Анатолий Азольский

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   ...   40

43




Польза гастролей. — Недолго музыка играла. — Возвышение Круглова. — А Портос то оказался умнее и дальновиднее нашего героя


Под вечер поезд замер на вокзале Ужгорода. Какое то несогласование произошло с Киевом и Москвой, мест в гостиницах нам не нашлось, привезли нас, пятнадцать человек, в клуб, где утром мы дадим «левака»: по этой части — полное родство душ с местным руководством; на грузовике доставили нам матрацы и одеяла, и насчет съестного постарались, восемь кругов местной колбасы да три буханки хлеба. Притомившиеся лабухи повалились спать в фойе, под портретами передовиков, меня же потащило на свежий воздух.

Так и не заснул. Решил осторожненько проверить инструмент, пианино, притронулся к клавише и по звучанию понял: какой то стиляга подложил под молоточки лист газетной бумаги. При игре создавался некий сумбур, весь оркестр будто бы ладно фальшивил, получалось внушительно, но минуты через три хотелось плюнуть да заткнуть уши.

Газету я извлек и на первом листе увидел Круглова.

Фотография — парадно групповая, первомайская трибуна в центре города. На переднем плане, как положено, тузы: внушительные толстяки, еще какие то чинуши, и — Круглов между вторым и третьим начальником, поодаль.

Надо бы порадоваться возвышению жулика и официального мародера Ивана Сергеевича Круглова. Однако земля под ногами моими не затрепетала, мне хорошо было у Вити, и я надеялся прокантоваться лабухом до середины мая 1948 года; верилось: приезд Вилли повернет мою жизнь в сторону от музыки. И вот что главное: объявился Круглов — объявится и Алеша, а там и Григорий Иванович встанет из могилы.

Из Ужгорода переехали в Минск, арендовали клуб на окраине, жили в общежитии неподалеку, однажды опоздал к началу репетиций, влетаю в фойе, дожевывая купленный по дороге пирожок, и встречает меня Витя — глаза встревоженно виноватые, боль и страдание на лице, а в руках какие то бумажки.

Я все понял. Получил расчет, паспорт мужа певички Вали, ненужную мне трудовую и все деньги, что выгреб Витя из своих необъятных карманов. Где сам муж — Витя не знал и обреченно махнул рукой, когда я спросил о вреде, который нанесет мне внезапно возникший супруг, но тот, оказывается, поменял как то хитроумно свою неблагозвучную фамилию на звонкую, артистическую, якобы потеряв паспорт.

Мы обнялись, мы оба расплакались, так тяжело далось обоим прощание.

Исчезнув из Минска, я скромненько отбыл в Кишинев. Уже через два часа узнал, где найти благодетеля своего. Командовал Круглов Управлением строительных работ (УСР 34), обнесся забором высотой с Калтыгина, ввел строжайшую дисциплину, на КПП — не мордовороты сержанты, а интеллигентного вида старшие лейтенанты, ибо объект — секретный. Полистали мой паспорт, вежливо осведомились, как обо мне доложить начальнику. Название имения, где половину библиотеки сожгли братья артиллеристы, ничего им не сказало, но один из них пошел, доложил, вернулся, на лице — все та же сухая военно штабная почтительность.

Нет, не обрадовался он мне, маэстро Круглов, что то кисленькое морщило губы; он вздыхал, думал: да, очень не вовремя возник я, очень…

Наконец его осенило. Была вызвана машинистка, каллиграфическим почерком она заполнила пропуск, фамилию списав с моего паспорта, еще какие то удостоверительные документы, о сомнительности которых судить было трудно: за два года знакомые мне реквизиты не могли не измениться. Пока фотографировался и ждал карточки, получил первое задание: скупить, не торгуясь, на местном рынке облигации внутреннего займа последних лет и по возможности этого года. Дело в том, что сбежал бухгалтер с ними, поднимать шум не стали, вот и решено пойти на такой вариант. Работать осторожно, отличая истинных барыг и алкашей от милицейских сексотов. Необходимая сумма (почти четверть миллиона) была выдана безо всякой расписки. Как и ключи от квартиры на Фестивальной улице, туда и будет заглядывать ко мне начальник УСР 34.

Несколько странноватое задание, потому я съездил в Бендеры, где на шумном торжище встретил Федю Бица. Глаза его повели меня за собой, мы нашли тихий шалманчик, мы обнялись, живу, сказал он, мелкими заработками на рынке, он ведь напополам молдаванин, это помогает. В моей просьбе (насчет облигаций) не услышал ничего особого, криминального или невыполнимого. Надо лишь скупать мелкими партиями, кое что из купленного — продавать, так сойдешь за обычного спекулянта. Предосторожность весьма не лишняя, поскольку выданные Кругловым удостоверения и документы — откровенная липа. Город еще не очнулся от борьбы с националистами, МГБ шарит и шмонает. (Я решил на время забыть о своих десяти километрах по утрам: в ориентировке на меня они уж точно значатся. Зато до самого вечера сидел в библиотеке.)

44




А он, мятежный, не просит бури. — Прощай, Этери! — Проверка на лояльность. — Буриданов осел поет «манану»


Стих ураган, на развалинах разрушенного им города уже начинал зеленеть бурьян; я выбрался из под обломков и грелся на солнцепеке, во мне была знакомая, но длящаяся всего сутки или чуть более досада: вылет отменен, погода в месте высадки наисквернейшая, парашюты на склад, рекомендуется сон и чтение воспитательной литературы.

Теперь сон и чтение — не на день и не на два.

Двухкомнатная квартира (мебель казенная) — на Фестивальной, деревья скрадывают шум, чувствуется запад, в углу приткнулся ликербар, женщина, приставленная квартиру убирать, оказалась соседкой, принесла виноград, ушла — и я ощутил прелесть безопасного одиночества, не помешало бы иметь под рукой хотя бы «вальтер».

Один! Один на всем белом свете. Когда еще найду Алешу, а свидеться с Григорием Ивановичем уже не придется. Этери, конечно, выйдет замуж, и ничто не дрогнет во мне — вот каким мерзавцем стал, вот в чем ужас. Даже словечка упрека не найдется, да и можно ли осуждать девушку, трижды получавшую похоронку на жениха, на меня то есть.

И мать умерла, в 1944 м. А я живой.

Кое кто находит изысканную прелесть в одиночестве посреди толпы. Можно бы согласиться, но толпа движется, толкается, матерится, тащит тебя неизвестно куда.

Мое одиночество — вечерние часы в пустой квартире на Фестивальной. Сижу на диване, открыта бутылка вина (отхлебнется не более полстакана), ни шороха в комнате, зато из за стен пробиваются человеческие голоса, звуковое сопровождение того бытия, в какое погружены соседи справа, слева, сверху. Кто то мордует Моцарта, на шестой минуте убеждаясь в собственном бессилии. Ребенок всплакивает. Супруги бранятся. Это уже стало потребностью и наслаждением — сидеть в квартире, не зажигая света и слыша соседей. Из тумана выплывали клочки, в белесой пелене проступало нечто, позволяющее установить, где сейчас Чех.

Но возвращаться к старому не хотелось. Знал примерно, где ныне Костенецкий, Лукашин, Богатырев, но никакого желания видеть их не испытывал.

Я разматывал катушку воспоминаний и раздражался, находя обрывы нитки, связывал узелочки, чтоб продлить путешествие вглубь времени… (Кстати, не в пустыне жил Чех, общался со многими людьми. Один из инструкторов рассказал мне удивительную историю. В 1936 году вся Франция знала о поезде №77 Париж — Перпиньян, он увозил в Испанию интербригадовцев, и все они попадали под око властей. Зная это, Чех с поезда спрыгнул, границу перешел без проводника, пропадал целый месяц и нашелся в доме колдуньи, которая пичкала его своими космическими знаниями и наркотиками.)

Эти погружения в прошлое открыли мне многое в немце Вилли, «который не Бредель». Он одинаково ненавидел и фашизм, и коммунизм, и конечно же — он и есть тот «преданный советскому командованию товарищ», который давал нам сигналы смятыми пачками сигарет. А майора с портфелем решил таки уберечь от русских.

Нет, доверять ему — опасно. А день встречи приближался, до 18 мая не так уж далеко.

Однажды меня — я выходил из библиотеки — робко окликнула некая женщина, в полутьме не разберешь, кто такая. Остановился. Она подошла. Фонарь неподалеку светил, женщине по виду лет тридцать пять, портфель, грубоватая юбка, какой то жакет, прически никакой. Сказала не без смущения: ей нужен мужчина, она истосковалась, всю войну без них, а занимает такой пост в городе, что спутайся с кем нибудь — пересуды пойдут волнами. А врач — настаивает, все странности ее психики — от женского одиночества, уже и мужеподобные черты в облике появились… Глаза — умоляющие, страдающие, насмехающиеся над собой, и плечи вздрагивающие. Так стало жалко ее! А была суббота, ей некуда спешить, мне тоже, я сутками позже, на своем диване, воздал хвалу себе за верно выбранный стиль поведения и одежды. Скромный чистый парнишка, не таящий зла на людей и власть, к такому милиционер не прицепится, такому доверится советская служащая.

Чех однажды высмеял Алешины рассуждения о воле, свободе, осознанной необходимости. Чех привел в пример вековую загадку, трагедию буриданова осла, подыхающего с голоду при достатке пищи. Осел страдал свободой выбора. Перед ним — две связки сена (два одинаковых диска к автомату?!), осел умирает, поскольку не может отдать предпочтения ни одной связке, ибо мучительно гадает: какая связка лучше? Вырвешь клочок из правой — совершишь ошибку, в левой то сена уже больше! Потянешься к левой — связки уравняются, вновь провоцируя проблему. Здесь, уверял Чех, загадка мироздания, и никто не решается приступать к ней. Свобода — это прежде всего возможность выбора, и никакой свободы нет, потому что любой выбор — бессмыслица, и если одна охапка сена больше отвергнутой, это уже следствие чего то или кого то, внешней силы…

Люди живут просто так! И я живу как придется. Почему то не стал музыкантом, архитектором, писателем, строителем, шофером. Мой жизненный путь предопределен. Двадцать один год уже, а все один одинешенек, уж не жениться ли на какой либо студентке, тем самым привязав судьбу свою к рулю, которым правит пока еще незнакомая девушка?

Как жить? Что делать?.. Ни у кого спрашивать не надо, в этом было что то сладостное.

До апреля 1948 года жил я так безвольно, безропотно, тихо, — я жил читающе. Надо бы употребить слово «рефлексия», но я так и не понял до сих пор, что оно означает. И не терял надежды, что однажды во мне возникнет строчка, удивительная по простоте и ясности, к ней не может не подцепиться такая же — и потечет сказовый речитатив. Наверное, я постарел, потому что все чаще вспоминалось детство; я находил много несуразностей в сталинградской жизни и начинал подозревать: не от болезни умер отец и не по своей воле мать подалась в Грузию.