Перевод с иврита Р. Зерновой Предисловие и общая редакция Я

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   41

базаром или лотереей, мама не переставала печь и жарить. Она делала это

прекрасно; у нее я научилась готовить простую и питательную еврейскую пищу,

- ту самую, которую люблю и готовлю по сей день, несмотря на то, что сын и

один из внуков - они считают себя знатоками и льют вино в любое блюдо -

критикуют мою "лишенную воображения" стряпню (однако никогда от нее не

отказываются). По вечерам в пятницу, когда мы усаживались за субботнюю

трапезу - куриный бульон, фаршированная рыба, мясо с картошкой и луком,

цимес из моркови со сливами, - кроме отца, Клары я меня за столом почти

всегда были гости, приехавшие издалека, и порой их визиты затягивались на

несколько недель.

Во время Первой мировой войны мама превратила наш дом в перевалочный

пункт для юношей, вступавших добровольцами в Еврейский легион Британской

армии; они под еврейским флагом шли освобождать Палестину от турок. Молодые

люди из Милуоки, вступавшие легион (воинской повинности иммигранты не

подлежали), уходили от нас с двумя мешочками: маленький, вышитый руками

мамы, мешочек служил для талеса и филактерий; другой мешочек, гораздо более

вместимый, был наполнен еще горячим печеньем из ее духовки. Она с открытым

сердцем держала открытый дом и, вспоминая это время, я слышу ее смех на

кухне, где она чистит морковку, жарит лук и режет рыбу для субботнего ужина,

болтая с одним из гостей, который будет ночевать на кушетке у нас в

гостиной.

Отец тоже принимал активное участие в еврейской жизни города.

Большинство из тех, кто спал на нашей знаменитой кушетке, были

сионисты-социалисты с Восточного побережья, идишские писатели, ездившие с

лекциями по стране и жившие за городом, члены Бней Брита (еврейское

братство, к которому мой отец принадлежал). Короче говоря, мои родители

полностью интегрировались, и их дом стал для милуокской общины и ее гостей

чем-то вроде учреждения. Среди тех, кого я тогда впервые увидела и услышала,

многие имели впоследствии огромное влияние не только на мою жизнь, но, что

гораздо важнее, на сионистское движение, в частности на социалистическое его

крыло. Некоторые оказались в числе отцов-основателей еврейского государства.

Вспоминая людей, проезжавших через Милуоки в те годы, которые произвели

на меня впечатление, я прежде всего думаю о Нахмане Сыркине - пламенном

идеологе сионистов-социалистов - Поалей Цион. Сыркин, русский еврей,

изучавший в Берлине философию и психологию, вернулся в Россию после 1905

года, а затем эмигрировал в Соединенные Штаты, где стад лидером Поалей Цион.

Сыркин считал, что единственная надежда еврейского пролетариата (он называл

его "рабом рабов" и "пролетариатом пролетариата") - это массовая эмиграция в

Палестину, и об этом он писал и блистательно говорил в Америке и в Европе.

Моя любимая история о Сыркине (дочь которого, Мари, стала моим близким

другом, а потом и биографом) - этот спор его с доктором Хаимом Житловским,

известным защитником идиша как еврейского национального языка. Для

Житловского главным был чисто правовой аспект еврейского вопроса; Сыркин же

был страстным сионистом и сторонником возрождения иврита. Во время их спора

Сыркин сказал: "Ладно, давайте поговорим о разделе. Вы берете все, что уже

существует, а я то, чего еще нет. Например, Эрец-Исраэль (Земля Израиля) еще

не существует как еврейское государство, поэтому она моя; диаспора

существует, значит, она ваша. Идиш существует - он ваш; на иврите в

повседневной жизни не говорят - стало быть, он мой. Ваш удел - все реальное

и конкретное, а моим пусть будет то, что вы зовете пустыми мечтаньями".

Или Шмарьяху Левин. Без сомнения, это был один из величайших

сионистских ораторов того времени; тысячи евреев покорялись его остроумию и

шарму. Как и Сыркина, теперь его помнят смутно, и если молодые израильтяне

знают его, то лишь потому, что в каждом, самом маленьком, городе Израиля

есть улица его имени. Для моего же поколения он был один яз гигантов, и если

мы кого обожали, то, конечно, элегантного, мягкого интеллектуала Шмарью

(Шмарьяху - его полное имя). Юмор его был типично идишский, так что его

остроты даже трудно перевести на другой язык. Он, например, говорил о

евреях: народ мы маленький, да паскудненький. Или, иронически описывая

Палестину, говорил, что это прекрасная страна: зиму можно проводить в Египте

(где редки дожди), а лето - в Ливанских горах. Как-то во время сионистского

конгресса в Швейцарии он подошел ко мне очень взволнованный. "Голда, -

сказал он, - у меня есть дивная мораль для басни. Но басни-то нет!" В 1924

году Шмарья поселился в Палестине, и наши пути стали пересекаться. Особенно

живо я помню ужас, охвативший меня в 1929 году в Чикаго: меня попросили

выступить на очень большом митинге - на таком мне не случалось еще

выступать, - и вдруг я увидела Шмарью в одном из первых рядов. "Боже мой! -

подумала, - как же я посмею открыть рот, когда тут сидит Шмарья?" Но я

выступила и потом получила большое удовольствие, когда он сказал, что я

хорошо говорила.

Первые палестинцы, которых я встретила, были Ицхак Бен-Цви, ставший

потом вторым президентом Израиля, Яаков Зрубавел, известный

сионист-социалист и писатель, и Давид Бен-Гурион. Бен-Цви и Бен-Гурион

приехали в Милуоки в 1916 году вербовать солдат для Еврейского легиона; они

жили в Палестине, но турецкое правительство их выслало, запретив когда-либо

туда возвращаться. Зрубавел, осужденный на тюремное заключение, сумел

бежать, но был заочно приговорен к пятнадцати годам каторжных работ.

Никогда раньше я не встречала таких людей, как эти палестинцы, никогда

не слышала таких рассказов про ишув (маленькую еврейскую общину в Палестине,

в то время сократившуюся с 85 до 56 тысяч). Тогда я впервые узнала, как

страдает ишув от жестокого турецкого режима, заморозившего всякую нормальную

жизнь в стране. Их сжигала тревога о судьбах евреев Палестины, и они были

убеждены, что евреи смогут предъявить свои права на родину только после

войны и только в том случае, если евреи, именно как евреи, сыграют в войне

значительную и заметную роль. Они говорили о Еврейском легионе с таким

чувством, что я сразу пошла туда записываться - и получила сокрушительный

удар: девушек не принимали.

К этому времени я знала о Палестине немало, но более теоретически. Эти

же палестинцы говорили не о взглядах в теории сионизма, а о его реальности.

Они подробно рассказывали о пятидесяти еврейских сельскохозяйственных

поселениях, существующих там, и говорили о гордоновской Дгании так, что она

начинала казаться реальной, населенной живыми людьми, а не мифическими

героями и героинями. Рассказывали о Тель-Авиве, только что основанном на

песчаных дюнах за Яффой и о Хашомере, еврейской самообороне, организованной

ишувом, в которой они участвовали. Но больше всего они говорили о том, как

страстно ждут победы союзников над турками. Все они работали в Палестине бок

о бок, а Бен-Цви часто говорил о четвертом члене группы - Рахел Янаит,

которая позже стала его женой. Для меня она стала типичной

представительницей женщин ишува, доказавших, что можно быть одновременно

женой, матерью и товарищем по оружию, не только не жалуясь, но гордясь этим.

Мне казалось, что она и такие, как она, без всякой рекламы делают для

освобождения женщин больше, чем самые воинственные суфражистки Соединенных

Штатов и Англии.

Я слушала палестинцев как зачарованная везде, где они выступали, но

прошло несколько месяцев, пока я осмелилась к ним обратиться. Разговаривать

с Бен-Цви и Зрубавелом было куда легче, чем с Бен-Гурионом: они были

сердечнее и не были такими догматиками. Бен-Цви несколько раз приезжал в

Милуоки и останавливался в доме моих родителей. Он сидел с нами за столом,

пел с нами песни на идиш и терпеливо отвечал на наши вопросы о Палестине.

Это был высокий, довольно застенчивый молодой человек с ласковой улыбкой и

мягкими, скромными манерами, которые сразу же привлекали к нему людей.

Что касается Бен-Гуриона, то мое первое воспоминание - о том, как я с

ним не встретилась. Его ждали в Милуоки, где он должен был выступить в

субботу вечером, а потом, в воскресенье, обедать у моих родителей. Но в эту

субботу в город приехала Чикагская филармония. Моррис, к тому времени уже

находившийся в Милуоки, пригласил меня на концерт еще за несколько недель

перед тем; я считала своим долгом пойти с ним, хотя не могу сказать, что

получила в тот вечер большое удовольствие от музыки. На следующий день члены

Поалей Цион известили меня, что обед отменяется. Несправедливо, сказали мне,

что человек, не потрудившийся прийти на выступление Бен-Гуриона, - а я,

конечно, была слишком сконфужена, чтобы объяснить личные причины, помешавшие

мне там присутствовать, - несправедливо, чтобы такой человек беседовал с ним

за обедом. Сердце мое разрывалось, но я сочла, что они правы и стоически

приняла их приговор. Потом, конечно, я познакомилась с Бен-Гурионом и очень

долго продолжала испытывать перед ним благоговейный страх. Это был один из

самых неприступных людей, каких я знала, и что-то было в нем, мешавшее людям

его понять. Но о Бен-Гурионе - позже.

Постепенно сионизм наполнял мою жизнь и сознание. Я не сомневалась,

что, так как я еврейка, мое место в Палестине и что, так как я

сионистка-социалистка, я смогу работать в ишуве, чтобы достичь стоящих перед

нами социальных и экономических целей. Я еще не решилась уезжать - тому еще

не пришло время. Но я знала, что не примкну к "салонным сионистам", которые

агитируют других поселиться в Палестине, а сами сидят на месте. И отказалась

вступить в партию Поалей Цион прежде, чем приму окончательное решение.

А была еще школа, был Моррис. Пока он оставался в Денвере, мы регулярно

переписывались и, перечитывая эти письма теперь, я вижу, что были в моей

жизни маленькие трагедии и сомнения, знакомые всем девушкам. Почему у меня

не черные, как смоль, волосы и не огромные сияющие глаза? Любит ли он меня?

Мои письма, вероятно, были пересыпаны плохо скрытыми просьбами меня

успокоить - и он успокаивал, хоть и не в слишком галантных выражениях. "Я

много раз просил тебя не возражать мне, когда я говорю о твоей красоте, -

писал он. - Каждый раз ты выскакиваешь с одними и теми же робкими и

самоунижительными замечаниями, которых я терпеть не могу".

В других письмах мы конфузливо строили планы общего будущего, и дело

неминуемо кончалось тем, что мы писали друг другу о Палестине. Моррис тогда

верил в сионизм гораздо меньше, чем я; он был и романтичнее, и более склонен

к размышлениям. Он мечтал о мире, где все будут жить мирно, а национальное

самоопределение не слишком его привлекало. Он не думал, что евреям очень

поможет наличие собственного государства. Ну, будет еще одно государство, с

обычными государственными тяготами и наказаниями. Вот что он писал мне в

1915 году: "Не знаю, радоваться или печалиться, что ты стала такой страстной

националисткой. Я в этом отношении совершенно пассивен, хотя очень уважаю

твою деятельность, как и всякую другую, направленную на помощь страдающему

народу. На днях я получил приглашение на митинг... Но так как я не вижу

большой разницы между тем, где будут страдать евреи - в России или на Святой

земле, то я и не пошел..."

В 1915 году евреи страдали во многих странах, и мы с отцом стали

работать вместе во всяких организациях, созданных для оказания им помощи;

это, кстати, нас сблизило. В Первую мировую войну, как во Вторую,

большинство мероприятий по помощи евреям Европы управлялись созданным тогда

"Джойнтом" (Объединенным комитетом по распределению помощи). Но в отличие от

того, что было в 1940 году, дела этой замечательной организации велись в ту

пору - и довольно плохо - группой бюрократов, заседавших в Нью-Йорке, и

"Джойнт" стал мишенью для жестоких критических нападок. В результате

социалистические еврейские группы решили основать собственную организацию,

которую они назвали "Народный комитет помощи", и сюда-то мы с отцом и вошли.

Мы работали дружно, и до сих пор я с радостью вспоминаю наше содружество -

хотя, по-моему, отец был несколько ошеломлен тем, что я становлюсь взрослой.

В новой организации отец представлял свой профсоюз, а я - маленькую

литературную группу сионистов-социалистов, которую посещала после школы.

Хотя теперь даже не помню ее хитрого названия, я участвовала в ее

деятельности. У нас была своя программа лекций; лекторов мы приглашали из

Чикаго. Они приезжали в Милуоки каждые две недели и проводили нечто вроде

семинара по разным аспектам идишской литературы. Нам вечно не хватало денег

на оплату лекторов и аренду зала, поэтому мы брали с наших членов по

двадцать пять центов за лекцию - довольно много для того времени. Один

мужчина посещал все лекции, но отказывался платить. "Я не ради лекции

прихожу, - объяснял он, - я прихожу, чтобы задать вопрос".

К концу войны родилось еще одно еврейское движение - Американский

Еврейский Конгресс. Ему предстояло сыграть ведущую роль в создании

Всемирного Еврейского Конгресса в 1930 году. В те дни Бунд (пересаженный на

американскую почву) не возражал против создания Конгресса, хотя и противился

яростно его пропалестинской ориентации. В 1918 году, когда во всех больших

еврейских общинах Америки проводились выборы - это были первые выборы,

которые проводили американские евреи, - страсти накалились. Сионисты тащили

в одну сторону, бундовцы - в другую. Мы с отцом активно участвовали в

выборной кампании и не сомневались, что Конгресс должен поддержать сионизм.

Я решила, что работать среди евреев надо поблизости от синагоги,

особенно во время еврейских праздников, когда в синагогу ходят все. Но так

как обращаться к конгрегации молящихся имеют право только мужчины, то я

поставила ящик из-под мыла у самого выхода из синагоги, взобралась на него,

и выходящие вынуждены были слушать хоть часть того, что я говорила о

платформе Поалей Цион. Самоуверенности в этом случае у меня хватало; так как

очень много людей, выходящих из синагоги, останавливались, чтобы меня

послушать, я решила, что мне следует повторить свое выступление в

каком-нибудь другом месте. О моих планах узнал отец, и начался страшный

скандал. "Дочь Мойше Мабовича! - гремел он. - Стоять на ящике посреди улицы,

чтобы все на тебя пялили глаза! Шанде! Стыд-позор!" Я пыталась объяснить,

что я обязалась выступать, что друзья ждут меня на улице, что в этом нет

ничего необыкновенного. Но отец не хотел ничего слышать. Мама стояла между

нами, как судья между боксерами, а мы кричали до хрипоты.

Никто так и не уступил. Отец, красный от бешенства, крикнул, что если я

все-таки пойду, то притащит меня домой за косу. Я не сомневалась, что он так

и сделает - обычно он свои обещания сдерживал, но я все-таки пошла.

Предупредив своих друзей на углу о том, что отец вступил на тропу войны, я

влезла на свой ящик и произнесла речь, умирая от страха. Когда я наконец

пришла домой, мама ждала меня на кухне. Отец уже спал, но, оказывается, он

побывал на уличном митинге и слышал мое выступление. "И откуда у нее все

это?" - с удивлением сказал он маме. Он так увлекся моим выступлением на

ящике из-под мыла, что совершенно забыл о своей угрозе. Больше никто из нас

не вспоминал об этом случае, но я лично считаю ту свою речь самой удачной в

моей жизни.

Примерно в это же время я начала по-настоящему преподавать. Деятели

Поалей Цион открыли народную школу, "фолксшуле" - школу на идиш в еврейском

центре Милуоки. Занятия проходили в субботу вечером, в воскресенье днем и

после полудни в один из будних дней. Я преподавала идиш: чтение, письмо,

начатки литературы и истории. Идиш, казалось мне, есть самая крепкая связь

между евреями, и я любила преподавать его. Не к этому готовила меня

милуокская Нормальная школа, но я радовалась, что могу познакомить еврейских

детей в нашем городе с великими идишскими писателями, которыми так

восхищалась. Конечно, английский язык прекрасен, но идиш был языком

еврейской улицы, тем естественным, теплым, домашним языком, который

объединял разбросанную нацию. Теперь мне кажется, что тут я проявляла даже

некий педантизм: если кто из детей мешал идиш с английским, то мне это

казалось преступлением. Было время, когда я считала, что в Палестине у

евреев должно быть два языка - идиш и иврит. Уж там-то! Разве можно подумать

о том, чтобы там обойтись без идиша? Когда деятели Поалей Цион захотели

открыть отделение англоговорящих и обратились с этим ко мне, я и слышать об

этом не захотела. Если люди хотят вступить в Поалей Цион, то они уж во

всяком случае должны знать идиш! Конечно, потом оказалось, что я сделала бы

лучше, если бы в то время приналегла на иврит, но кто мог это знать? Потом,

в Палестине, я, разумеется, выучила иврит, но мой иврит никогда не был так

хорош, как мой идиш.

Мне нравилось преподавать в фолксшуле. Я любила детей, и они меня

любили, и я чувствовала, что приношу пользу. По воскресеньям, если позволяла

погода, мы с родителями, с некоторыми учениками и с Моррисом (если он был в

это время в Милуоки) отправлялись на пикник. Мама заготовляла горы еды; мы

усаживались в парке под деревьями и пели. Тогда я еще не курила и распевала

вовсю. Потом родители засыпали на траве накрыв лица еврейскими газетами,

издававшимися на Восточном побережье, - каждую субботу они прочитывали эти

газеты от доски до доски, - а мы разговаривали о жизни, свободе и стремлении

к счастью до самого захода солнца. С заходом солнца мы отправлялись домой, и

мама кормила нас всех ужином.

Сразу после войны, когда по Украине к Польше прокатились еврейские

погромы (на Украине ответственность за них нес, в основном, известный

командующий Украинской армией - Симон Петлюра, чьи войска вырезали целые

еврейские общины), я помогла организовать марш протеста на одной из главных

улиц Милуоки. Еврей - владелец большого универмага - услышал о моих планах и

попросил меня к нему зайти. "Я слышал, что вы собираетесь устроить

демонстрацию на Вашингтон-авеню, - сказал он. - Если вы это сделаете, то я

уеду из этого города, так и знайте". Я сказала, что не возражаю, пусть

уезжает, марш все равно будет проведен. Меня совершенно не беспокоило, что

подумают или скажут люди, хотя он считал с моей стороны это неразумным.

Евреям нечего стыдиться, сказала я, более того, я уверена, что выражаю свои

чувства по поводу убийств и надругательств, которым подвергаются евреи за

океаном, мы заслужим уважение и сочувствие всего нашего города.

Это была очень удавшаяся манифестация. В ней приняли участие сотни

людей, хотя трудно было поверить, что в Милуоки столько евреев. Меня изумило

(несмотря на храбрые заявления, которые я делала владельцу универмага), что

в демонстрации участвовало столько неевреев. Я смотрела в глаза людям,

стоявшим вдоль тротуаров, и чувствовала, что они поддерживают нас. В те дни

марши протеста были редкостью, и нас прославили на всю Америку. Пожалуй, тут

уместно будет сказать, что я лично никогда не сталкивалась в Милуоки с

проявлениями антисемитизма. Хоть я и жила в еврейском районе и общалась

главным образом с евреями, и в школе, и вне школы, у меня, разумеется, были

и друзья-неевреи. Так было на протяжении всей моей жизни. И хотя они не были

так же близки мне, как евреи, я чувствовала себя с ними совершенно свободно

и непринужденно.

Думаю, что именно в день нашего марша я поняла, что нельзя больше

откладывать решение о переезде в Палестину. Пора было решать, где я буду

жить, как ни тяжело это мое решение будет для тех, кто был мне дороже всего.

Я чувствовала, что Палестина, а не парады в Милуоки, будет единственным

настоящим ответом петлюровским бандам убийц. У евреев опять должна быть их