Размышления над рассказом И. А. Бунина «Господин из Сан-Франциско»

При первом прочтении рассказа меня, прежде всего, поразила выпуклость, объёмность, рельефность деталей. Это можно сравнить с живописью средневеко­вых голландских и вообще скандинавских мастеров. Бросается в глаза сначала центральный образ, потом где-то вдали солнечный зайчик оживляет лицо стар­ца, а серебряная стрела в волосах старухи вдруг сверкнёт, будто насмехаясь над её эгоизмом и честолюбием.

Интересно, что, хотя рассказ называется «Господин из Сан-Франциско», глав­ный герой вовсе не он. Главного персонажа, похоже, не существует вообще. Этот господин никогда не был Человеком, не жил душой, не страдал. Меня просто ос­корбило его отношение к маршруту отдыха, особенно его видение Неаполя, ос­мотр «пахнущих воском церквей, в которых повсюду одно и то же... чьё-нибудь «снятие с креста», непременно знаменитое». Это ханжество и низость. Такой тол­стокожести нет ни оправдания, ни прощения.

Словно дивертисменты в балете Прокофьева, по всей линии жизни семьи гос­подина из Сан-Франциско автор разбросал элементы языческого обряда. Умер­шие традиции составляют всю жизнь отдыхающих. Но здесь эти традиции по­чтительности, гостеприимства и услужливости перерастают в рабскую покорность перед деньгами и раскрепощённую наглость униженных. Невольно вспоминается изречение Малера: «Традиция — это мусорная куча».

Обращают на себя внимание детали, стиль построения фраз, абзацев, точность сравнений. Возникает впечатление, будто на твоих глазах реставрируют неизвест­ную фреску Микеланджело. Насыщенно яркие краски, библейский сюжет о тщет­ности суеты, гармония стихий и атмосферы, которая дышит, слегка обволакивая всё окружающее: это и бушующий океан, и пальма, раскинувшая свои старые гигантские листья, и всепожирающая утроба парохода, где кочегары превраще­ны в червей из ада Данте.

Немного недоброжелательна характеристика дочери господина, когда автор показывает причины её странного поведения: «дочь... то ходила бледная, то ожи­вала... прекрасны были те сложные чувства, что пробудила в ней встреча с чело­веком, в котором текла необычная кровь», ибо «неважно, что именно пробуждает девичью душу, — деньги, слава ли, знатность ли рода...» Везде, где автор ставит многоточие, читатель имеет право продолжить мысль, объяснив впечатление. Так возникают моменты соавторства, связывающие дополнительными нитями компо­зицию, цементирующие форму.

Смешно было наблюдать за страданиями миссис во время переезда на Капри. Бунин изящно сравнил держащую в зубах ломтик лимона миссис и неутомимую горничную, «качавшуюся на этих волнах и в зной, и в стужу».

Важное место занимают в рассказе и прекрасные, будто живые, пейзажи, которые выполняют роль интермедий.

После саркастического передразнивания слугой только что умершего господи­на идёт описание голубого утреннего неба, влажного ветра, солнца за синими гора­ми Италии, и снова земля, гроб, извозчик, смерть, конец. Но нет, жизнь продол­жается, снова маленький пароходик пустился в путь и на острове возродился покой. Казалось бы, прекрасный конец. Нет — опять стихия, буря, океан, мрак — ад.

«Вся озарённая солнцем, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце матерь божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу».

И воздастся вам за деяния ваши!