Анатолий Азольский

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   40

10




Два кореша из Вюрцбурга. — Экскурсия на шоссе. — Неизвестный Друг подает сигнал. — Перочинный ножик — голубая мечта бесстрашного советского диверсанта. — Бобриковы безумствуют


Двое суток ушло на то, чтоб осмотреться и понять, где мы и как удачнее перехватить посылку из Берлина, тот документ, за которым нас отрядили. В глубине леса — объект, обнесенный забором и минами, сторожевыми вышками и колючей проволокой, подходить к нему Чех не разрешал, немцы тоже не подпустили бы, да и не на объект (Калтыгин называл его «фольварком») нацелились мы, а на дорогу, по которой поедет с документом берлинский связной. Его, конечно, будут охранять, на аэродроме учебного авиаполка он не задержится, сразу направится к объекту, автомашина или бронетранспортер покатят по дороге, огибающей лес, притормозят у мостика через мелководную речонку, перевалят на другую сторону, еще раз остановятся у КПП, чтоб резво одолеть пять километров и замереть перед воротами фольварка. По уверениям Чеха, связной прибудет не один, с группою старших офицеров, а тех надо, по обычаям всех армий всех стран, ублажать, хозяин объекта не поскупится на угощение, до Беловежской пущи далеко, охоту не организуешь, на рыбалку немцы не поедут, но уж в городе — а до него рукой подать — можно отвести душу. Часть офицеров смоется в Минск, и связной, проторчав на объекте двое трое суток, на аэродром отправится с поредевшей свитой, причем, убеждал Чех, охрана будет ослаблена. Значит, портфель с документом брать надо в тот день, когда за связным прибудет самолет, а в какой час берлинский Любарка тронется в путь — это подскажет человек с объекта, сочувствующий советскому командованию: около КПП он выронит смятую пачку сигарет «Бергманн Приват».

С этого КПП мы и не сводили глаз. Первая неожиданность: не полевая жандармерия несла дежурство, а солдаты отдельного батальона, расквартированного в городе, и сменялись они не через шесть или восемь часов, а сторожили дорогу посуточно, от тягот службы отдыхая в санитарном фургоне с закрашенным крестом. Два солдата на пост, сутки службы, сутки отдых там, в городе, караульную парочку, следовательно, знали в лицо шоферы всех автомашин объекта, и подмена солдат уже невозможна, а на ней и строился наш план, затрещавший по швам, выходить же в эфир и спрашивать, что делать, было нам запрещено. Чех внушал: «В любом случае действуйте по обстановке!» С наступлением темноты я подползал к фургону, слушал разговоры солдат, днем же рассматривал их в бинокль. Два пожилых немца словоохотливостью не отличались, их постоянно клонило ко сну и тянуло к еде, они, как промолвил однажды Калтыгин, отрываясь от бинокля, «службу поняли». Языки их не развязал бы достаточно жесткий допрос, да что они могли знать?!

Зато другая парочка болтала без умолку, им было о чем посудачить, вспоминали они родные края, женщин Вюрцбурга и всех тамошних знакомых, очень хвалили француженок и почем зря крыли начальство, бросившее их дивизию на Восток. Здесь их ранило — к счастью или к несчастью, неизвестно, к единому мнению солдаты не пришли, сходились же они на том, что война эта — дерьмо, скорей бы она закончилась, пора везения может оборваться в любой момент, ротный командир — парень неплохой, но старшина своего дождется, мордой в сортир его сунут, надо ж, до чего додумался — строевые занятия проводит не на сухом плацу, а в луже посреди двора! Мастикой заставляет натирать уборную! А они — не новобранцы, они честно служат уже четвертый год, не считая обязательной трудовой повинности перед призывом!

Звали их Францем и Адельбертом, причем последнего напарник и земляк издевательски именовал то Адди, явно намекая на фюрера, то Берти, имея в виду какую то Берту из Вюрцбурга, которая водила экскурсантов к епископской резиденции, к концу осмотра так распаляясь, что готова была отдаваться любому туристу. Понимал я немцев плохо, через пень колоду: баварский диалект все таки, но запоминал все словечки и доосмысливал их. Тому и другому — по двадцать два года, у обоих прострелены легкие, Франц в марте побывал в отпуске и давал ценные советы земляку, кого из писарей умаслить, чтоб побыстрее добраться до Бертиных ляжек.

Плохие, очень плохие немцы! Гадости про Берту, солдатские анекдоты, которые не смог бы понять германист Костенецкий, жратва, бабы — и ни словечка о том, когда прибудет связной.

Мы уже сосчитали и запомнили все автомашины объекта, был среди них и штабной автобус, точно на таком же учили нас расправляться с пассажирами за восемь или десять секунд. Эта неповоротливая колымага, битком набитая офицерами, каждый вечер отбывала в город и возвращалась около полуночи, персонал фольварка весело проводил время, начальство ездило на «хорьхе» и «опеле», чешский грузовичок «татра» привозил и увозил постовых. И ни одного мотоцикла! А он так нужен был нам, мы ведь рассчитывали на полевую жандармерию, она с мотоциклов не слезала. Пришлось поэтому совершить марш бросок, уйти из заминированного леса, вернуться к шоссе, высматривать мотоциклистов. Трудились всю ночь, убитых затащили в лес и упрятали в землю, один мотоцикл оставили у прохода через минное поле, второй покатили с собой. Устали так, что ныли плечи и слипались веки. На КПП — полное спокойствие, никаких признаков скорого берлинского присутствия, я отдал Алеше бинокль, заснул и был разбужен: сочувствующий советскому командованию человек просигналил — самолет ожидался сегодня. Франца и Адельберта уже сменили, у пожилых солдат обнаружился нюх на прибытие начальства, они покинули фургон и торчали у шлагбаума, автоматы перебросили на грудь. Солнце было в зените, когда пустой автобус, сопровождаемый «хорьхом» и «опелем», миновал КПП, по пыльной дороге доехал до мостика, сбавил ход, осторожно покатил по хлипкому сооружению, потом выбрался на твердый устойчивый грунт и свернул к аэродрому. Прошло полчаса. Учебные полеты отменили, «мессершмитты» не стрекотали, в воздухе показалась черная точка, укрупнилась, «юнкерс» прошел низко над лесом, постовые задрали головы и навели в фургоне кое какой порядок, подмели пол и спрятали примус. Время тянулось медленно, автобус не показывался. Покусывая травинку, Алеша сказал, что, возможно, все труды наши напрасны. У документа, который надо получить с боем, изменились адресаты рассылки, точнее — развоза, век не видать нам теперь этого сверхсекретного циркуляра. Или так: сам адресат выехал на аэродром, ознакомится с документом, распишется и вновь спрячется в фольварке. Документ, знать, предназначен людям, которые так нужны на месте службы, что вытаскивать их в Берлин нецелесообразно. А о том, чтоб вытащить в Москву хранителя секретов, и речи не было в Крындине.

И страх, и надежда были в опасениях Алеши… Подвел итог Григорий Иванович, сказал, что нам то, молодым и глупым, еще ничего, как нибудь обойдется, а вот с него — семь шкур спустят, голову отпилят, почему, завопят, не принял своевременных мер, почему?

Обсуждать приказы, как известно, не принято в армии, но, скажите, чем иным еще заниматься воинам в часы вынужденного безделья? И все мы выразили осторожное сомнение в навязанной нам Чехом тактике. Какой бы важности и секретности документ ни был, а похищать его открыто, с пальбой и грохотом — глупо. Видимо, ради шумовых эффектов и задумана вся операция, они, эффекты эти, только часть обширного плана, в котором предусмотрено и наше почти недельное ожидание самолета из Берлина.

Еще не появился убывший на аэродром автобус, а пожилые забегали пуще прежнего, стараясь показать, что не зря сидят в тылу и шлагбаум не поднимут до тех пор, пока не проверят документы даже у тех, у кого не положено их требовать. Впереди — «хорьх», затем автобус, уже не пустой, на всех шестнадцати сидячих местах — офицеры не ниже капитана, почти у каждого — портфель, поди пойми, в каком из них самый ценный груз. Замыкал процессию «опель», там дремали двое в штатском, предъявили они постовым какие то жетоны. Впрочем, те их знали в лицо — местные, значит, из города. Шлагбаум подняли и опустили, пожилые сплюнули и поплелись к фургону. В автобусе, на наше удивление, офицеры принадлежали ко всем родам войск, судя по цвету кителей и погон: голубовато серые (люфтваффе), сине голубые (жандармы), на плечах кавалеристов — ярко желтое, у артиллеристов — серо зеленое шитье. Одно было ясно: не на час и не на два рассчитан их приезд, совещание инструктаж, — предположил Калтыгин, — если не инспекция.

К этому времени у нас уже сложился план захвата, нападение на штабной автобус мыслилось не у КПП, а у мостика. Калтыгин и Алеша, переодетые в добытую на шоссе форму жандармов, на там же захваченных мотоциклах окажутся у речки в тот момент, когда к мостику подъедет автобус, изобразят либо поломку мотоцикла, либо неуверенность в том, что мостик выдержит тяжесть переполненного штабного автобуса. При всех вариантах офицеры ступят на землю, в автобусе останется тот, кто с берлинским документом. Десяти секунд хватит, чтобы уложить офицеров. От меня же требовалось: захватить КПП и заблокировать дорогу, на что я с воодушевлением согласился. Была у меня своя радость, свои надежды, осуществиться они, правда, могли только тогда, когда на КПП дежурили «мои» немцы, Франц и Адельберт. Я жаждал овладеть перочинным ножиком, талисманом Адельберта!

Этот складной нож я высмотрел давно, в первый день наблюдения, зоркие глаза мои, оснащенные к тому же биноклем, залюбовались отнюдь не солдатской принадлежностью. Помимо двух широких и длинных лезвий нож вмещал в себя семь или восемь блестевших на солнце предметов — пилочки для ногтей, ножнички, шило, расческу, ложку, вилку и прочее, так нужное в быту, но малопригодное истинному диверсанту, у которого за поясом нож, называемый финским. Адельберт же нарочно демонстрировал Францу универсальные возможности своего ножика, он дразнил им земляка, как только тот начинал злословить, и Франц преображался, становился угодливым, начинал выпрашивать нож, сулил за него подарить Адельберту перед отпуском копченого поросенка. Примерно так же поддразнивал меня Алеша красивенькой зажигалкой маузером, и я решил в долгу не оставаться, сразить Алешу еще более внушительной вещицей. У всех разведчиков Костенецкого была эта страсть — бахвалиться какой нибудь трофейной штуковиной, вызывая зависть у необстрелянных, не ходивших за линию фронта. Изощрялись, как могли, однажды приволокли странный набор из прямых и изогнутых трубок с утолщениями, что это такое — никто не знал, споры разрешил майор Лукашин: «Да это ж кальян, милок!» Рассматривая чудный нож, мысленно держа его в руках, я радовался тому, что отныне и у меня будет нечто, равноценное Алешиной зажигалке, и предвкушал сладкий миг торжества. Чтоб удалить моих друзей и соратников подальше от КПП, и поддержал я пылко идею захвата портфеля у мостика.

Неизвестный Друг выбросом пачки из под сигарет указал наконец точное время, в этот час Франц и Адельберт будут стоять у шлагбаума. Я возрадовался: ножик — у меня!

В глубоком сне пребывали мы до рассвета решающего дня. Утром уничтожили все следы нашей стоянки. Вне видимости КПП сделали дополнительный проход через мины, Григорий Иванович и Алеша переоделись в немецкое, я же прикинул, что Франц и Адельберт схожи со мной по комплекции.

Все девять суток питались мы очень умеренно, но с восходом солнца позавтракали плотно, взрезали дерн, очистили кишечник и уложили на место травяной прямоугольник. Первый самолет поднялся в небо, под шум его проверили мотоцикл. Стали друг перед другом и вполголоса сказали, кто что делать будет.

Легли, чтоб отвлечься, и Алеша продолжил историю семейства Бобриковых.

Тот самый Михаил, что бит был нещадно, высочайшей милостью сосланный в Пустозерск, так там и скончался, и дело его возобновил племянник Ондрей. Возник он на поприще театра, в русской труппе, при дворе. Сохранился список труппы, набранной из мещан и подьячих, Алешиной фамилии среди нескольких десятков актеров нет, но один из преподавателей театральной школы в Немецкой слободе упоминает о нем, существует и челобитная, написанная Ондреем, племянник жаловался на тяготы из за недоплаченного алтына, это слезное прошение датировано 1676 годом. В последующем Ондрей на судьбу не гневался, он выбился в люди, он реформировал сцену, а полсотни лет спустя потомки его установили, что Ондрей приложил руку к созданию комедии об Адаме и Еве, написана она языком настолько русским, что ставит под сомнение авторство известных хроницисту драматургов. Ондрей же был первым, пожалуй, из тех, на кого пало око цензуры. (Я был весь внимание, потому что ненавидел цензуру, похабившую письма Этери.) Вообще же цензурного комитета в ту пору не существовало, поправился Алеша. На страже нравственности стояли доверенные лица, они и определяли размер щелей, сквозь которые царица с детьми смотрела спектакль. Но с этими стражами и поцапался Ондрей, батогов он избежал, его просто вытолкнули вон из кремлевских покоев. А при Федоре Алексеевиче служителей театра поприжали, и Ондрей от нового искусства отошел окончательно. Не соблазнило его приглашение стать режиссером «потехи» на Красном пруду в честь взятия Азова. Неизвестно, когда он умер и скольких сыновей имел, но одного из них пустил по морской линии, по своему отреагировав на Азов: сына отправил в Навигацкую школу, вскоре переведенную из Москвы в Санкт Петербург, и сын, Федор, оставил след и в истории русского флота, и в стенаниях русской военной мысли. Отличился Федор в Финском заливе, когда разгромлен был шведский флот. Опытом строительства крупнотоннажных судов Россия не располагала, шведов сокрушила армада галер, бравших на абордаж свейские бриги и фрегаты. Воодушевление после победы было полным, буйные головы, взяв пример с разгоряченного викторией Петра, на совещаниях, походивших на ассамблеи, требовали создания флота из мелкоосадистых шняв и карбасов. Одиноко прозвучал трезвый и непрокуренный голос Федора, он уже за прорубленным в Европу окном видел океанские шири, он ратовал за флот, способный на всех широтах противостоять британскому. Молва с одинаковым усердием как идеализирует, так и погружает в грязь, миф о демократизме Петра возник на реальной основе, царь все таки самолично тюкал топором по дереву и стрелецким шеям, идеи Федора он отверг, обматерив его; при неисчислимых богатствах России государям ее дешевле обходилось воровство Меншикова и прочих, нежели полезные суждения холопов. Федора затерли в Коллегию, поручив надзор за деятельностью мануфактур…

…И до конца войны Алеша раскручивал передо мною историю Бобриковых… И до чего ж приятно было слушать его сейчас! Раздвигался лес, и расширялась дорога, воображение взлетало к небу, все, свершенное предками, становилось упокоенной историей, к которой причастны и мы, эту историю еще придется слушать и слушать, от первого театра до наших дней столько событий произойдет, мы будем внимать им, лежа в другом лесу. Мы, следовательно, одолеем сегодня немцев и утащим портфель с документом, мы через двое суток предъявим его командованию и заслужим благодарность, мы отоспимся, наконец! Повару прикажут налить нам щей погуще да побольше, хлеба дадут по настоящей фронтовой норме, не урезанной! Мы отпаримся в бане, врачи смажут болячки, следы укусов комарья и клещей, забинтуют раны, если таковые будут, ведь впереди — бой. Нам пока везло, нас охраняли сами немцы, мы находились в запретной зоне, западная граница ее проходила по речке Мелястой, у моста через которую и решено было устроить засаду.