Валентин Пикуль «Пером и шпагой»

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   48

ГРОСС ЕГЕРСДОРФ



Официанты еще не успели расставить посуду для завтрака фельдмаршала, когда загремели пушки, и в шатры Великого Могола (эти роскошные палаты из шелка, устланные коврами) ворвался бригадир Матвей Толстой.

— Жрать, что ли, нужда пришла? — заорал он. — Пруссаки уже Егерсдорф прошли.., конница ихняя прет через поле!

Апраксин верхом вымахал на холм, где стояла батарея Степана Тютчева; сопровождали фельдмаршала три человека — Фермер, Ливен и Веймарн. Все было так: пруссаки заняли гросс егерсдорфское поле и уже колотили русских столь крепко, что летели прочь куда голова, а куда шапка! Апраксин тут стал плакать, приговаривая:

— Солдатиков то моих — ай, ай! — как убивают. Господи, помоги мне, грешному. — И спросил у свиты:

— Делать то мне что?

Фермер на это сказал:

— Маршировать! Ливен сказал:

— Но придержаться! Веймарн сказал:

— Конечно!

К ним подошел майор Тютчев — бледный, точный, опасный:

— Ваше превосходительство, уйдите сейчас подалее. Бугор сей — батарейный, а я залфировать ядрами учиняю… Апраксин вернулся в шатер, который уже рвали шальные пули. Прислонив иконку к ножке походного стола, он отбивал поклоны:

— …от страха нощнаго, и от стрелы, летящия во дни. От вещи, во тьме к нам приходящия!

Ржали испуганные кони, неслась отборная брань, трещали телеги. Под флагом ставки сейчас копилась вся наемная нечисть: Мантейфели, Бисмарки, Бюлловы и Геринги; здесь же крутился и барон Карл Иероним Мюнхгаузен — тот самый, известный враль, о котором написана книга и который сам писал книги…

Перебивая немецкую речь, в нее вплетались слова псалма, который читал фельдмаршал:

— ..да не преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши…

Но пока Апраксин бездействовал, войска его — кровоточа под пулями и ядрами — продолжали маневр, разворачиваясь для боя. Мордуя лошадей, вытаскивая из грязи пушки, артиллерия силилась выбиться из путаницы обозов, чтобы занять позицию. Где то вдали виднелись красные черепицы прусских деревень — Удербален, Даунелькен и Мешулине…

Ганс фон Левальд — строго по плану — бросил войска.

— Это нетрудно, — сказал он своим генералам. — Русские уже растоптаны нашим первым натиском. Вы только разотрите их в грязи, чтобы они сами себя не узнали!

Запели горны, затрещали барабаны — пруссаки дружно обрушились на левый фланг. Здесь русский авангард встретил немцев «новинкой»: широко разъятые, будто пасти бегемотов, жерла секретных шуваловских гаубиц жахнули картечью.

Ражие прусские драгуны покатились из седел.

— Пусть сомкнут ряды, — велел Левальд, — и повторят!

— Пали! — отозвались русские, и снова заплясали лошади, лягая копытами раненых, волоча в стременах убитых…

Пруссаки откатились под защиту сосен Норкиттенского леса. Батарея майора Тютчева, вся в огне, уже наполовину выбитая, стояла насмерть… Тут прискакал гонец с приказом:

— Пушкам майора Тютчева отходить.., с отрядом Фермера!

— Тому не бывать, — отвечал Тютчев. И не ушел.

Жаром обдало затылок майору: это сзади дохнула загнанная лошадь. А на лошади — сам генерал Фермор.

— Мерзавец! — наступал он конем на майора. — Сейчас же на передки и — следом за мной… Оставь этот бугор! Тютчев поднял лицо, искаженное в бесстрашии:

— Прошу передать фельдмаршалу, что исполнять приказа не стану. Утащи я отсель пушки свои — фланг обнажится… Пали, ребята, я в ответе!

Майор Тютчев нарушил присягу, но поступил по совести; сейчас только его батарея (единственная) сдерживала натиск прусской лавины. А ведь по «Регламенту воинскому» следовало Тютчева после боя расстрелять другим в назидание.

— Пали! — кричал Тютчев, весь в дыму и грохоте. — Ежели меня убьют чужие — тогда и свои не расстреляют!

В центре же русского лагеря, насквозь пронизанного пулями, еще продолжалась бестолочь:

— Обозы, обозы вертай за ручей…

— Куда прешься, безлошадный?

— Ярославцы, обедня вам с матерью, не лезь сюды!

— Ай ай, убили меня.., убили…

— Конницу пропусти, конницу!..

— Рязанцы, не напирай…

20 тысяч рекрутов, еще не обстрелянных, и 15 тысяч человек больных — эти 35 тысяч, не принимавшие участия в бое, висли сейчас камнями на шее ветеранов. И надо всем хаосом телег, людских голов, задранных оглобель и пушек верблюды гордо несли свои головы, рассыпая в сумятицу боя презрительные желтые плевки.

Убит еще один генерал — Иван Зыбин (из лужских дворян).

Пал замертво храбрый бригадир Василий Капнист (остался после него сиротой в колыбели сын — будущий поэт России).

Израненные русские войска — с воплями и матерщиной — отступили перед натиском… Они отступили!

***


— Через полчаса я буду пировать под шатрами Великого Могола, — сказал фон Левальд. — Принц Голштинский, слава — на кончике вашей шпаги… Вбейте же клин в русское полено и разбросайте щепки по полю!

Принц вскочил на коня и налетел своей конницей на русские ряды «с такой фурией (заявляет очевидец), что и описать невозможно». Принц Голштинский смял казаков и гусар, но.., напоролся на 2 й Московский полк. Москвичи так ему поддали, что «с фурией» (которую я тоже не берусь описать) принц турманом полетел обратно. фон Левальд увидел его у себя, всего забрызганного кровью.

— Они разбиты! — очумело орал принц, еще весь в горячке боя. — Они разбиты, но почему то не хотят сложить оружие!

— Я их понимаю, — отвечал Левальд. — Они не хотят сдаваться потому только, что бежать им некуда: ручей Ауксин брода не имеет. Зато мы выкупаем их сразу в Прегеле!

***


В шатер к Апраксину, опираясь на саблю, вошел раненый бригадир Племянников:

— Генерал фельдмаршал! Прикажи выступить резерву и помереть. И мы — помрем. Вторая дивизия повыбита. Стрелять чем не стало!

Апраксин испуганно огляделся.

— Чего стоите? — накинулся вдруг на официантов. — Собирай посуду, вяжи ковры… Да хрусталь то, хрусталь то.., рази же так его кладут? Ты его салфеточкой оберни, а затем укладывай! Не твое — так, стало быть, и жалеть не надобно?

Племянников пустил всех по матери и, припадая на ногу, снова ушел туда, где отбивались его солдаты. Кто то схватил его в обнимку. Поцеловал в губы — губами, кислыми от пороха.

Это был друг его и собутыльник — Матвей Толстой.

— Чего ты, Матяша? — спросил Племянников, опечаленный.

— А так, брат.., просто так.., прощаюсь! Племянников обнял Толстого.

— Пошли, Матяша, — сказал с ожесточением. — Помрем с тобой как следоваит. Не посуду, а честь спасать надобно…

Издали — через оптику трубы — Левальд видел первую шеренгу русских полков. Она сплошь стояла на коленях, чтобы не мешать вести огонь второй линии. Третья держала ружья на плечах стрелков второй линии. Убитые в первой шеренге с колен ничком совались лицами в землю, на их место тут же (без промедления!) опускался на колени другой из второй линии. Из третьей же солдат замещал того, кто стал ближе к смерти — уже в первой.

Порох кончался. Кое где резались на багинетах, бились лопатами и обозными оглоблями… Отступать русским действительно было некуда: за ними шумел топкий, полноводный Прегель — славянская река! Русский «медведь», которого так боялся Фридрих, теперь встал на дыбы, затравленно щелкая зубами.

— Осталось пронзить его сердце! — сказал фон Левальд.

Завтрак в шатрах Великого Могола откладывался, и генерал губернатор Восточной Пруссии развернул на коленях салфетку. Вот и холодная курочка; он разорвал ее пальцами, дернул зубами нежное мясо из сочной лапки.

— Можете посылать гонца в Берлин, — велел Ле вальд, вкусно обсасывая косточку. — Обрадуйте короля нашей полной победой!

— Казаки! — раздалось рядом. — Атака казаков…

— О, это очень интересно… Казаков я посмотрю… Фон Левальд аккуратно завернул недоеденную курочку, взял в руки трубу и, по старчески держась за поясницу, вышел на лужайку, поросшую редколесьем. Отсюда ему хорошо было видно, как, пластаясь по земле, с воем летела русская конница

— вся колеблясь рядами, словно густая трава под ветром. Резануло глаза Левальду пестротой халатов, необычными ковровыми красками, — это ярким пятном мелькнула калмыцкая вольница. Солнце вдруг померкло на мгновение, и легкая, как дымка, туча быстро прочертила небеса над полянами Гросс Егерсдорфа.

— Что это такое? — удивился фон Левальд. Воздух уже наполнился жужжащим пением. Потом застучало вокруг — так, будто палкой провели по частоколу, и адъютант выдернул из сосны длинную калмыцкую стрелу… Левальд обозлился:

— Шорлемер, накажите этих дикарей палашами! Навстречу казакам, тяжко взрывая копытами землю, рванулись прусские кирасиры в латах. Железным косяком они врубались в румяное зарево битвы, из дыма блестели — четко и неярко — длиннющие тусклые палаши.

— Посылайте гонца в Берлин! — напомнил Левальд, возвращаясь на травку к своей курице. — Исход сражения мне ясен: нет такой силы, чтобы выдержала атаку нашей прекрасной кавалерии…

Казачья лава, настигаемая врагом, панически отхлынула обратно. Вытянулись в полете остромордые степные кони, раздувая ноздри — в крови, в дыму. Никто не догадался в ставке Левальда, что это совсем не бегство казаков, — нет, это был рискованный маневр… Вот знать бы только — чем он завершится?

— Победа! — кричали немцы. — Хох.., хох.., хох!

Неужели Левальд прав?.. Русская инфантерия расступилась перед казаками. Она словно открывала сейчас широкие ворота, в которые тут же и проскочила казачья лавина. Теперь эти «ворота» надо спешно захлопнуть, чтобы — следом за казаками — не ворвались враги в центр лагеря. Пехота открыла неистовый огонь, но «ворота» затворить не успела… Не успела и не смогла!

Добротная «прусская кавалерия, сияя латами, „пошквадронно в наилутчем порядке текла как некая быстрая река“ прямо внутрь русского каре. Фронт был прорван, прорван, прорван… Кирасиры рубили подряд всех, кто попадал им под руку.

Замах палаша, возглас:

— Хох!

Вдребезги разлетается череп от темени до затылка. Но тут подкатила русская артиллерия и…..фон Левальд вцепился зубами в нежное мясо курицы. К нему подошел адъютант, которого шатало, будто пьяного:

— Задержите гонца в Берлин. Умоляю вас: задержите. Там что то случилось. Если это русская артиллерия, то нам с нею не тягаться.

Фон Левальд, отложив курицу, снова поспешил на лужайку. Увы, он уже ничего не видел. От множества пудов сгоревшего в бою пороха дым сгустился над гросс егерсдорфским полем — в тучу! Дышать становилось невозможно. Лица людей посерели, словно их обсыпали золой. Из гущи боя Левальд слышал только густое рычание, будто там, в этом облаке дыма, грызлись невидимые страшные звери (это палили «шуваловские» гаубицы!). Треск стоял в ушах от частой мушкетной и карабинной пальбы.

— Я ничего не вижу, — в нетерпении топал ботфортами Левальд. — Кто мне объяснит, что там случилось?

А случилось вот что.

Атака казаков была обманной, они нарочно завели кирасиров прямо под русскую картечь. Гаубицы шарахнули столь удачно, что целый прусский эскадрон (как раз средний в колонне) тут же полег костьми. Теперь «некая быстрая река» вдруг оказалась разорвана в своем бурном неустрашимом течении. Кирасиры же, которые «уже вскакали в „аш фрунт, попали как мышь в западню, и оне все принуждены были погибать наижалостнейшим образом“. Блестящая по исполнению прусская атака завершилась трагически для врага: казаки вырубили всех кирасир под корень.

Над русским фронтом взлетали шапки, гремело «ура».

— Кажись, наша брать учала! — всюду радовались русские.

И воспрянули разом. С телег вагенбурга спрыгивали раненые, хватали ружья убитых, спешили в свалку баталии. Полки дивизии убитого Лопухина (Нарвский и 2 й Гренадерский), разбитые пруссаками еще на рассвете, словно воскресли из мертвых. С треском они тоже ломили напролом:

— За Лопухина.., сподобь его бог!

— За Степан Абрамыча.., упокойника!

— За Русь матушку!

— Давай, Кирюха, нажимай!

Апшеронцы и бутырцы опустошили свои сумки до дна; шли только на штык. От горящих деревень летели сполохи искр, в шести шагах ты еще видел цель — на седьмом шагу все было черно от гари. Первая линия пруссаков попятилась, а вторая линия четким огнем расстреляла бегущих, приняв их за наступающих русских. Мундир на Левальде, осыпанный искрами, тлел и дымился. Старец задыхался. Курица валялась в траве, затоптанная ногами. Видно, она имела судьбу не быть съеденной в этот грозный день — день 19 августа 1757 года…

***


Вдали от гула сражения томилась под ружьем бригада Петра Александровича Румянцева. Пальба и возгласы смерти едва достигали тишины леса, темного и чащобного. Старые солдаты, ветераны еще миниховских походов на крымчака, припадали ухом к земле.

— До виктории, кажись, далече, — делились они с молодыми. — Топочут шибко. Да не по нашенски. Быдто — телега татарская…

Люди мучились. Слушая крики кукушек, считали свои дни. Багинеты, примкнутые к ружьям, блестели от росы. Было жутко и непривычно русским людям стоять в чужом неуютном лесу.

— Робяты! — вдруг закричал Румянцев, вскочив на пень. — Заломи шапки покрепче, чтобы в драке не потерялись, да пошли с богом… Эдак то здесь прождем свое царство небесное!

Он не имел на то ни права, ни приказа. Он даже не знал, что происходит сейчас в разгаре битвы, которая, как кровавое пятно, растеклась на берегах Прегеля. Он знал только один завет «Регламента»: «Товарища — выручай!» Молодой и статный, будущий граф Задунайский бежал впереди солдат, прыгал ловко через завалы дерев, продирался сквозь удушистый можжевельник…

— Быстрей, робяты, да не пужайся! Пока мы живы — нет смерти, а смерть придет — нас уже тогда не будет… Валяй за мною!

Фон Левальд был поражен, когда из самой чащи, опутанные лесной паутиной, словно дьяволы, в молчаливой ярости выросли свежие русские полки.

— Ландкарт! — закричал губернатор Пруссии. Карту раскинули перед ним на барабане.

— Но лес непроходим, — оторопел Левальд. — Там лошади вязнут в трясине по самое брюхо. Откуда они взялись, проклятые?

Солдаты присели уже на колено. Румянцев рухнул на землю, чтобы его не задели пулей свои же ребята, — и плотный залп над его головой ударил: жах! Над ставкой Левальда деревья отряхнули листву, посыпались посеченные ветки…

— Виват, Россия! — выхватил Румянцев шпагу.

— Вива ааат.., уррра а!

Склонив штыки, новгородцы с лязгом стали раскидывать прусские резервы. Напрасно Левальд пытался образовать оборону: чуть его войска зацепятся за опушку леса — их оттуда штыком; чуть укрепятся на холме — их снимает оттуда русская артиллерия.

Вот что писал рядовой участник этого сражения:

«Неприятели дрогнули, подались несколько назад, хотели построиться полутче, но наши уже сели им на шею. Прусская храбрость обратилась в трусость… Не прошло и четверти часа, как пруссаки, словно скоты худые, безо всякого порядку и строю побежали…» Но тут Апраксин — словно его мешком огрели — очнулся.

— Эй, эй! — заволновался он. — Куда прете далее? Велите армии растаг делать. А то как бы хужей не было! Или забыли, с кем дело имеете? Армия Фридриха.., с ней шутить неладно. Стой, говорю, не беги далее за немцем… Передохни!

Ч ставку Апраксина ворвался сияющий Петр Панин.

— Виктория! — возвестил он. — Ей ей, не прибавлю, если скажу, что такой славной виктории давненько уже не бывало.

Пригнувшись, в шатер вошел венский представитель при русской ставке, барон Сент Андре, и поздравил фельдмаршала.

— Такой победы, — сказал он, — не только вы, Россия, но и вся Европа едва ли ведала за последние годы! Но удивительная нация эти русские! Почему то они всегда дают противнику вначале как следует отколотить себя. А потом, уже побитые, они — словно их сбрызнули живою водой! — намертво убивают врага…

Губа Апраксина неряшливо отвисла на сторону.

— У нас издревле вся система такая, — похвастал он, — что за одного битого двух небитых дают… Но.., ой ли? Боюсь и думать о виктории нашей! Осторожность нужна, а не строптивость молодецкая. Не нам! Не нам, сирым да убогим россиянам, тягаться с могучим Фридрихом…

И вдруг в его дряблом мозгу блеснула мысль: «Господи, да что же наделали? Кого побили? Ведь в Ораниенбауме великий князь теперь сожрет меня, когда узнает о сей виктории… А сама Екатерина? Ведь я — погиб!»

— Уходить надоть, — заволновался Апраксин. — Эко место треклятое: сыро и дух худой, опасный. Ой ой, быть беде, чую…

Прусская армия была разгромлена полностью. Победители покрыли поле побоища кострами, варили кашу с салом, искали во тьме раненых; мертвых укладывали ровными рядами — для пересчета. Грузили павшими фуры, и верблюды величаво вытаскивали их по песку на последнюю дорогу. Повсюду — через усталые жерла — додымливали остатки былой ярости брошенные канонирами пушки.

Румянцев, в одной нижней сорочке, босой и радостный, закатав рукава, катил через лагерь бочку с вином. Посреди лагеря он треснул пяткой в днище

— запахло хмелем.

— Подходи с кружкой те, кому жить долго осталось! По лагерю бродил, шатучий от хмеля, майор Степан Тютчев.

— Что же это будет, люди? — вопрошал изумленно. — Чужие меня не убили, так теперича, выходит, свои будут расстреливать?

Румянцев с бокалом ввалился к Апраксину:

— Дозволь перечокаться, Степан Федорыч! Кенигсберг отныне голыми руками бери. Ручку оттедова протяни — и мы в Померании! А оттоль — на Берлин! Хочу пива цгмецкого пробовать…

Апраксин целовал парня вывернутыми губами:

— За службу тебе спасибочко, Петруша. А только спьяна ты похвальбой мусоришь… Нешто же король Прусский простит нам свою ретираду? Политиковать надобно. Смотри, как бы не взгрели нас!

***


Фридриху доложили о победе русских под Гросс Егерсдорфом, которая открывала России дорогу прямо на Кенигсберг… Король долго молчал. Потом (очень сосредоточенный) он сказал — почти просветленно:

— Но ведь русские не воспользовались своим успехом? А посему эту битву не считать нашим поражением.

Бесстрашный кавалерист Зейдлиц спросил об Апраксине:

— А что этот старый мешок?

— Барон Мюнхгаузен пишет, что под ним была ранена лошадь.

— Он ее ранил сам, — улыбнулся король.

— Своими шпорами! — загрохотал Зейдлиц.