Многоликая любовь в лирике Марины Цветаевой

«Каждый стих — дитя любви...»

М. Цветаева

Редкий поэт обладал такой цельностью и абсолютным сходством со своими стихами, как Марина Цветаева. Мало кто умел и умеет сохранить максимализм, который принято называть юношеским, всю жизнь: так неумело, нелепо, вызыва­юще с точки зрения, обывателя жить и так блестяще, щедро, плодотворно писать. И при всем несходстве юных стихов и стихов зрелых от первой до последней стро­ки лирика Цветаевой пронизана напряжением, энергией в отношений к миру и че­ловеку, ко всему, что происходит внутри себя. Форма — иная, безудержность — та же. Вот и найдено слово. В ранних стихах Марины Цветаевой многолика не любовь, многолика сама она.

Вглядимся в фотографии юной Марины. Какое несходство! Крупная, приче­санная гладко девочка в очках рядом с отцом (1909), коктебельский сорванец в шароварах и тюбетейке (1911), мечтательная юная дама с кольцами на смуглых пальцах (знаменитые цветаевские серебряные «кольцы») — это уже 1913 год. А дальше — чёлка, сигарета, и всё большая резкость черт, и насмешливая зор­кость взгляда — куда угодно, только не в объектив фотоаппарата... В ранней ли­рике Цветаевой словно бы отразился поиск облика, поиск внешней оболочки для выплескивающейся души:

«Кто создан из камня, кто создан из глины, — А я серебрюсь и сверкаю! Мне дело — измена, мне имя — Марина, Я — бренная пена морская».

И в любовных стихах Цветаева предстаёт то юной тарусской барышней — тургеневской или, вернее, бунинской:

«Не целуй! Скажу тебе, как другу: Целовать не надо у Оки! Почему по скошенному лугу Не помчаться наперегонки?»

То — роковой и надменной красавицей:

«Вы можете — из-за других — Моих не видеть глаз. Не слепнуть на моём огне, Моих не изъять сил... Какого демона во мне Ты в вечность упустил!»

Или — опытной кокеткой, польской панной (в её предках текла польская кровь) — обворожительной и легкомысленной!

«Но облик мой — невинно-розов, — Что ни скажи! — Я виртуоз из виртуозов В искусстве лжи».

И ещё:

«Быть как стебель и быть как сталь В жизни, где мы так мало можем... — Шоколадом лечить печаль, И смеяться в лицо прохожим».

Это — ещё игра. Но в игре проскальзывает то неумолимо-цветаевское, неподдаю­щееся, отталкивающее от неё людей, разбивающее все любови, как прибой (и о любимых — разбивающееся!). Марина рано догадалась, что размеры её чувств раздражают людей, устроенных иначе:

«Что же мне делать, певцу и первенцу, В мире, где наичернейший — сер! Где вдохновенье хранят, как в термосе! С этой безмерностью В мире мер?!»

И очень скоро Марина начинает примерять к себе не просто облик кокетки и, красавицы, но — роковую судьбу Марины Мнишек, возгордившейся и отвержен­ной. И судьбу Димитрия разделившей:

«Быть голубкой его орлиной! Больше матери быть — Мариной! Вестовым — часовым — гонцом — Знаменосцем — льстецом придворным! Серафимом и псом дозорным Охранять неспокойный сон».

Здесь уже появляется нота полной растворенности в том, что любишь, кого любишь. Отдать, ничего не требуя взамен. Оберечь, утешить, простить все слабости:

«Я — страница твоему перу. Всё приму. Я белая страница Я — хранитель твоему добру: Возвращу и возвращу сторицей».

Но высшая любовь и нежность Цветаевой — сродни материнской, всепрощающей, не мечтающей удержать:

«Материнское — сквозь сон — ухо. У меня к тебе наклон слуха, Духа — к страждущему: жжет? да? У меня к тебе наклон лба, Дозирающего верховья. У меня к тебе наклон крови К сердцу, неба — к островам нег».

Есть в душевном мире Цветаевой чувство, присущее только щедрой и высокой душе, — чувство восхищения прекрасным в человеке. Этим светлым ликующим восхищением пронизаны её стихи к О. Мандельштаму:

«Я знаю: наш дар — неравен. Мой голос впервые — тих. Что Вам, молодой Державин, Мой невоспитанный стих! На страшный полёт крещу Вас! — Лети, молодой Орел! Ты солнце стерпел, не щурясь — Юный ли взгляд мой тяжёл?»

Иногда Цветаева могла и преувеличивать достоинства того, о ком писала. И за очарованностью следовало разочарование — горькое и безудержное:

«Как живётся вам с простою Женщиною? Без божеств?»

Это стихотворение называется «Попытка ревности». Иногда кажется, что Цветаева ревновала любимых не к себе — земной, плотской, обыкновенной, и к своему отвергнутому дару, к поэзии:

«О первая ревность, о первый яд Змеиный — под грудью левой! В высокое небо вперенный взгляд! Адам, проглядевший Еву!»

К Цветаевой как будто приходит горькое осознание того, что счастливой любви не будет именно потому, что она — поэт, имеющий крылья; крыльями, размахом их — пугающий:

«Как правая и левая рука — Твоя душа моей душе близка. Мы смежены, блаженно и тепло, Как правое и левое крыло. Но вихрь встаёт — и бездна пролегла От правого — до левого крыла!»

В расставаниях Цветаевой есть гордость не просто Женщины, но творца:

«Ищи себе доверчивых подруг, Не выправивших чуда на число. Я знаю, что Венера — дело рук, Ремеслеипик — и знаю ремесло...»

Отверженная и отвергающая женщин становится пророчицей, Сивиллой, защитницей всех попранных любовей — Ариадны, Федры, Офелии:

«Принц Гамлет! Не Вашего разума дело Судить воспалённую кровь...»

И всё-таки всегда её увлечения были тем топливом, из которого загорались стихи — любые, не только любовные. Марина Цветаева не могла существовать как поэт иначе, чем снова и снова увлекаясь, восторгаясь, пытаясь поднять возлюбленного до своих высот:

«Никогда не узнаешь, что жгу, что трачу — Сердец перебой — На груди твоей нежной, пустой, горячей, Гордец дорогой. Никогда не узнаешь, каких не-наших Бурь — следы сцеловал! Не гора, не овраг, не стена, не насыпь: Души перевал».

Примеряя различные облики, говоря разными голосами, Цветаева всегда оставалась женщиной XX века — сильной и равной мужчине — по активности, по муке, по откровенности, открывающая самый главный — грозный и прекрасный — лик любви:

«Я тебя высоко любила: Я себя схоронила в небе!»