Венецианские мотивы в русской поэзии XIX века
Есть чудесный город на нашей планете, где вместо широких проспектов, пышных бульваров, длинных улиц и кривых переулков течёт вода широкими и узкими рукавами-каналами. По краям этих каналов возвышаются невероятной красоты здания и дворцы с резными окнами-арками. Палящее солнце, бесконечные мосты и мостики, невероятное разнообразие архитектурных стилей, многолюдные площади, карнавальные маски, манящие сувенирные лавки, бесстрашные голуби — от всего этого дух захватывает.
Здесь не бывает автомобильного смога, потому что нет ни машин, ни автобусов, вместо них плавают по воде крохотные лодочки, жужжащие катера и знаменитые во всём мире гондолы. Песни гондольеров и шум катеров, воркование голубей и плеск воды сливаются в одну фантастическую мелодию, которая слышна на каждой узенькой улочке, кажущейся на первой взгляд игрушечной и непроходимой. Остановишься на одном из горбатых мостиков, посмотришь вокруг — и кажется, что стоишь меж двух небес, лазурных, сказочных…
Когда же солнце гаснет, лёгкий ночной бриз приносит с моря солоноватый запах моря, смешанный с подгнившим запахом застоявшихся в каналах водорослей. Плывёшь по течению, разрывая жёлтые пятна отражённых огней фонарей, давя дном лодки сверкающие точки звёзд. Полная луна указывает путь, нарисовав белую дорожку, уходящую в тёмную вечность. Крылатые львы внимательно следят из-за каждого угла за нарушителем спокойствия, издавая иногда предупреждающий рык, напоминающий вой ветра. Редкие прохожие тенями скользят по тротуарам-набережным. А лодка всё дальше и дальше плывёт меж двух небес — теперь тёмных и звёздных — вдаль, откуда доносится ветер подлунных морей…
Сегодня этот текст уже ни для кого, вероятно, не может стать загадкой, так как место, изображённое в нём, узнаваемо по первым же строкам. Узнаваемо, потому что ключевые слова этого художественного описания взяты из особого Сверхтекста О Венеции. Имя Венеция имеет особый семантический ореол. “Морская красавица”, “золотая голубятня”, “резные каменья”, “крылатые львы” — эти и другие ассоциации как бы извлечены из текстов о Венеции, точнее из единого венецианского текста
Формирование “венецианского текста” в русской литературе определяется рядом причин.
Во-первых, в течение трёх с лишним веков Венеция является одним из самых притягательных мест Европы. Здесь дело не только в красоте: сильное влияние на всех, кто соприкоснулся с Венецией, оказывала и по сей день оказывает её “инакость” по отношению к окружающему миру. Инакость Венеции проявляется во всём: в облике, в характере жизни и духе города, в специфике включения человека в его пространство (как наяву, так и в мечте). Для русских писателей эта Инакость Венеции оборачивалась сильнейшей тягой к ней как к грёзе, мечте, земному раю. Неслучайно русская литературная венециана XIX века рождалась вне эмпирического соприкосновения с водным городом. Венеция первых десятилетий XIX века — это чистая идея, чистый образ, выраженная в поэтическом слове мечта, для одних — нереализуемая, для других — с надеждой на осуществление.
Во-вторых, не меньшую, а возможно, даже большую притягательность порождала и рождает до сих пор открыто явленная “женская” природа Венеции. В этом смысле не случайны её многочисленные женские персонификации как в живописи, так и в литературе. Всё это представляет особую ценность для русского сознания, в системе которого ось Петербург—Венеция создаёт определённую устойчивость и сбалансированность начал. О “мужской” природе Петербурга говорит многое. Сам акт его рождения фактически и мистически связан с мужскими волевыми проявлениями, что подхватывает, утверждает и развивает затем русская литература. В противоположность этому сюжет рождения Венеции из вод, многократно воспроизведённый в художественных произведениях, и само пребывание её в водах как соприродной ей среде ясно указывают на преобладание в ней “женского”. Закономерным в этом контексте представляется тот факт, что воды, враждующие с Петербургом, живут с Венецией в любовной близости, в результате чего два города оказываются отмечены противонаправленными тенденциями с доминированием Эсхатологического мифа для Петербурга и Креативного — для Венеции.
В-третьих, Петербург, несмотря на официальное добавление к его имени приставки Санкт-, и в истории, и в сознании людей более соотносится не с апостолом Петром, а с выдающимся, но земным строителем своим Петром I. Следующая отсюда череда замещений приводит не только к десакрализации Петербурга, но и к объявлению его антихристовым городом. В Венеции, при всей значимости творческого порыва земных строителей города, их труд и вдохновение оказываются вторичными и производными от божественного промысла, выраженного в предсказании, сообщённом святому Марку. В результате Петербург остаётся, по сути дела, без небесного покровителя, а Венеция поклонялась и поклоняется своему святому патрону, оберегающему её. Воды в этом случае подчинены высшей воле и даруют камню если не вечность, то долгожительство.
Из всего сказанного следует, что Петербургский и венецианский тексты русской литературы, в чём-то перекликаясь, в чём-то решительно расходясь, должны взаимно дополнять друг друга. И это в значительной мере подтверждается всем строем русской литературной венецианы.
Современные исследователи-литературоведы (Н. С. Меднис и В. Лосев) предлагают вести летопись русской литературной венецианы с ХVIII века, так как она уже заявила о себе как о явлении эстетическом (появились первые интересные путевые заметки и письма, повести и стихотворения, в которых русский читатель получил возможность познакомиться с Водной красавицей). Однако в целом русская литературная венециана XVIII века была ещё бедна произведениями, и, что особенно важно, “она практически не касалась венецианской метафизики, позднее организующей венецианский текст русской литературы”. Вот почему стоит начать разговор о первой странице венецианского текста русской литературы с поэзии первых десятилетий XIX века.
Одной из важных точек отсчёта станет здесь стихотворение И. Козлова «Венецианская ночь» (1825). Ко времени создания этого стихотворения поэт был уже тяжело болен, слеп, и возможность реальной встречи с Венецией была для него практически исключена. Но чем более погружался поэт в стеснённый мир тьмы, тем сильнее было в нём стремление мысленно раздвинуть пространственные границы, вообразить удалённые края, увидеть свет глазами своих друзей. Слепота развила в нём энергию пространственного мышления, и в поэзии он легко перемещается из одной географической точки в другую. В большом и малом ему важно отметить пространственные ориентиры, поэтому те пейзажные детали, которые у других поэтов — лишь образные клише, для И. Козлова полны выразительности.
Ночь весенняя дышала
Светло-южною красой;
Тихо Брента протекала,
Серебримая луной;
Отражён волной огнистой
Блеск прозрачных облаков,
И восходит пар душистый
От зелёных берегов.
Свод лазурный, томный ропот
Чуть дробимыя волны,
Померанцев, миртов шёпот
И любовный свет луны,
Упоенья аромата
И цветов, и свежих трав,
И вдали напев Торквата
Гармонических октав —
Всё вливает тайно радость,
Чувствам снится дивный мир,
Сердце бьётся, мчится младость
На любви весенний пир;
По водам скользят гондолы,
Искры брызжут под веслом,
Звуки нежной баркаролы
Веют лёгким ветерком.
Поэтический образ Венеции был для И. Козлова знаком, за которым стояли зримые картины, и потому его тяга к мечтам, снам, виденьям здесь не просто дань поэтическим традициям, но действительная и необходимая компенсация ограниченного контакта с миром. По этой же причине описание воображаемых далёких земель и городов, где он никогда не был, становятся символическими, их элементы продолжают жить уже вне творчества поэта. Вот почему стихотворение «Венецианская ночь» стало и поэтической формулой Венеции, и отправной точкой в развитии русской венецианы.
Не имели реальных оснований и венецианские пейзажи А. С. Пушкина (как известно, поэт не был за границей). Он так же мечтает увидеть Италию и Венецию, поэтически выразив свои устремления в первой главе романа «Евгений Онегин».
Но слаще, средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!
Адриатические волны,
О Брента! Нет, увижу вас,
И, вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас!
Он свой для внуков Аполлона;
По гордой лире Альбиона
Он мне знаком, он мне родной.
Ночей Италии златой
Я негой наслажусь на воле,
С венецианкою младой,
То говорливой, то немой,
Плывя в таинственной гондоле;
С ней обретут уста мои
Язык Петрарки и любви.
А. С. Пушкин создаёт свою систему знаков водного города, закладывая тем самым фундамент художественного пласта венецианского текста русской литературы. Исходный перечень языковых элементов включает отныне образы Венецианской ночи, Адриатики, Бренты, Возлюбленной-венецианки, Плывущей гондолы и Поющего Торкватовы октавы певца-гондольера.
В 1826 году к разработке венецианской тематики подключается также не видевший Венеции В. И. Туманский. Он перевёл с французского языка “венецианскую” элегию Андре Шенье, назвав свой вольный перевод «Гондольер и поэт». Эту же элегию в 1827 году перевели и Пушкин, и Козлов.
Почему же элегия «Prиs des bords oщ Venisе est reine de la mer...» («У берегов, где Венеция царит над морем...» — Франц.) Андре-Мари Шенье, впервые опубликованная в 1826 году в журнале «Мегcure du XIX siecle», оказалась столь популярной? И почему переводы её больше похожи на вольные переложения?
Заглянем в подстрочник.