Мишель Фykо История безумия в Классическую эпоху

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   65

* * *


Во всех текстах классической эпохи присутствует разграничение причин отдаленных и причин ближайших; на первый взгляд оно может показаться не слишком существенным и довольно поверхностным, чтобы выступать в качестве одной из структур мира каузаль-

223

ных зависимостей. Однако на деле это противопоставление было весьма основательным, и за внешней его произвольностью скрывается властная структурирующая сила.

Когда Виллизий ведет речь о ближайших причинах мании, он подразумевает под ними двоякое повреждение животных духов. Во-первых, это повреждение механическое, затрагивающее как силу, так и траекторию их движения: у маньяка духи движутся неистово и бурно;

следовательно, они могут проникать в не предназначенные для них проходы и сами прокладывать себе пути; этот необычный ход духов вызывает причудливое течение мыслей, неожиданные и странные движения, настолько мощные, что они, по-видимому, совершенно истощают природные силы больного. Во-вторых, это повреждение химическое: духи приобретают кислотную природу, становясь тем самым более едкими и резкими, а также более легкими и менее материальными; они делаются живыми и неосязаемыми, как огонь, придавая поведению маньяка всю его живость, неупорядоченность и горячность14.

Таковы ближайшие причины мании. Приближенные к ней настолько, что, по-видимому, не слишком отличаются от простой качественной транскрипции всех наиболее наглядных проявлений болезни. Все то, что при самом простом, самом непосредственном восприятии маньяка придает ему столь характерные черты — возбуждение, беспорядочные движения, жар при отсутствии горячки, — все эти особенности при анализе ближайших причин переносятся извне вовнутрь, из области перцепции в область экспликации, превращаясь из зримого результата в невидимое движение причин15. Однако, проникая в область невидимого, простая качественная особенность парадоксальным образом трансформируется в образ; горячность (качество) становится огнем (образом); беспорядочные жесты и бессвязные слова отвердевают, превращаясь в запутанное пересечение едва заметных следов. Значения, находившиеся на грани моральной оценки, пока их можно было увидеть и потрогать, оказавшись за пределами зрения и осязания, становятся вещами; этика преобразуется в динамику, даже не меняя своего лексикона: “Покуда душа заключена в наше бренное тело, — пишет Сиденхем, — сила ее зависит главным образом от силы животных духов, служащих как бы орудиями для исполнения ею своих функций: они суть самотончайшие частицы материи, ближайшие к духовной субстанции. Посему слабость и неупорядоченность духов с необходимостью вызывает слабость и беспорядок в душе, делая ее игрушкой самых бурных страстей, коим она утрачивает всякую способность сопротивляться”16. Между ближайшими причинами и их следствиями устанавливается нечто вроде прямого, непрерывного и неопосредованного качественного сообщения;

формируется такая система, в которой каждое явление присутствует одновременно в двух измерениях: с точки зрения следствия оно —

224

чувственно воспринимаемое качество, а с точки зрения причины — незримый образ. Циркуляция между этими двумя измерениями происходит совершенно свободно: образ выводится на основании близких и привычных для восприятия особенностей, а симптоматика, отличающая данного больного, описывается исходя из физических свойств, которыми наделяется каузальный образ. В действительности система ближайших причин — это всего лишь изнанка эмпирического узнавания симптомов, нечто вроде каузального значения, приписываемого качественным свойствам болезни.

Но постепенно, на протяжении XVIII в. этот сжатый, замкнутый круг, эта самодостаточная игра транспозиций, отраженная в образе, т. е. в элементе воображаемого, размыкается и приходит в соответствие с линеарной структурой, сущность которой состоит уже не в сообщении качества, а просто в предшествовании во времени; тем самым причина отныне содержится не в элементе воображаемого — ее следует искать в пределах систематизированного восприятия заболевания.

Уже патология нервной фибры основана на стремлении увидеть ближайшую причину болезни, закрепить в восприятии ее реальное существование. Качество и образ не исчезают из этой новой структуры ближайшей причинности; однако теперь они должны быть заключены и наглядно представлены в каком-либо зримом органическом феномене, который можно, не рискуя ошибиться или попасть в порочный круг, отнести к разряду предшествующих. Переводчик Сиденхема критикует его за то, что он не сумел четко объяснить зависимость силы души от “силы животных духов”. “К последнему можно добавить, что о духах наших мы не имеем сколько-нибудь ясного и удовлетворительного понятия... Сила и стойкость души, если воспользоваться терминами нашего автора, зависят, по всей видимости, преимущественно от структуры твердых элементов, которые благодаря необходимой эластичности и гибкости позволяют душе осуществлять свои действия легко и мощно”17. Физиология фибры дает нам целую сеть материальных факторов, восприятие которых может служить основой для установления ближайших причин. Правда, если сама эта основа в своей реальности и материальности вполне зрима, то повреждение, служащее непосредственной причиной безумия, не поддается восприятию в собственном смысле; пока это еще, самое большее, некое неосязаемое, почти моральное свойство, введенное в структуру перцепции. Как ни парадоксально, но речь идет о чисто физическом, чаще всего даже механическом изменении фибры, представляющем собой, однако, повреждение бесконечно малое, недоступное какому-либо восприятию и едва определяющее ее функционирование. Физиологи, которые видят фибру, знают, что на ней или в ней невозможно установить какое-либо поддающееся измерению напряжение или расслабление; даже прямое раздражение нерва ля-

225

гушки не позволило Морганьи констатировать наличие сокращении — подтверждая тем самым то, что уже до него было известно Бургаве, Ван Свитену, Хофману и Халлеру, т. е. всем противникам теории нервов-струн и их патологического натяжения и расслабления. Однако врачи-практики тоже видят, и видят нечто совсем другое:

перед ними маньяк, чьи мышцы сведены судорогой, с гримасой смеха налицо, с порывистыми, неистовыми движениями, живейшим образом откликающийся на любое возбуждение; они видят нервную ткань в крайней степени напряжения. Конфликт между двумя этими формами перцепции — восприятием изменения вещи и восприятием нарушения качества — неявно пронизывает всю медицинскую мысль XVIII в.18 Однако первая форма со временем возобладает, вобрав в себя и те значения, которые были присущи второй. Помм, практикующий врач, видел собственными глазами и слышал собственными ушами все эти пресловутые состояния напряжения, иссушенности, окостенения, незримые для физиологов, — и, полагая, будто одержал над физиологами триумф, способствовал торжеству той самой каузальной структуры, которую они стремились установить. Склонившись над телом пациентки, он слышал вибрацию излишне возбужденной нервной ткани; а после того, как он по двенадцать часов в день на протяжении десяти месяцев держал больную в воде, он видел, как отслоились иссохшие элементы нервной системы и в ванне оказались “пленчатые частицы, похожие на частицы намокшего пергамента”19.

Здесь мы уже видим торжество линеарных структур восприятия; отсутствуют попытки выявить сообщение качеств и описать цикл, восходящий от следствия и его главных значений к причине — простой транспозиции этих значений; речь идет только о том, чтобы обнаружить некое простое и доступное восприятию событие, которое способно самым непосредственным образом повлечь за собой болезнь. Таким образом, ближайшую причину безумия ищут в каком-то видимом повреждении органа, наиболее близкого к душе, т. е. нервной системы и, по возможности, самого мозга. Близость причины заключается теперь уже не в единстве смысла и не в качественной аналогии, а в предельно тесном анатомическом соседстве. Мы обнаружим причину болезни, если сумеем установить, локализовать и воспринять с помощью чувств такую анатомическую или физиологическую пертурбацию — она может быть любой по своей природе, по форме или способу воздействия на нервную систему, — которая затрагивает душу и тело в их единстве. В XVII в. понятие ближайшей причины предполагает одновременное присутствие явления в двух измерениях и их структурное сходство; в XVIII в. оно предполагает ничем не опосредованное предшествование и непосредственное соседство.

Именно в этом ключе следует рассматривать эволюцию анатомических исследований причин безумия. Боне в своем “Sepulchretum”3*,

226

впервые опубликованном в 1679 г., пока еще предлагает читателю только такие описания свойств мозга, где непосредственное восприятие придавлено бременем воображаемого и теоретических построений и потому несет в себе лишь заранее заданный смысл. Боне в буквальном смысле видел при вскрытиях, что мозг маньяков — сухой и рыхлый, а мозг меланхоликов — влажный и весь пропитанный гуморами; при слабоумии субстанция головного мозга оказывалась либо слишком твердой, либо, наоборот, чрезвычайно размягченной, но так или иначе была лишена упругости20. Примерно через полвека исследования Меккеля по-прежнему будут соотноситься с миром качественных свойств; по-прежнему речь пойдет о сухости, отличающей маньяков, о весомости и влажности, присущей меланхоликам. Однако теперь все эти качества подлежат восприятию, причем такому, которое признает лишь точные измерения и потому свободно от какой бы то ни было примеси чувственного ощущения. Состояние мозга — это уже не иная ипостась безумия, не перевод его в чувственную сферу; это патологическое явление, то главное нарушение, которое и служит причиной безумия.

Принцип меккелевских экспериментов несложен. Из субстанции мозга и мозжечка он вырезает кубики “со стороною в 9, 6 и 3 линии, в парижских футах”. По его наблюдениям, кубик со стороной в 6 линий, взятый из мозга человека, который умер здоровым и никогда серьезно не болел, весит 1 драхму 5 гранов; у юноши, умершего от чахотки, такой же фрагмент мозга весит всего лишь 1 драхму 3 и 3/4 грана, а мозжечка — 1 драхму 3 грана. У старика, скончавшегося от плеврита, вес мозга был нормальным, а вес мозжечка — чуть ниже нормы. Первый вывод: вес мозга не является постоянным, он варьируется в зависимости от различных патологических состояний. Второй вывод: поскольку мозг становится легче при болезнях, истощающих организм, таких, как чахотка, а мозжечок — при болезнях, при которых гуморы и флюиды перетекают в тело, то плотность этих органов должна быть обусловлена “полнокровием находящихся в них мелких сосудов”. Но у помешанных можно обнаружить отклонения того же порядка. При вскрытии женщины, “каковая в течение пятнадцати лет беспрерывно страдала манией и тупоумием”, Меккель констатировал, что “серое вещество” ее мозга слишком обесцвечено, а спинномозговая субстанция необычно белая; “сия последняя была столь твердой, что ее невозможно было нарезать на куски, и столь упругой, что при нажатии пальцем на ней не оставалось никакого следа; она совершенно походила на крутой яичный белок”. Кубик со стороной в 6 линий, вырезанный из этой спинномозговой субстанции, весил одну драхму 3 грана; мозолистое тело было еще менее плотным; кубик, изъятый из мозжечка, весил, как и кубик мозга, 1 драхму 3 грана. Однако при других формах сумасшествия изменения бывают иными; молодая женщина, страдавшая “временными

227

приступами безумия”, умерла в припадке буйного помешательства;

на ощупь ее мозг казался плотным; под паутинной оболочкой обнаружилась красноватая сыворотка; однако само мозговое вещество было иссохшим и упругим и весило 1 драхму 3 грана. Таким образом, напрашивается вывод, что “пересыхание медуллярных протоков может привести к расстройству движений мозга и, как следствие, к повреждению разума”; и наоборот, что “мозг тем пригоднее для работы, к коей он предназначен, чем более пригодны медуллярные протоки для секреции нервного флюида”21.

Для работ Меккеля или его гипотезы о том, что мозг выделяет некий нервный сок, изменения в котором вызывают безумие, теоретический контекст в данном случае совершенно неважен. Главное для нас — это новая форма причинности, проступающая в описании его исследований. Причинности, освободившейся от символики качественных свойств, от тавтологии перенесенных значений, подавлявших ее в работах Боне, и превратившейся в линейную причинно-следственную зависимость, в рамках которой повреждение мозга есть событие, рассматриваемое само по себе, как феномен, обладающий своими собственными локальными количественными значениями, всегда доступными для систематизированного восприятия. Между этим повреждением и симптомами безумия существует лишь одно соотношение, одна система коммуникации — их чрезвычайно тесное соседство, то самое, в силу которого мозг становится органом, ближайшим к душе. Таким образом, любое церебральное расстройство будет иметь свою собственную структуру — структуру анатомическую, открытую для восприятия, а у любого умственного расстройства будут свои особые проявления. В пределах каузальных отношений они просто поставлены рядом, их качественные элементы не переходят друг в друга. Вскрытия, проведенные Меккелем, никоим образом не свидетельствуют о его приверженности материалистической методологии; он верит в то, что безумие определяется органическим нарушением, не в большей и не в меньшей степени, чем его предшественники и современники. Однако тело и душа для него располагаются рядом и связаны причинно-следственной зависимостью — необратимой и не допускающей ни взаимного переноса их элементов, ни качественного сообщения между ними.

Структура эта с особенной полнотой проявляется у Морганьи и Куплена. В их исследованиях масса головного мозга — уже не только особая точка приложения принципа причинности; она сама становится дифференцированным и неоднородным пространством каузальности, со своими собственными развернутыми анатомическими и физиологическими структурами, соотношение которых определяет все многообразие форм безумия. Морганьи отмечает, что при мании или буйном помешательстве, когда мозг имеет невероятно твердую и плотную консистенцию, мозжечок, напротив, очень часто сохраняет

228

обычную для него мягкость; даже в случае обострения болезни он, в противоположность мозгу, иногда остается “крайне вялым и расслабленным”. Бывает, что сам мозг становится неоднородным: “в то время как один его участок тверже и плотнее обыкновенного, другие чрезвычайно размягчены”22. Куллен систематизирует все эти различия участков мозга и усматривает в них основной принцип органических нарушений, вызывающих безумие. Для того чтобы мозг находился в нормальном состоянии, его возбуждение должно быть однородным в разных его отделах: он либо пребывает в состоянии повышенного возбуждения (во время бодрствования), либо в состоянии пониженного возбуждения, или коллапса, как во время сна. Но если возбуждение и коллапс распределяются в мозгу неравномерно, если они перемешаны и образуют разнородную сеть, состоящую из участков возбужденных и участков, погруженных в сон, то когда человек спит, он видит сны, а когда он бодрствует, у него случается приступ безумия. Когда же эти неравномерные состояния возбуждения и коллапса поддерживаются в мозгу постоянно, так сказать, закрепляются в самой его субстанции, то возникает безумие хроническое. Вот почему при анатомическом исследовании мозга безумцев оказывается, что он состоит, с одной стороны, из участков твердых и налитых кровью, а с другой — напротив, из участков мягких и более или менее расслабленных23.

Мы видим, какую эволюцию претерпело на протяжении классической эпохи понятие ближайшей причины или, вернее, само значение принципа причинности, какое он обретает в рамках этого понятия. Эта перестройка каузальности приведет в последующую эпоху к возникновению материализма, органицизма — иначе говоря, к стремлению как-то детерминировать локализацию безумия в головном мозге; однако на данном этапе она не означает ничего даже отдаленно похожего на это стремление. Речь идет о вещах гораздо более и гораздо менее значительных. Менее значительных, чем проникновение в медицину материалистического метода; но более значительных, поскольку дело идет о распаде той формы каузальности, в соответствии с которой мыслилось соотношение души и тела начиная с XVII в.; вырвавшаяся из замкнутого круга качественных свойств, помещенная в открытой перспективе линеарной цепи, более загадочной, но одновременно и более простой, эта новая каузальность раз навсегда задает отношения непосредственного следования между церебральным пространством и системой психологических признаков болезни. С одной стороны, между ними прерван всякий сколько-нибудь значимый обмен; но с другой — для формирования структуры ближайшей причины уже не требуется привлекать все тело целиком; привлекается один только мозг — постольку, поскольку он является органом, наиболее близким к душе; только он, и даже отдельные его

229

сегменты, содержит в себе отныне всю совокупность того, что очень скоро утратит наименование “ближайшие причины”.