно в сфере национально-государственного строительства: «Как имитация французской политической модели, так и негативная реакция на нее вели, в конце концов, к ее усвоению. Это был романтический национализм». Следовательно, неприятие социально-политической программы декабристов означало и отвержение ее этнополитического блока — то есть идей П.И. Пестеля, декларировавшего в «Русской Правде» необходимость решительного перехода к тотальной этнополитической интеграции и русификации и стремившегося «преобразовать Россию в демократическое централизованное национальное государство по французскому образцу» (классический пример описанной выше рецепции сложившейся во французской политической культуре амальгамы республиканско-демократических и националистических ценностей).

Выступив в роли защитника Старого Режима, Николай I должен был распространить консервативные установки и на основополагающие принципы имперского строя — и именно поэтому «усилия правительства Николая I в первую очередь были направлены не на языково-культурную русификацию, а на поддержание статус-кво» (сходных взглядов на николаевскую эпоху придерживался и С.Ф. Старр, считая ее нацеленной «на достижение скорее административного единства, чем культурного синтеза»). Наиболее зримо этот аспект николаевской эпохи отразился в известной полемике Николая I и Ю.Ф. Самарина по поводу этнополитической ситуации в Остзейском крае и ответе императора на призывы к решительной русификации региона: «Немец, финляндец, татарин, грузин — вот что такое Россия» (а также в весьма показательных предложениях Е.Ф. Канкрина о переименовании России в «Романовию» или «Петровию»).

Отразившиеся в этих инцидентах установки — на поддержание российской поликультурности (прежде всего через продолжение сотрудничества с местными элитами, в данном случае с балтийскими немцами, традиционно рассматривавшимися как важнейший ресурс пополнения высшей имперской бюрократии), на фиксацию династического основания солидарности этого поли культурного сообщества без увязки ее с каким-либо конкретным этнокультурным содержанием — в высшей степени характерны для имперской политической культуры и продолжают прослеживаться в этнополитическом курсе властей на всем протяжении правления Николая I, находя отражение в том числе и в официальных документах (так, утвержденный в 1842 г. «Наказ Главному управлению Закавказским краем» требовал от местной администрации «недопущения всякого противодействия вековым понятиям жителей», в том числе и правовым, и сохранял в полном объеме политику веротерпимости и сотрудничества с традиционными элитами) Факты же правительственного национального давления следует рассматривать скорее в контексте общего репрессивно-охранительного курса, нацеленного на сохранение империи именно как империи

И все же противоречивость российской этнополитической ситуации продолжала углубляться. Так, одним из основных инструментов самодержавия в условиях угрожающей вестернизации и модернизации стал первый опыт создания российской государственной идеологии (получившей, в отличие от взглядов Н.М. Карамзина, высказанных в «Записке о древней и новой России», официальную санкцию) — сформулированная С.С. Уваровым теория «официальной народности» Ее «"триединая формула", сознательно противопоставленная революционному девизу "свобода, равенство, братство"», действительно носила прежде всего консервативный характер Именно в связи с необходимостью утверждения традиционных имперских ценностей «"православие" и "самодержавие" стояли на первом месте и явно преобладали над несколько расплывчатым понятием "народность"» На этот момент указывал и Э Таден, считавший, что «"народность" была, без сомнения, наиболее двусмысленным элементом уваровской триады» — и двусмысленность эта была связана как раз с отчетливыми революционно-демократическими коннотациями термина Видимо, потому от разъяснения его сути уходил и сам

С.С. Уваров,