Салман Рушди
Вид материала | Документы |
Я сам не знаю, что говорю. Но я знаю, что есть опасность конца, прекращения существования. Я знаю, что мы не можем доверять нашей разрушенной планете. Есть иной космос, сокрытый от нашего взора, залегший на дно. Когда он ворвется в нашу реальность, он может просто сдуть нас, как будто нас никогда и не существовало.
Мы на борту китобойного судна «Пекод», в ожидании последнего появления кита. Как мирный человек, я не бросаю клич: «Гарпун приготовить!», но предупреждаю, что мы должны быть готовы ко всему.
На самом деле на борту известного мелвилловского корабля был парс, который там играл роль сестер-ведьм из «Макбета», — он предсказал судьбу Ахава. Не будет у тебя ни гроба, ни катафалка, предрек он. Должен признать, что это предсказание не подходит Ормусу. Это сказано о Вине, точь-в-точь.
Зовите меня Измаил.
Несмотря на свою ошеломляющую компетентность в вопросах бизнеса, Вина совершенно не представляла себе, что ей делать со все более углубляющимися странностями Ормуса. Я был ее клапаном безопасности, ее отдушиной.
— Хочешь верь, хочешь не верь, — в отчаянии делилась она со мною, — но он настаивает, чтобы я уговорила мэра дать нам в Парке акр земли под пастбище для коров. Он говорит, что таким образом мы будем знать заранее, когда начнутся землетрясения. Он говорит, нужно, чтобы непрерывно звучала музыка, нужно каждый день устраивать в городах фестивали любви, потому что единственное, на что мы можем опереться, — это гармония, и защитить нас может только сила музыки и любви.
— Она, да ещё корова Эрминтруда, — добавил я.
— Не знаю, что и делать, — сказала Вина. — Я не знаю, черт побери, что и думать.
Я помню ее отчаяние. Помню, что пообещал себе тогда, что разрушу этот безумный брак, чего бы мне это ни стоило. Во что бы то ни стало я дам свободу этой прекрасной женщине.
Она все еще ежедневно сражалась с неуверенностью в себе и экзистенциальной неопределенностью, всеобщим пугалом того времени. Она рассказывала, что когда-то в детстве мать взяла ее на ярмарку. Там было своего рода колесо обозрения, с сиденьями в небольших кабинках и рычагом, потянув за который, вы заставляли свою кабинку переворачиваться вверх тормашками, одновременно с вращением самого колеса. Конечно, по желанию можно было заблокировать этот рычаг и кататься спокойно, но скучающий карлик-служитель с крысиным оскалом не удосужился сказать им об этом, поэтому, когда они начали переворачиваться в воздухе, обе подумали, что что-то случилось и им пришел конец. Те пять минут, когда они вопили от ужаса в вертящейся клетке, Вина до сих пор иногда снова проживает во сне. «Теперь я знаю, каково это — быть внутри стиральной машины», — шутила она, но на самом деле это было вовсе не смешно. Это история о том, как можно полностью потерять контроль над тем, что происходит в твоем маленьком мире, и о предательстве тех, на кого рассчитываешь. Она говорила о панике и хрупкости бытия и о черепе, сокрытом кожей. Желая тем самым сказать, что она замужем за сумасшедшим, которого любит, и не знает, что с этим делать, и что ждет ее впереди, и чем все это кончится. Она боялась смерти — его и своей. Она всегда где-то рядом, смерть, — на колесе обозрения, в загоне для коз. В спальне, где что-то тяжело раскачивается, повиснув на медленно вращающемся вентиляторе. Она как спрятавшийся в тени папарацци. Улыбнись, милая. Улыбнись Потрошителю. Скажи: Смерть .
В 1987 году, если вы помните, кандидат в президенты от демократов Гари Стэнтон снял свою кандидатуру, после того как всплыл старый скандал на почве секса и последовавшей за ним смерти в Васк-Бич, на острове Мартас-Виньярд. Несколько небольших стран Западной Европы — Иллирия, Аркадия, Мидгард и Грамарай284 — проголосовали против вступления в экономический и политический союз, опасаясь, что это повлечет за собой утрату своеобразия, разрушит уклад жизни и повлияет на национальный характер. На олимпиаде в беге на сто метров победил канадец, но затем он был лишен титула победителя, а имя его вычеркнуто из спортивных анналов. Все официальные фотографии этого события были отретушированы, а видеозаписи подкорректированы с помощью компьютера, так что на них можно было увидеть только бегунов, которые пришли вторым, третьим и четвертым. Погода временами была на редкость отвратительной — некоторые метеозависимые калифорнийцы возложили ответственность за это на рукастого латиноамериканца Элвиса Ниньо, который был избит на улице разгневанными жителями Ориндж-Каунти, — и всерьез трясло мировые валютные биржи, а великие режиссеры бесконечной мыльной оперы под названием «Доллар» переживали творческий кризис.
Но миллионам любителей музыки 1987 год запомнился как последний великий год «VTO». (Даже новый лидер Ангкора, написавший более восьмидесяти песен — все они, разумеется, возглавили местные хит-парады, — назвал Ормуса и Вину своими «факелами вдохновения номер один» и пригласил их выступить в Пномпене, но они не смогли принять это приглашение по причине своей чрезвычайной занятости.) Кульминационным событием года стал бесплатный концерт в Парке в конце лета, собравший огромное количество зрителей. После этого они прекратили выступать на публике, — точнее, Ормус исчез из виду, вернулся домой печь хлеб, а другим музыкантам группы осталось только смириться с его решением.
«Прощайте, „VTO“, — писала Мадонна Сангрия. — Когда-то вы заставили городские огни гореть ярче, машины — мчаться быстрее, а любовь стала слаще. Однажды вы, подобно Вермеру285, высветили насилие в нашей жизни и превратили метрополию в нашу лирическую мечту. А потом, ребята, вы превратились в груду мусора, который я не бросила бы даже коту под хвост».
Вину расстроило это решение Ормуса, принятое единолично, — в свои сорок три она еще не была готова распрощаться со сценой, — но окружающим она демонстрировала полную солидарность с мужем. Все мои попытки убедить ее бежать со мною наталкивались на ее твердый отказ; всем и каждому, кто готов был ее слушать, она заявляла, что их любовь сильна как прежде и она с нетерпением ждет нового захватывающего витка их карьеры, а это уже не за горами.
Остальные трое музыкантов группы порвали все отношения с Камами и объявили о создании группы, которую они назвали «OTV». На потребителей музыкальной продукции они не произвели ни малейшего впечатления, и это не удивительно, особенно если учесть, что Вина безо всякой пощады обнародовала тот факт, что на диске «Doctor Love and the Whole Catastrophe» и в других альбомах, включая записанные вживую, партию ритм-гитары, которую исполняла нынешняя солистка отколовшейся части группы, блондинка с каменным лицом Симона Ват, в студии заменили на запись, сделанную приглашенными на разовую работу гитаристами, так как игра бедной Симоны просто никуда не годилась.
Дня меня сорокалетие оказалось таким же непростым рубежом, как пятидесятилетие для Ормуса. Я испробовал все что мог, чтобы оторвать Вину от ее мужа, все более уходящего в себя. Бесполезно. «Не начинай всё снова, Рай, — говорила она. — Я прихожу к тебе не для того, чтобы почувствовать, как мне плохо. Этого мне хватает и дома». И это идеальная пара, думал я про себя, умолкая и обращаясь к истинно земным радостям. Однако в те дни они уже не вызывали у меня привычного чувства пьянящего счастья. Я впал в смертный грех: я, человек, которого всегда впускали в дом через черный ход, возжелал ключ от парадной двери.
Чтобы немного утешиться и, конечно, спровоцировать Вину, я переключался на других женщин. Я даже разыскал в Бомбее Аниту Дхаркар в надежде вызвать ревность Вины, последовав ее совету и вновь попытавшись разжечь это давно погасшее пламя: но телевидение захватило Аниту полностью, сделав то, что никогда не удавалось мне. Видеокассеты с записями индийских информационных и музыкальных программ — предшественницы неотвратимого наступления эры спутникового телевидения — сделали ее звездой. Она вела еженедельную информационно-развлекательную программу и музыкальное шоу и, возродившись под именем Нита Даркер, стала идолом как вестернизированной, так и стремительно вестернизирующейся городской молодежи. Она прислала мне свои рекламные снимки в образе рок-звезды, и я вдруг понял, что мне жаль той серьезной, патриотически настроенной журналистки, которую я когда-то знал.
Из жизни людей ушла некая преемственность, целостность, думал я. Тысяча девятьсот восемьдесят седьмой год был годом «Последнего императора», фильма Бертолуччи, согласно которому человеческое существо — Пу И, император, о котором и снят фильм, — оказалось способно неподдельно, по-настоящему изменить свою природу: будучи от рождения богоравным правителем Китая, он закончил свои дни жалким садовником Чонси286, с радостью приняв свой жребий и став благодаря этому лучше. «Возможно, это результат коммунистического промывания мозгов», — сухо заметила Полин Каэль287, — а может быть, и нет. Может, нам просто удается перепрыгивать с одной дорожки на другую с гораздо большей легкостью, чем кажется. И (возвращаясь к Аните) может быть, рок-н-ролл помогает в этом.
В тот год, желая оказаться как можно дальше от Вины, я вернулся в Индокитай, чтобы сделать снимки, которые впоследствии опубликовал в своей книге «Троянский конь». Я считал, что война в Индокитае не закончилась с позорным уходом оттуда США. После себя они оставили в воротах деревянного коня, и когда этот дар был принят, настоящие американские воины — крупные корпорации, звезды баскетбола и бейсбола и, разумеется, рок-н-ролл — пчелиным роем вырвались из брюха коня и захватили территорию. Сегодня в Хошимине и Ханое Америка выглядит настоящей победительницей. Индокитай стал просто еще одним потребителем-рабом (и поставщиком дешевой рабочей силы) международной корпорации под названием «Америка». Почти каждый молодой житель Индокитая хотел есть, одеваться, танцевать и зарабатывать, как это было заведено в старой доброй Америке. «MTV», «Найк», «Макдоналдс». Там, где солдаты потерпели поражение, американские ценности — положенные на музыку баксы — одержали триумфальную победу. Все это я фотографировал. Не нужно объяснять, что эти снимки были приняты на ура. Такие новости (за исключением запечатленных мною кадров потогонной системы как она есть) хотели услышать многие американцы. Даже участники антивоенных демонстраций того времени были довольны. На мой взгляд, в этих фотографиях была некая двусмысленность, натянутость. В них, как мне кажется, сквозила ирония. Ее, однако, не уловили большинство из тех, кто хвалил мои работы. Что значит ирония, когда можно праздновать новую Культурную Революцию! Пусть играет музыка. Пусть поет свобода. Да здравствует рок-н-ролл!
Timeo Danaos et dona ferentes288. Разорванность бытия, забвение прошлого — это и есть тот деревянный конь у ворот Трои. И хитроумные захватчики-ахейцы, что сожгли, жгут, обязательно сожгут оставшиеся без защиты башни Илиона289. Да и сам я — существо, утратившее преемственность, я не тот, кем должен был стать, и уже не тот, кем был. Так что я должен верить — и в этом я стал настоящим американцем, придумав себя заново, чтобы создать новый мир в компании других измененных жизней, — что в подобных метаморфозах наряду с ноющей болью утраты есть какая-то захватывающая дух выгода.
А теперь о забвении: после возвращения из Индокитая у меня была непродолжительная связь с Ифредис Уинг, которая теперь тоже пробовала быть фотографом и появилась в «Орфее» в качестве ассистентки Джонни Чоу. Чоу жил на первом этаже, и Ифредис постепенно, через Шнабеля и Баскья, проделала путь наверх — ко мне в пентхаус. Она все еще не растеряла своей нимфокроличьей сексуальной жадности — Вина (кто же еще!) подробнейшим образом рассказала мне о ее выходках в Темп-Харбор, — а если в Ифредис что-то и изменилось к лучшему, так это ее внешность. Светлые волосы ее теперь по-мальчишечьи торчали в разные стороны, а тело было по-прежнему женственным и притягательным. Но в качестве ассистента фотографа она была совершенно бесполезна из-за ее плохой памяти — именно по этой причине при проявке не раз была загублена пленка, что никому из нас не показалось забавным. Одно дело посмеиваться над тем, что мы живем в культурной среде, которая страдает амнезией, и совсем другое — когда пораженный этой болезнью наклеивает ярлыки на ваши проявленные пленки.
«Простите, я память не иметь, — извинялась она, когда, инфракрасный от злости, я вопил на нее в лаборатории. — Но это также значит, — добавляла она, посветлев лицом, — что я не помнить ваши невежливые слова завтра утром, когда я спать на вашей руке».
Отто, кстати говоря, перешел из буддизма в суперкапитализм, женившись на миллиардерше пятнадцатью годами старше его, и стал теперь заметной фигурой как в Голливуде, так и на тусовках всякой еврошвали. Период увлечения арт-хаусным кино остался позади, Отто полностью переключился на боевики с бюджетом в семьдесят миллионов долларов. Он стал неподражаемым мастером того, что профессионалы называют «бойня», — постановочных трюков со стрельбой и взрывами вкупе с безрассудной храбростью, что и обеспечивало успех подобным фильмам. (Я однажды видел по телевизору, как на Каннском фестивале он давал интервью, в котором в пух и прах разнес критиков, поведав о своей новой кинематографической философии: Первый акт — большая бойня. Второй акт — еще больше бойни. Третий акт — ничего, кроме бойни! )
Я обнаружил, что некоторое время испытывал сильное влечение к беспамятной Ифредис Уинг, не желавшей зла ни одному смертному и весь свой гнев копившей исключительно для Бога. Когда Отто покинул ее, она совсем потеряла веру. Теперь этот некогда непримиримый борец за веру был одержим вероотступнической яростью, пополнив собой ряды воинствующих атеистов. Последователи индийских махагуру, кинозвезды-сайентологи, приверженцы японских культов, британские спортивные комментаторы, явившие себя миру в роли воскресшего Христа, американские помешанные из лобби торговцев оружием, окопавшиеся в пустыне вместе с харизматическими лидерами-пророками, наставляющими их, с кем делать детей и как часто, — бо льшую часть свободного от трахания времени Ифредис проводила, произнося обличительные монологи в адрес подобных людей. Доставалось и великим религиям мира, — должен заметить, я получал от всего этого немалое удовольствие. Не часто приходилось мне встречать человека, который был бы еще более разочарован людской доверчивостью, чем я сам. К тому же в постели Ифредис была действительно потрясающа. Иногда она лениво играла в подростковый секс и петтинг, делая всё руками и ртом, но чаще набрасывалась на меня, превращаясь в киску-осьминога — сплошные руки, ноги и страсть. Мне нравилось и то и другое.
Но все сошло на нет, она отдалилась от меня, как я и ожидал. Между нами ничего не произошло, но между нами и изначально ничего не было. Мы оба просто заполняли образовавшийся вакуум, и однажды, проснувшись и взглянув на меня, она не смогла вспомнить, кто я. Я пошел в душ и не слышал, как она ушла.
После возвращения из Индокитая я начал переосмысливать свою работу. Журналистика с ее побочным эффектом в форме цинизма меня уже не удовлетворяла. В каком-то смысле я завидовал сумасшествию Ормуса Камы. Мир, буквально распадающийся на части, спасти и возродить который могла лишь объединенная сила музыки и любви, — это его виде ние было не таким уж и смешным. Я завидовал его невесть откуда взявшейся логичности, целостности восприятия. К тому же, признаюсь, я сам нуждался в спасении. Нужно было как-то избавиться от преследовавшего меня в снах ботинка мертвеца: каблук поворачивался, обнаруживая спрятанную в нем пленку, которая изменила жизнь нашедшего ее. Столько всего было у меня за плечами, но это воспоминание не оставляло меня. Даже когда я путешествовал совсем налегке, оно всегда было со мною, где-то в заднем кармане моих снов.
Это был период неопределенности с примесью вины. Ормус нашел свой способ совладать с Zeitgeist, духом времени. Даже у этой кошмарной дворовой группы — как они там себя называли, «Молл», что ли? — и то был план. Мой путь, казалось, завел меня в тупик. Я не знал, что делать с Виной и с собой.
Мои собратья по «Орфею» с Восточной Пятой улицы совсем забросили фотожурналистику, и то неистовство, с каким они предавались другим увлечениям, вызывало мою зависть — чувство, всегда безошибочно указывающее путь к «тайному сердцу», le secret-cœur, как Бобби Флоу, партнер Юла по «Навуходоносору», называл это на своем франглийском с сильным американским акцентом: то бишь дорогу к нашей глубоко спрятанной потребности, заменяющей в атмосфере безбожия кровоточащее сердце Христа. Эме Сезэр Баскья, наш молодой, красивый, с бритым телом франкофон, использовал старую камеру восемь на десять, долгую экспозицию и великолепное направленное освещение, чтобы придать серии формальных портретов некую лапидарность, так сказать ренессансный вид, но в отношении классических по композиции совершенно обескураживающих, по крайней мере меня, сексуальных сцен это были довольно спорные приемы. Разглядывая эти снимки, я чувствовал себя невинным, абсолютно не подозревающим о всем разнообразии мира деревенским мальчишкой, который, даже глядя в пасть ужаса, так и не задумался, сколь древние импульсы кроются на самом деле в темных тайниках нашей души. Незамысловатая идея Баскья заключалась в том, чтобы вытащить все это из тьмы на свет божий и таким образом изменить наше представление о красоте.
Его третьим проектом был своего рода фотоответ на всем известную оду негритюду290 в работе его тезки Сезэра «Cahier d'un retour au pays natal»291. Баскья, покинувший Мартинику ребенком и решительно отказавшийся от поездок туда, медленно создавал фотоэссе «Cahier d'un exit»292, — об изгнании, о лишенных корней перекати-поле, таких, как он сам, фотографируя их, как будто это были прекрасные пришельцы, чуть воспарившие над землей, одновременно и благословенные, и проклятые. Иногда все три его проекта сливались в один, и однажды я был потрясен, увидев мощный, снятый крупным планом в ореоле света портрет земляка Баскья — Реми Осера, заглотившего то, что, без сомнения, было не чем иным, как собственным пенисом Баскья, органом, нам всем хорошо знакомым из-за приверженности его владельца к нудизму.
Можно сказать — а после его преждевременной смерти (высохшее тело, морщинистая кожа, ужас в глазах) многие не замедлили это сделать, — что Баскья быстро двигался в никуда. Но что я запомнил, так это каждодневный восторг на его лице. Это была комната, к которой я тоже отчаянно пытался подобрать ключи.
Джонни Чоу и Мак Шнабель занимались менее нервными, но не менее приятными делами: модой и рекламой — для поддержания связей в высшем обществе Манхэттена, где они оба обожали тусоваться, и фотоэссе более личного характера — для души. Шнабель — маленький человечек с огромной головой ястреба, терзаемый слишком большим для одного человека количеством демонов ночи, — дважды в год ездил в Милан на показ новых коллекций, а после этого отправлялся в Рим, где снимал чудовищные вещи, вроде наполовину мумифицированных, наполовину разложившихся, обтянутых кожей останков в катакомбах. После чего он переключался на съемку трупов гражданских лиц, завороженный демократизмом смерти. Насильственная смерть его больше не интересовала, его привлекал сам факт смерти, наше общее достояние. После смерти старые и молодые становятся одного возраста, говорил он. Им столько лет, сколько нужно. И остальные различия исчезают. Куклуксклановец и блюзмен, исламский фундаменталист и еврейский поселенец, африканец и житель Соуэто, индиец и пакистанец, городской житель и селянин, фермер и пастух, г-н Томэйто и г-жа Томато — все они были там, рядом, на прямоугольниках его фотографий, лишенные своих внешних границ, уравненные на все времена. Для этого постоянно пополняющегося портфолио он выбрал внушительное название из Шекспира: «Золотые парни и девушки», которые, если вы помните («Цимбелин», акт IV, сцена 2), «все должны, как трубочисты, обратиться в прах».
Что же до непоседы Чоу, этого беспокойного, безумного, азартного бродяги, считающего себя идеальным ньюйоркцем, потому что, парень, я такой же, как этот город, я ведь, мать твою, не сплю : он уже пятнадцать лет был погружен в изучение Куинза, создавая портрет этого многоязычного района Нью-Йорка. Но Чоу, по крайней мере, был ничуть не менее горд своими рекламными фотографиями, которые сделал для компании «Хайнц». «Многонациональная жизнь улиц, парень, сама по себе богатство, — говорил он мне. — В ней есть фактура, глубина, она делает за тебя половину работы. А ты можешь себе представить, как надо исхитриться, чтобы сделать интересной поверхность грибного супа-пюре? Вот это действительно непростая задача».
Однажды Баскья (полностью одетый) зашел ко мне, чтобы поболтать и послушать какую-нибудь музыку. Роясь в моем виниле, он наткнулся на одну из старых пластинок, «Exile on Main Street»293, и поставил ее на проигрыватель. «Рай, ты-ы когда-а-нибудь видел этот фильм — „Cocksucker Blues“?294 — осведомился он. — Его делал Робэ-эр Фрэнк, и эту обложку тоже. Если не видел, я могу взять его-о у одного парня, посмотрим как-нибудь вечером вместе, que penses-tu?»295
Вслушиваясь в звуки «Sweet Virginia»296, дурманящей мелодии из другого века, странной, напыщенной смеси музыки Южного Лондона и Американского Юга, я поймал себя на том, что не могу оторвать глаз от коллажа на конверте пластинки: фрагменты кадров из фильма со сценой похорон (гражданские и военные отдают честь гробу), лица как знаменитые, так и никому не известные, газетные заголовки, несколько от руки нацарапанных стихотворных строчек, повторяющийся образ дороги. Написанные корявым почерком имена исполнителей. Амил Нитрейт — маримба. Клайди Кинг, Ванетта с другом — бэк-вокал. Билл Пламмер — басы. Музыка не вызывала ничего, кроме ностальгии, но фотографии все еще говорили о многом. Да, Роберт Фрэнк, подумал я. Это был знак, которого я ждал.
«Cocksucker Blues» был ничего, грязный, с несколькими неприятными сценами, но я все же оставался прежде всего фотографом, и что действительно привлекло мое внимание, так это Мабу. В 1970-м, расставшись с Мэри Фрэнк, Роберт купил, вместе с художницей Джун Лиф, дом в Мабу, в Новой Шотландии. Жесткие, сильные работы, которые он там создавал, убедительно продемонстрировали тогда — да и по сей день это актуально, — сколь велики возможности фотографии, сколь глубоко она может проникнуть, сколь много может она включать в себя, если, конечно, отказаться от намерения включить в нее все что только можно, если признать, что она не претендует на то, чтобы открыть некую универсальную истину. Человеческий глаз, вне тела, плывет на фоне высококонтрастного морского пейзажа. Слова и образы подвешены и сохнут на веревке, которой играет ветер. Множество фотографий, снятых сквозь стекло, на котором нацарапаны какие-то слова, или слова написаны прямо поверх самой фотографии. Без страха — поверх пишущей машинки, и снова — на фоне всеохватного моря. Держи крепче, не останавливайся297. На фоне пустынного, плоского скорбного ландшафта, который оживляют лишь шесты и рамы, исчезающее имя его умершей дочери. Посвящается Андреа, которая умерла. Я думаю об Андреа каждый день. Ищи надежду. Свиные туши. Больницы. Холод. Лед. Пакуемые чемоданы. Ничего приглаженного, причесанного. Фотографии, похожие на обрывки изображений под разбитым стеклом. Женщина — думаю, это Джун Лиф — лежит на песке, счастливая. Я смотрел на эти фотографии раньше, но не видел их. Теперь они заставили меня многое переосмыслить, они дали мне то, что мне было нужно: возможность начать сначала.
Глядя на эти фотографии из Мабу, я вспомнил слова Вирджинии Вулф: «Шедевр — это не результат внезапного вдохновения, это результат раздумий всей жизни». Анри Юло, мой первый учитель, очень верил во внезапное вдохновение, в решающий момент, способный обнажить тайную гармонию. Чего нельзя было сказать о Фрэнке. Работы, объединенные им под общим названием «Черное, белое и вещи», — это, возможно, его ответ на теорию Юло, подобно тому как «Поправка-18»298 стала ответом на «Нагих и мертвых»299. Я понял, что, глядя на зверства в поисках Зверств, ища Смерть в бессчетном множестве смертей, я стремился к недостижимому. Теперь я решил оставить в покое универсалии и гармонию таким охотникам за абсолютом, как Юло и Ормус, и сосредоточиться на бесконечных случайностях жизни.
Я решил, что ничто не запрещено. Я заново постигал азбуку воображения и то, что можно играть во все игрушки сразу.
По какой-то причине (не думаю, что это так уж нужно объяснять) я заинтересовался двойной экспозицией. Я конструировал сюжетную последовательность фотографий, на которых прекрасных молодых мужчин и женщин, зачастую обнаженных — вечная нагота Баскья оказала на меня свое влияние, — посещают прозрачные видения: мать, стоящая на верхушке небоскреба с широко распахнутыми руками, подобно Христу Анд, отец, висящий на вентиляторе, любовник из снов, второе «я». Обратившись к языку снов, я увидел и попытался воссоздать образы, значение которых было неясным, но именно эта неясность и завораживала меня. Человек за столом, к которому приходит призрак лошади, закрывающий ему глаза копытами. Обнаженный мужчина в пустой комнате, разговаривающий со своим двойником, лицо которого скрыто маской. (Это в сочетании с текстом, написанным мною внизу на каждом фото такой серии: Ты знаешь, кто ты? Ты знаешь, чего ты хочешь? ) К своему удивлению, я обнаружил, что бо льшая часть являвшихся мне образов имела некий религиозный оттенок: серия о покидающей собственное тело умирающей женщине; другая серия, где человек внезапно взрывается и превращается в чистый свет — сначала голова, затем тело и одежда. Я позволял себе обращаться к сверхъестественному, трансцендентному, потому что, говорил я себе, наша любовь к метафоре имеет дорелигиозные корни, она рождена потребностью выразить невыразимое, наши сны о потустороннем, о большем. Но явилась религия и сделала из ангелов заливное, привязала нашу крылатую красоту к дереву, приковала свободу к земле. В этих своих фотографиях я попытался возродить ощущение чудесного, не преклоняя колен ни перед одним из богов. Бог воображения — само воображение. Закон воображения: хорошо то, что дает результат. Закон воображения — это не универсальная истина, а истина в работе, за которую сражаешься и которую завоевываешь.
Я придумал свое альтер эго , загадочного среднеевропейского фотографа по имени Моосбрюггер (тезка убийцы из Музиля300), рыщущего по улицам Нью-Йорка, ищущего в этом Новом Мире отголоски Вены, Будапешта, Праги. Этот псевдофотограф снимал любовные отношения горгулий, приключения в стиле короля Артура, переживаемые многочисленными статуями, населяющими поднебесье городских улиц. Статуи оживали, они любили, сражались, жили по своим собственным законам. Они были как рыцари Шарлеманя или как американские первопроходцы. Моосбрюггеровские фотографии статуй были одними из моих любимых.
Я работал с отражением, со стеклом, с тенью. Используя зеркала, я набил руку в искажении масштаба. Я научился размещать галактику на человеческой ладони и узнал, что получится, если поместить зеркальные отражения внутри других зеркальных отражений и фотографии — внутри других фотографий, затуманивая глаз, пока последний образ не разрушится в сжатом кулаке. Сначала создать иллюзию, затем показать, что это иллюзия, и наконец разрушить эту иллюзию, в чем, как я начал понимать, и заключалась честность.
Однажды я проявил пленку и обнаружил на нескольких кадрах наложенное сверху призрачное изображение незнакомой женщины. Я никак не мог понять, откуда она взялась. В этот раз я был уверен, что не прогонял пленку через камеру дважды. К тому же я не узнавал ее. Правда, тело ее было не лишено сходства с Вининым, но это была не Вина. Это была незнакомка, перемещающаяся в пространстве, одновременно принадлежавшем и не принадлежавшем мне.
Как будто я прошел сквозь мембрану и коснулся иного мира.
Той ночью женщина явилась мне во сне и назвала свое имя. Она сообщила — чуть высокомерно, на мой взгляд, — что может читать меня, как открытую книгу. Она сказала, что если бы захотела, то могла бы закрыть меня и поставить обратно на полку, и тогда моя история так никогда бы и не закончилась, она оборвалась бы на полуслове. Я лежал голый в постели, а она склонилась надо мною, бормоча угрозы. Я пытался спорить с нею. Я сказал, что содержание книги не зависит от того, читают ее или нет. Даже если ее никто никогда не прочтет, содержание никуда не денется, оно будет делать свое дело. И этого достаточно, сказал я. Главное, что оно есть.
Она зашипела: «Ты помнишь то время, когда мы были любовниками? Ты помнишь нашу чудесную первую ночь любви? Нет, ты меня даже не помнишь, так ведь, ублюдок? Я ухожу. Может быть, я больше никогда не приду».
Я проснулся в холодном поту — один. Мария, подумал я. Я только что встретился с девушкой по имени Мария.
Я начал снимать сцены неверности: моя квартира за мгновение перед появлением в кадре Вины и сразу после ее ухода. Ложе преступной страсти. Вода на кафельном полу ванной. Недопитые бокалы. Наполовину съеденный ужин. Через какое-то время Вина разрешила снимать себя для этой серии. Ее лицо, скрытое маской. Ее анонимное, обнаженное тело, стремительно удаляющееся из кадра. Ее вытянутые руки, пытающиеся достать запретное. Эти фотографии дали нам новое ощущение близости, и по мере того как она все больше и больше отдавала себя этой работе, становясь скорее соавтором, чем объектом, я начинал испытывать суеверный страх перед властью безумного, спрятанного под повязкой шаманского глаза Ормуса. Иногда, могу поклясться, я чувствовал, как он блуждает в космосе, подобно фонарику, подобно глазу Роберта Фрэнка в фотографиях из Мабу, подобно разрезаемой лезвием облака луне в «Андалузском псе»301. Подобно ищущему кольцо глазу бога тьмы Саурона.
Так я стал писать автобиографию, используя все, что было под рукой: рисунки, истории, карандаши, сюрреализм, Вину, тексты.
— Реализм — это не свод правил, это намерение, — важно вещал я заинтересованной, на редкость терпимо настроенной Вине. — Мир утратил свою реальность, что нам с этим делать? Представь себе фотографию людей, никогда не меняющихся, проживающих свою жизнь, не выходя из привычной колеи. В их жизни есть, если им повезет, немножко любовной психодрамы: это и есть вымысел. Поле боя, на котором мы не видим подспудных течений истории, — это еще не вся правда. Поле битвы, на котором не видны, скажем, ангелы и демоны, скрыты от глаз боги с их супероружием и, например, призраки. Каким-то образом нужно показать метафоричность, невидимую за сущим, ведь именно она дает толчок всему, движет происходящее, делает вещи такими, какие они есть.
— И как ты будешь фотографировать подспудные течения? — спросила она.
— Не знаю, — улыбнулся я. — Думаю, для начала стоит поискать в нужных местах.
— Ты меняешься, — заметила она. — Не останавливайся, мне это нравится. Мне это правда очень нравится.
Мы все менялись. Перемены в Ормусе, который проводил целые дни, запершись в затемненной комнате, с маской на глазах, его усилившиеся мигрени, приступы, сопровождающиеся рыданиями и криками, — все это очень тревожило Вину, разрывало ее на части, она чувствовала себя беспомощной; отчуждение между ними росло. Она сидела под дверью его запертой комнаты, умоляя впустить ее. Когда ей разрешалось войти, она ухаживала за ним, сутками просиживая у его постели, держа его за руку, успокаивая, когда он метался, подобно огромной рыбе, выброшенной на сушу, и кричал о неминуемой катастрофе. Пригласили докторов, ему выписали транквилизаторы. Состояние его рассудка вызывало тревогу. Теперь Вина появлялась у меня чаще, спасаясь от мелодрамы, разыгрывавшейся в Родопы-билдинг; Ормус оставался на попечении неизменно терпеливых Клеи и Сингхов. Она говорила: «Его срыв пробил брешь в наших отношениях. Я все еще люблю его; знаешь, любовь — это тайна, все это так, но между нами уже ничего нет. Он где-то в открытом космосе или в пятом измерении ожидает конца света. Иногда мне кажется, что обратно он не вернется».
Она знала, что ей необходимо начать жить своей жизнью, найти свой новый путь. Все с большим энтузиазмом она участвовала в жизни альтернативных художников, работая с независимыми кинорежиссерами, исполнителями, танцорами, и одновременно писала свои песни, опробывая их на мне. Она участвовала в джем-сейшенах вместе со своими друзьями-знаменитостями, которых у нее было немало. Неожиданно для публики она несколько раз появилась на небольших музыкальных площадках в центре города вместе с наспех собранной группой и была польщена тем, как ее приняли. К осени 1988 года она выпустила альбом «Вина» и собиралась вернуться на сцену. «Не в Америке и не в Европе, — говорила она мне. — К этому я еще не готова. Может, небольшой тур по Латинской Америке — для начала? Музыка ведь сильно подвержена их влиянию. Бразилия, Мексика — так, пробный шар».
Хочу вспомнить, какой она была тогда, возрождающаяся в свои сорок пять, во всеоружии красоты и смелости, одинокая, напуганная, но не сбавляющая шага в поисках своего пути. Накануне того турне она наконец призналась — я ждал этого всю жизнь, — что я стал фактором, проблемой. Я больше не был лишь закуской, гарниром. Меня уже нельзя было просто отодвинуть. Слишком долго это была история о плавании Ормуса и Вины, а Рай цеплялся за борт их стремительно несущейся по волнам яхты. Это была их история; теперь наконец-то она стала и моей тоже. Наконец.
Она говорила, что сбилась с пути, запуталась, что ей необходимо время для раздумий, и всё в том же духе. Да, она подумывала о том, чтобы оставить его. Она больше не могла там находиться. Но она не могла уйти от него. И не могла остаться.
Она говорила:
— Ты даже не представляешь, насколько вы похожи. Если не считать того, что он тонет уже в третий раз, а ты поднимаешься наверх, к воздуху.
Она говорила:
— Мне нужно уехать. Я еду на эти гастроли. Мне надо подумать.
— Я поеду с тобой, почему бы и нет, — предложил я. — Я мог бы быть твоим официальным фотографом. Всё, о чем я прошу, это полный доступ. Ты поняла? Полный.
— Нет, не надо.
— Я не могу отпустить тебя, Вина, после всего этого. Мы так близки. Я должен поехать.
— Господи Иисусе, господи! Я не знаю. Ну ладно, можешь ехать. Нет, не надо. Поезжай. Нет, не надо. Поезжай. Не надо. Не надо ехать. Не надо. Ладно, поезжай.
— Тогда я поеду.
— Нет. Не надо.
Нам следовало прислушаться к Ормусу. И не только из-за сильного землетрясения в Сан-Франциско в 1984 году — восьмидесятые были тяжелым периодом для всей несовершенной Земли. В октябре 1980 года двадцать тысяч человек погибли в Эль-Аснаме, в Алжире, в результате землетрясения силой 7,3 балла по шкале Рихтера, настолько мощном, что там отказали сейсмологические приборы. Месяцем позже на юге Италии погибли три тысячи человек. В октябре 1983 года удару подверглась деревня Хасан-Кале на востоке Турции (две тысячи погибших); в сентябре 1985 года в Мехико местные власти вынуждены были использовать бейсбольный стадион в качестве морга (больше двух тысяч погибших). Средней силы толчки разрушили Сан-Сальвадор в августе 1986 года, а затем, двумя годами позже, таинственная лихорадка подземных толчков сотрясла территории вдоль границ, разделяющих ряд стран. В августе 1988 года на границе между Индией и Непалом земля содрогалась с силой 6,7 балла по шкале Рихтера (более пятисот погибших), и всего лишь через три месяца погибла тысяча человек, на этот раз на границе между Китаем и Бирмой. Месяц спустя землетрясение силой 6,9 балла опустошило приграничную территорию между Арменией и Турцией. Город Спитак с пятидесятитысячным населением был разрушен полностью; восемьдесят процентов зданий в Ленинакане (городе с населением в триста тысяч) рассыпались в прах; сто тысяч человек погибли, место трагедии посетил Михаил Горбачёв. Когда в январе 1989 года две деревни в приграничном районе Таджикистана были погребены под оползнями и селями (тысяча погибших, а также несколько тысяч голов скота), так называемый феномен «земных разломов в приграничных районах» начал привлекать к себе внимание во всем мире. Не расползается ли мир по швам? — таким вопросом задалась обложка журнала «Тайм», и, несмотря на то что официальным ответом сейсмологов было твердое и многократно повторенное «нет», я впервые задумался о том, что за картины видел Ормус Кама в своем бреду. Собаки, свиньи и рогатый скот могут чувствовать приближение землетрясения раньше специальных сейсмологических приборов, — так, может быть, человеческое существо в состоянии предсказать их за месяцы, за годы?
Да, если бы мы прислушивались к Ормусу. И что тогда? Подобно всем Кассандрам, он не знал, как избежать исполнения пророчества. В конечном итоге пророчества бесполезны. Нужно просто жить своей жизнью, делать свой каждодневный выбор и двигаться вперед, пока можешь.
В феврале 1989 года Вина Апсара и ее новая группа вылетели в Мексику, чтобы дать там несколько больших концертов. Ничего не сказав ей, я тоже полетел в Мехико. У меня был ее маршрут, список отелей и все прочее. На этот раз я не дам ей ускользнуть.