Перевод с иврита Р. Зерновой Предисловие и общая редакция Я
Вид материала | Документы |
- Альберт Швейцер. Культура и этика, 5368.02kb.
- Н. М. Макарова Перевод с английского и редакция, 4147.65kb.
- Общая редакция В. В. Козловского В. И. Ильин драматургия качественного полевого исследования, 4631.85kb.
- G. B. Mohr (Paul Siebeek) Tübingen Х: г гадамер истина и метод основы философской герменевтики, 10356.42kb.
- Книга издана при финансовой поддержке министерства иностранных дел французскской республики, 4609kb.
- А. Конан-Дойль новоеоткровени е перевод с английского Йога Рàманантáты, 2314.23kb.
- Www koob ru Содержание, 3168.04kb.
- Томас Гэд предисловие Ричарда Брэнсона 4d брэндинг, 3576.37kb.
- Перевод с немецкого Г. В. Барышниковой. Литературная редакция Е. Е. Соколовой, 7521.1kb.
- В. Э. Мейерхольд статьи письма речи беседы часть первая 1891-1917 Издательство "Искусство", 4810.66kb.
базаром или лотереей, мама не переставала печь и жарить. Она делала это
прекрасно; у нее я научилась готовить простую и питательную еврейскую пищу,
- ту самую, которую люблю и готовлю по сей день, несмотря на то, что сын и
один из внуков - они считают себя знатоками и льют вино в любое блюдо -
критикуют мою "лишенную воображения" стряпню (однако никогда от нее не
отказываются). По вечерам в пятницу, когда мы усаживались за субботнюю
трапезу - куриный бульон, фаршированная рыба, мясо с картошкой и луком,
цимес из моркови со сливами, - кроме отца, Клары я меня за столом почти
всегда были гости, приехавшие издалека, и порой их визиты затягивались на
несколько недель.
Во время Первой мировой войны мама превратила наш дом в перевалочный
пункт для юношей, вступавших добровольцами в Еврейский легион Британской
армии; они под еврейским флагом шли освобождать Палестину от турок. Молодые
люди из Милуоки, вступавшие легион (воинской повинности иммигранты не
подлежали), уходили от нас с двумя мешочками: маленький, вышитый руками
мамы, мешочек служил для талеса и филактерий; другой мешочек, гораздо более
вместимый, был наполнен еще горячим печеньем из ее духовки. Она с открытым
сердцем держала открытый дом и, вспоминая это время, я слышу ее смех на
кухне, где она чистит морковку, жарит лук и режет рыбу для субботнего ужина,
болтая с одним из гостей, который будет ночевать на кушетке у нас в
гостиной.
Отец тоже принимал активное участие в еврейской жизни города.
Большинство из тех, кто спал на нашей знаменитой кушетке, были
сионисты-социалисты с Восточного побережья, идишские писатели, ездившие с
лекциями по стране и жившие за городом, члены Бней Брита (еврейское
братство, к которому мой отец принадлежал). Короче говоря, мои родители
полностью интегрировались, и их дом стал для милуокской общины и ее гостей
чем-то вроде учреждения. Среди тех, кого я тогда впервые увидела и услышала,
многие имели впоследствии огромное влияние не только на мою жизнь, но, что
гораздо важнее, на сионистское движение, в частности на социалистическое его
крыло. Некоторые оказались в числе отцов-основателей еврейского государства.
Вспоминая людей, проезжавших через Милуоки в те годы, которые произвели
на меня впечатление, я прежде всего думаю о Нахмане Сыркине - пламенном
идеологе сионистов-социалистов - Поалей Цион. Сыркин, русский еврей,
изучавший в Берлине философию и психологию, вернулся в Россию после 1905
года, а затем эмигрировал в Соединенные Штаты, где стад лидером Поалей Цион.
Сыркин считал, что единственная надежда еврейского пролетариата (он называл
его "рабом рабов" и "пролетариатом пролетариата") - это массовая эмиграция в
Палестину, и об этом он писал и блистательно говорил в Америке и в Европе.
Моя любимая история о Сыркине (дочь которого, Мари, стала моим близким
другом, а потом и биографом) - этот спор его с доктором Хаимом Житловским,
известным защитником идиша как еврейского национального языка. Для
Житловского главным был чисто правовой аспект еврейского вопроса; Сыркин же
был страстным сионистом и сторонником возрождения иврита. Во время их спора
Сыркин сказал: "Ладно, давайте поговорим о разделе. Вы берете все, что уже
существует, а я то, чего еще нет. Например, Эрец-Исраэль (Земля Израиля) еще
не существует как еврейское государство, поэтому она моя; диаспора
существует, значит, она ваша. Идиш существует - он ваш; на иврите в
повседневной жизни не говорят - стало быть, он мой. Ваш удел - все реальное
и конкретное, а моим пусть будет то, что вы зовете пустыми мечтаньями".
Или Шмарьяху Левин. Без сомнения, это был один из величайших
сионистских ораторов того времени; тысячи евреев покорялись его остроумию и
шарму. Как и Сыркина, теперь его помнят смутно, и если молодые израильтяне
знают его, то лишь потому, что в каждом, самом маленьком, городе Израиля
есть улица его имени. Для моего же поколения он был один яз гигантов, и если
мы кого обожали, то, конечно, элегантного, мягкого интеллектуала Шмарью
(Шмарьяху - его полное имя). Юмор его был типично идишский, так что его
остроты даже трудно перевести на другой язык. Он, например, говорил о
евреях: народ мы маленький, да паскудненький. Или, иронически описывая
Палестину, говорил, что это прекрасная страна: зиму можно проводить в Египте
(где редки дожди), а лето - в Ливанских горах. Как-то во время сионистского
конгресса в Швейцарии он подошел ко мне очень взволнованный. "Голда, -
сказал он, - у меня есть дивная мораль для басни. Но басни-то нет!" В 1924
году Шмарья поселился в Палестине, и наши пути стали пересекаться. Особенно
живо я помню ужас, охвативший меня в 1929 году в Чикаго: меня попросили
выступить на очень большом митинге - на таком мне не случалось еще
выступать, - и вдруг я увидела Шмарью в одном из первых рядов. "Боже мой! -
подумала, - как же я посмею открыть рот, когда тут сидит Шмарья?" Но я
выступила и потом получила большое удовольствие, когда он сказал, что я
хорошо говорила.
Первые палестинцы, которых я встретила, были Ицхак Бен-Цви, ставший
потом вторым президентом Израиля, Яаков Зрубавел, известный
сионист-социалист и писатель, и Давид Бен-Гурион. Бен-Цви и Бен-Гурион
приехали в Милуоки в 1916 году вербовать солдат для Еврейского легиона; они
жили в Палестине, но турецкое правительство их выслало, запретив когда-либо
туда возвращаться. Зрубавел, осужденный на тюремное заключение, сумел
бежать, но был заочно приговорен к пятнадцати годам каторжных работ.
Никогда раньше я не встречала таких людей, как эти палестинцы, никогда
не слышала таких рассказов про ишув (маленькую еврейскую общину в Палестине,
в то время сократившуюся с 85 до 56 тысяч). Тогда я впервые узнала, как
страдает ишув от жестокого турецкого режима, заморозившего всякую нормальную
жизнь в стране. Их сжигала тревога о судьбах евреев Палестины, и они были
убеждены, что евреи смогут предъявить свои права на родину только после
войны и только в том случае, если евреи, именно как евреи, сыграют в войне
значительную и заметную роль. Они говорили о Еврейском легионе с таким
чувством, что я сразу пошла туда записываться - и получила сокрушительный
удар: девушек не принимали.
К этому времени я знала о Палестине немало, но более теоретически. Эти
же палестинцы говорили не о взглядах в теории сионизма, а о его реальности.
Они подробно рассказывали о пятидесяти еврейских сельскохозяйственных
поселениях, существующих там, и говорили о гордоновской Дгании так, что она
начинала казаться реальной, населенной живыми людьми, а не мифическими
героями и героинями. Рассказывали о Тель-Авиве, только что основанном на
песчаных дюнах за Яффой и о Хашомере, еврейской самообороне, организованной
ишувом, в которой они участвовали. Но больше всего они говорили о том, как
страстно ждут победы союзников над турками. Все они работали в Палестине бок
о бок, а Бен-Цви часто говорил о четвертом члене группы - Рахел Янаит,
которая позже стала его женой. Для меня она стала типичной
представительницей женщин ишува, доказавших, что можно быть одновременно
женой, матерью и товарищем по оружию, не только не жалуясь, но гордясь этим.
Мне казалось, что она и такие, как она, без всякой рекламы делают для
освобождения женщин больше, чем самые воинственные суфражистки Соединенных
Штатов и Англии.
Я слушала палестинцев как зачарованная везде, где они выступали, но
прошло несколько месяцев, пока я осмелилась к ним обратиться. Разговаривать
с Бен-Цви и Зрубавелом было куда легче, чем с Бен-Гурионом: они были
сердечнее и не были такими догматиками. Бен-Цви несколько раз приезжал в
Милуоки и останавливался в доме моих родителей. Он сидел с нами за столом,
пел с нами песни на идиш и терпеливо отвечал на наши вопросы о Палестине.
Это был высокий, довольно застенчивый молодой человек с ласковой улыбкой и
мягкими, скромными манерами, которые сразу же привлекали к нему людей.
Что касается Бен-Гуриона, то мое первое воспоминание - о том, как я с
ним не встретилась. Его ждали в Милуоки, где он должен был выступить в
субботу вечером, а потом, в воскресенье, обедать у моих родителей. Но в эту
субботу в город приехала Чикагская филармония. Моррис, к тому времени уже
находившийся в Милуоки, пригласил меня на концерт еще за несколько недель
перед тем; я считала своим долгом пойти с ним, хотя не могу сказать, что
получила в тот вечер большое удовольствие от музыки. На следующий день члены
Поалей Цион известили меня, что обед отменяется. Несправедливо, сказали мне,
что человек, не потрудившийся прийти на выступление Бен-Гуриона, - а я,
конечно, была слишком сконфужена, чтобы объяснить личные причины, помешавшие
мне там присутствовать, - несправедливо, чтобы такой человек беседовал с ним
за обедом. Сердце мое разрывалось, но я сочла, что они правы и стоически
приняла их приговор. Потом, конечно, я познакомилась с Бен-Гурионом и очень
долго продолжала испытывать перед ним благоговейный страх. Это был один из
самых неприступных людей, каких я знала, и что-то было в нем, мешавшее людям
его понять. Но о Бен-Гурионе - позже.
Постепенно сионизм наполнял мою жизнь и сознание. Я не сомневалась,
что, так как я еврейка, мое место в Палестине и что, так как я
сионистка-социалистка, я смогу работать в ишуве, чтобы достичь стоящих перед
нами социальных и экономических целей. Я еще не решилась уезжать - тому еще
не пришло время. Но я знала, что не примкну к "салонным сионистам", которые
агитируют других поселиться в Палестине, а сами сидят на месте. И отказалась
вступить в партию Поалей Цион прежде, чем приму окончательное решение.
А была еще школа, был Моррис. Пока он оставался в Денвере, мы регулярно
переписывались и, перечитывая эти письма теперь, я вижу, что были в моей
жизни маленькие трагедии и сомнения, знакомые всем девушкам. Почему у меня
не черные, как смоль, волосы и не огромные сияющие глаза? Любит ли он меня?
Мои письма, вероятно, были пересыпаны плохо скрытыми просьбами меня
успокоить - и он успокаивал, хоть и не в слишком галантных выражениях. "Я
много раз просил тебя не возражать мне, когда я говорю о твоей красоте, -
писал он. - Каждый раз ты выскакиваешь с одними и теми же робкими и
самоунижительными замечаниями, которых я терпеть не могу".
В других письмах мы конфузливо строили планы общего будущего, и дело
неминуемо кончалось тем, что мы писали друг другу о Палестине. Моррис тогда
верил в сионизм гораздо меньше, чем я; он был и романтичнее, и более склонен
к размышлениям. Он мечтал о мире, где все будут жить мирно, а национальное
самоопределение не слишком его привлекало. Он не думал, что евреям очень
поможет наличие собственного государства. Ну, будет еще одно государство, с
обычными государственными тяготами и наказаниями. Вот что он писал мне в
1915 году: "Не знаю, радоваться или печалиться, что ты стала такой страстной
националисткой. Я в этом отношении совершенно пассивен, хотя очень уважаю
твою деятельность, как и всякую другую, направленную на помощь страдающему
народу. На днях я получил приглашение на митинг... Но так как я не вижу
большой разницы между тем, где будут страдать евреи - в России или на Святой
земле, то я и не пошел..."
В 1915 году евреи страдали во многих странах, и мы с отцом стали
работать вместе во всяких организациях, созданных для оказания им помощи;
это, кстати, нас сблизило. В Первую мировую войну, как во Вторую,
большинство мероприятий по помощи евреям Европы управлялись созданным тогда
"Джойнтом" (Объединенным комитетом по распределению помощи). Но в отличие от
того, что было в 1940 году, дела этой замечательной организации велись в ту
пору - и довольно плохо - группой бюрократов, заседавших в Нью-Йорке, и
"Джойнт" стал мишенью для жестоких критических нападок. В результате
социалистические еврейские группы решили основать собственную организацию,
которую они назвали "Народный комитет помощи", и сюда-то мы с отцом и вошли.
Мы работали дружно, и до сих пор я с радостью вспоминаю наше содружество -
хотя, по-моему, отец был несколько ошеломлен тем, что я становлюсь взрослой.
В новой организации отец представлял свой профсоюз, а я - маленькую
литературную группу сионистов-социалистов, которую посещала после школы.
Хотя теперь даже не помню ее хитрого названия, я участвовала в ее
деятельности. У нас была своя программа лекций; лекторов мы приглашали из
Чикаго. Они приезжали в Милуоки каждые две недели и проводили нечто вроде
семинара по разным аспектам идишской литературы. Нам вечно не хватало денег
на оплату лекторов и аренду зала, поэтому мы брали с наших членов по
двадцать пять центов за лекцию - довольно много для того времени. Один
мужчина посещал все лекции, но отказывался платить. "Я не ради лекции
прихожу, - объяснял он, - я прихожу, чтобы задать вопрос".
К концу войны родилось еще одно еврейское движение - Американский
Еврейский Конгресс. Ему предстояло сыграть ведущую роль в создании
Всемирного Еврейского Конгресса в 1930 году. В те дни Бунд (пересаженный на
американскую почву) не возражал против создания Конгресса, хотя и противился
яростно его пропалестинской ориентации. В 1918 году, когда во всех больших
еврейских общинах Америки проводились выборы - это были первые выборы,
которые проводили американские евреи, - страсти накалились. Сионисты тащили
в одну сторону, бундовцы - в другую. Мы с отцом активно участвовали в
выборной кампании и не сомневались, что Конгресс должен поддержать сионизм.
Я решила, что работать среди евреев надо поблизости от синагоги,
особенно во время еврейских праздников, когда в синагогу ходят все. Но так
как обращаться к конгрегации молящихся имеют право только мужчины, то я
поставила ящик из-под мыла у самого выхода из синагоги, взобралась на него,
и выходящие вынуждены были слушать хоть часть того, что я говорила о
платформе Поалей Цион. Самоуверенности в этом случае у меня хватало; так как
очень много людей, выходящих из синагоги, останавливались, чтобы меня
послушать, я решила, что мне следует повторить свое выступление в
каком-нибудь другом месте. О моих планах узнал отец, и начался страшный
скандал. "Дочь Мойше Мабовича! - гремел он. - Стоять на ящике посреди улицы,
чтобы все на тебя пялили глаза! Шанде! Стыд-позор!" Я пыталась объяснить,
что я обязалась выступать, что друзья ждут меня на улице, что в этом нет
ничего необыкновенного. Но отец не хотел ничего слышать. Мама стояла между
нами, как судья между боксерами, а мы кричали до хрипоты.
Никто так и не уступил. Отец, красный от бешенства, крикнул, что если я
все-таки пойду, то притащит меня домой за косу. Я не сомневалась, что он так
и сделает - обычно он свои обещания сдерживал, но я все-таки пошла.
Предупредив своих друзей на углу о том, что отец вступил на тропу войны, я
влезла на свой ящик и произнесла речь, умирая от страха. Когда я наконец
пришла домой, мама ждала меня на кухне. Отец уже спал, но, оказывается, он
побывал на уличном митинге и слышал мое выступление. "И откуда у нее все
это?" - с удивлением сказал он маме. Он так увлекся моим выступлением на
ящике из-под мыла, что совершенно забыл о своей угрозе. Больше никто из нас
не вспоминал об этом случае, но я лично считаю ту свою речь самой удачной в
моей жизни.
Примерно в это же время я начала по-настоящему преподавать. Деятели
Поалей Цион открыли народную школу, "фолксшуле" - школу на идиш в еврейском
центре Милуоки. Занятия проходили в субботу вечером, в воскресенье днем и
после полудни в один из будних дней. Я преподавала идиш: чтение, письмо,
начатки литературы и истории. Идиш, казалось мне, есть самая крепкая связь
между евреями, и я любила преподавать его. Не к этому готовила меня
милуокская Нормальная школа, но я радовалась, что могу познакомить еврейских
детей в нашем городе с великими идишскими писателями, которыми так
восхищалась. Конечно, английский язык прекрасен, но идиш был языком
еврейской улицы, тем естественным, теплым, домашним языком, который
объединял разбросанную нацию. Теперь мне кажется, что тут я проявляла даже
некий педантизм: если кто из детей мешал идиш с английским, то мне это
казалось преступлением. Было время, когда я считала, что в Палестине у
евреев должно быть два языка - идиш и иврит. Уж там-то! Разве можно подумать
о том, чтобы там обойтись без идиша? Когда деятели Поалей Цион захотели
открыть отделение англоговорящих и обратились с этим ко мне, я и слышать об
этом не захотела. Если люди хотят вступить в Поалей Цион, то они уж во
всяком случае должны знать идиш! Конечно, потом оказалось, что я сделала бы
лучше, если бы в то время приналегла на иврит, но кто мог это знать? Потом,
в Палестине, я, разумеется, выучила иврит, но мой иврит никогда не был так
хорош, как мой идиш.
Мне нравилось преподавать в фолксшуле. Я любила детей, и они меня
любили, и я чувствовала, что приношу пользу. По воскресеньям, если позволяла
погода, мы с родителями, с некоторыми учениками и с Моррисом (если он был в
это время в Милуоки) отправлялись на пикник. Мама заготовляла горы еды; мы
усаживались в парке под деревьями и пели. Тогда я еще не курила и распевала
вовсю. Потом родители засыпали на траве накрыв лица еврейскими газетами,
издававшимися на Восточном побережье, - каждую субботу они прочитывали эти
газеты от доски до доски, - а мы разговаривали о жизни, свободе и стремлении
к счастью до самого захода солнца. С заходом солнца мы отправлялись домой, и
мама кормила нас всех ужином.
Сразу после войны, когда по Украине к Польше прокатились еврейские
погромы (на Украине ответственность за них нес, в основном, известный
командующий Украинской армией - Симон Петлюра, чьи войска вырезали целые
еврейские общины), я помогла организовать марш протеста на одной из главных
улиц Милуоки. Еврей - владелец большого универмага - услышал о моих планах и
попросил меня к нему зайти. "Я слышал, что вы собираетесь устроить
демонстрацию на Вашингтон-авеню, - сказал он. - Если вы это сделаете, то я
уеду из этого города, так и знайте". Я сказала, что не возражаю, пусть
уезжает, марш все равно будет проведен. Меня совершенно не беспокоило, что
подумают или скажут люди, хотя он считал с моей стороны это неразумным.
Евреям нечего стыдиться, сказала я, более того, я уверена, что выражаю свои
чувства по поводу убийств и надругательств, которым подвергаются евреи за
океаном, мы заслужим уважение и сочувствие всего нашего города.
Это была очень удавшаяся манифестация. В ней приняли участие сотни
людей, хотя трудно было поверить, что в Милуоки столько евреев. Меня изумило
(несмотря на храбрые заявления, которые я делала владельцу универмага), что
в демонстрации участвовало столько неевреев. Я смотрела в глаза людям,
стоявшим вдоль тротуаров, и чувствовала, что они поддерживают нас. В те дни
марши протеста были редкостью, и нас прославили на всю Америку. Пожалуй, тут
уместно будет сказать, что я лично никогда не сталкивалась в Милуоки с
проявлениями антисемитизма. Хоть я и жила в еврейском районе и общалась
главным образом с евреями, и в школе, и вне школы, у меня, разумеется, были
и друзья-неевреи. Так было на протяжении всей моей жизни. И хотя они не были
так же близки мне, как евреи, я чувствовала себя с ними совершенно свободно
и непринужденно.
Думаю, что именно в день нашего марша я поняла, что нельзя больше
откладывать решение о переезде в Палестину. Пора было решать, где я буду
жить, как ни тяжело это мое решение будет для тех, кто был мне дороже всего.
Я чувствовала, что Палестина, а не парады в Милуоки, будет единственным
настоящим ответом петлюровским бандам убийц. У евреев опять должна быть их