Предисловие

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   36
Глава X. Закат на Средиземном море. — Оракул разрешается мнением. — Франция на горизонте. — Невежественный туземец. — В Мар­селе. — Затеряны в шумном городе. — Сценка во французском духе.


Четвертое июля[15 - Четвертое июля — день американской независимости, провозглашенной в 1776 г. Национальный праздник в США.] мы отпраздновали на борту «Ква­кер-Сити», в открытом море. Это был во всех отноше­ниях типичный средиземноморский день — безупречно прекрасный. Безоблачное небо, свежий летний ветерок, яркое солнце, весело поблескивающее на танцующих волнах, сменивших пенные водяные горы; а вокруг нас море — такое удивительно синее, такое глубоко и ослепительно синее, что его прелесть покоряет и самые прозаические души.


У них на Средиземном море бывают чудесные зака­ты, которых не увидишь на большей части земного шара. В тот вечер, когда мы отплывали из Гибралтара, эта громоздкая скала купалась в золотистой дымке, столь богатой оттенками, столь нежной, столь чару­юще неясной и сказочной, что даже Оракул, этот без­мятежный, этот вдохновенный, этот всесокрушающий болтун, презрел обеденный гонг и остался на палубе благоговеть!


Он сказал:


— Просто грандиозно, верно? В наших местах та­ких штук и в помине нет, где уж! Я отношу эти самые эффекты за счет высокого рефражирования, так ска­зать, дирамической комбинации солнца с лимфатиче­скими силами перигелия Юпитера. А вы как думаете?


— Ах, идите вы спать! — сказал Дэн и ушел.


— Ну конечно, если человек приводит аргумент, который другой человек не в силах опровергнуть, про­ще всего ответить «идите спать» Не Дэну тягаться со мной в аргументах. И он сам это знает. А что вы скажете, Джек?


— Послушайте, доктор, не лезьте вы ко мне с этой энциклопедической чепухой. Я ведь вас не трогаю? Ну и вы меня не трогайте.


— Тоже ушел. Ну, эти молодцы все пробовали подкузьмить старика Оракула, как они выражаются, но старик им не по зубам. Может быть, и поэт леврет не удовлетворен этими самыми заключениями?


Поэт ответил варварским стишком и спустился вниз.


— Видать, и у этого силенок не хватает. Хотя от него-то я ничего другого и не ждал. Я еще не встречал этих самых поэтов, у которых бы в голове хоть что-нибудь было. Сейчас пойдет к себе в каюту и накропает тетрадку всякой дряни об этой самой скале, а потом подарит ее консулу, либо лоцману, либо какому-нибудь черномазому, либо другому первому встречному, кто не сумеет от него отделаться. Хоть бы кто взял этого блажного да вытряс из него весь поэтический мусор. Почему человек не может посвятить свой ин­теллект тому, что имеет цену? Гиббон, Гиппократус, Саркофагус и всякие древние философы терпеть не могли поэтов...


— Доктор, — сказал я, — теперь вы примитесь изо­бретать авторитеты, и я вас тоже покину. Беседа с ва­ми всегда доставляет мне большое удовольствие, не­смотря на изобилие слогов в ней, но только до тех пор, пока вы сами отвечаете за ваши философские рассуждения. Когда же вы начинаете воспарять, когда вы начинаете подкреплять их свидетельствами авто­ритетов, созданных вашей же фантазией, я теряю доверие к вам.


Вот как надо умасливать Оракула. Он считает та­кие заявления признанием того, что с ним боятся спорить. Он постоянно преследует пассажиров глубо­комысленными сообщениями, изложенными языком, которого никто не может понять, и его жертвы после нескольких минут утонченной пытки с позором поки­дают поле брани. Такое торжество над десятком про­тивников удовлетворит его до конца дня; после этого он будет прогуливаться по палубам, ласково улыбаясь всем встречным, сияя таким безмятежным, таким бла­женным счастьем!


Но я отвлекаюсь. На рассвете гром нашей гордой пушки возвестил наступление Четвертого июля всем, кто не спал. Но большинство узнало об этом несколь­ко позже, из календаря. Были подняты все флаги, кроме нескольких, которыми украсили палубу, и вско­ре наше судно приобрело праздничный вид. На протя­жении всего утра шли совещания и всевозможные ко­миссии разрабатывали праздничный церемониал. Днем все обитатели корабля собрались на кормовой палубе под тентом; флейта, астматический мелодикон и чахоточный кларнет искалечили «Звездное знамя», хор загнал его в укрытие, а Джордж добил его, ис­пустив на последней ноте пронзительный вопль. Никто не оплакивал его кончину.


Мы вынесли тело на трех «ура» (эта шутка получи­лась случайно, и я под ней не подписываюсь), и пред­седатель, восседавший за канатным ящиком, накры­тым национальным флагом, дал слово «чтецу»; тот поднялся и прочел все ту же старую Декларацию Неза­висимости, которую мы все слушали уже десятки раз, не задумываясь о том, что, собственно, в ней говорит­ся; затем председатель высвистел на шканцы «главно­го оратора», и тот произнес все ту же старую речь о нашем национальном величии, в которое мы так свято верим и которому так бурно рукоплещем. Затем хор и рыдающие инструменты снова выступили на сцену и принялись убивать «Слава тебе, Колумбия», а когда исход борьбы стал сомнительным, Джордж включил свой ужасающий гусиный регистр, и победа, разумеется, осталась за хором. Священник прочитал молитву, и маленькое патриотическое сборище разо­шлось. Четвертому июля больше ничто не угрожало — по крайней мере в Средиземном море.


В этот вечер за обедом один из капитанов с чув­ством продекламировал талантливое стихотворение, сочиненное им самим, и тринадцать приличествующих случаю тостов были запиты несколькими корзинами шампанского. Речи были неописуемо скверными почти без исключения. Вернее, только с одним исключением. Капитан Дункан произнес хорошую речь; он произнес единственную хорошую речь за весь вечер. Он сказал:


— ЛЕДИ И ДЖЕНТЛЬМЕНЫ! Да проживем мы все до цветущей старости в преуспеянии и счастье! Стюарт, еще корзину шампанского!


Речь была встречена всеобщим одобрением.


«Празднества» закончились еще одним чудесным балом на верхней палубе. Впрочем, мы не привыкли танцевать, если нет качки, и бал не вполне удался. Но в общем и целом это было бодрое, веселое, приятное Четвертое июля.


К вечеру следующего дня мы, дымя всеми трубами, вошли в великолепную искусственную гавань знамени­того города Марселя и увидели, как угасающий закат золотит его крепостные стены и бесчисленные коло­кольни и заливает окружающий его зеленый простор мягким сиянием, придавая новое очарование белым виллам, там и сям оживляющим ландшафт (плагиат будет караться по всей строгости закона).


Сходни поставлены не были, и мы не могли пере­браться с парохода на берег. Это нас злило. Мы сгора­ли от нетерпения — мы жаждали увидеть Францию! В сумерках наша троица уговорилась с перевозчиком, что мы воспользуемся его лодкой в качестве моста, — ее корма была под нашим трапом, а нос упирался в мол. Мы спустились в лодку, и перевозчик начал быстро выгребать в гавань. Я сказал ему по-французс­ки, что мы намеревались только перебраться по его посудине на берег, и спросил, зачем он куда-то нас везет. Он сказал, что не понимает меня. Я повторил. Он снова не понял. По-видимому, он имел лишь самое смутное представление о французском языке. За него принялся доктор, но он не понял и доктора. Я попро­сил лодочника объяснить его поведение, что он и сде­лал, но тут не понял я. Дэн сказал:


— Поезжай к пристани, идиот, — нам надо туда!


Мы начали рассудительно доказывать Дэну, что говорить с этим иностранцем по-английски бесполез­но; пусть он лучше предоставит нам распутывать это дело по-французски и не позорит нас своим невеже­ством.


— Ладно, валяйте, — сказал он, — дело ваше. Толь­ко если вы будете объясняться с ним на вашем так называемом французском, он никогда не узнает, куда мы хотим ехать. Вот мое мнение.


Мы строго отчитали его за эти слова и сказали, что еще не встречали невежду, который не мнил бы себя умнее всех. Француз снова заговорил, и доктор сказал:


— Ну-с, Дэн, он говорит, что собирается allez в douane. Другими словами — ехать в отель. О, конечно мы не знаем французского языка.


Это был удар в челюсть, как сказал бы Джек. Он заставил недовольного члена экспедиции прикусить язык. Мы прошли мимо громадных военных кораб­лей и наконец остановились у каменной пристани, на которой находилось какое-то казенное здание. Тут мы без труда вспомнили, что douane значит «таможня», а не «отель». Однако мы сочли за благо промолчать. С обворожительной французской любезностью та­моженные чиновники только приоткрыли наши че­моданчики, отказались проверять наши паспорта и пропустили нас. Мы вошли в первое же кафе, по­павшееся нам по дороге. Какая-то старуха усадила нас за столик и приготовилась принять заказ. Доктор сказал:


— Avez-vous du vin?[16 - Есть у вас вино? (франц.)]


Хозяйка, видимо, растерялась. Доктор повторил, артикулируя тщательнейшим образом:


— Avez-vous du vin?


Хозяйка растерялась еще больше. Я сказал:


— Доктор, в вашем произношении есть какой-то недостаток. Дайте, я попробую. Madame, avez-vous du vin ? Бесполезно, доктор. Продолжайте допрос.


— Madame, avez-vous du vin... ou fromage... ou pain?[17 - Мадам, есть у вас вино... или сыр... хлеб... (франц.)] Поросячьи ножки в маринаде... beurre... des oeufs... boeuf[18 - Масло... яйца... говядина... (франц.)]... хрен, кислая капуста, суп с котом?.. Ну что-нибудь, что-нибудь подходящее для христианских желудков.


Она сказала:


— Господи боже мой! Почему вы раньше не заговорили по-английски? Я вашего проклятого французского не учила.


В сердитом молчании мы проглотили ужин, испор­ченный насмешками недовольного члена экспедиции, и торопливо удалились. Мы были в прекрасной Фран­ции, в большом каменном доме непривычного вида, нас окружали непонятные французские надписи, на нас глазели по-заграничному одетые бородатые францу­зы — медленно, но верно все убеждало нас в исполне­нии заветной мечты, в том, что наконец мы несомнен­но находимся в прекрасной Франции, проникаемся ее духом; и, забывая все на свете, мы начинали осозна­вать неотразимое очарование романтической прелести этого события. И в такую минуту вдруг появляется костлявая старуха со своим варварским английским языком и вдребезги разбивает дивное видение! С ума можно было сойти.


Мы отправились на поиски центра города, иногда спрашивая дорогу у прохожих. Но ни разу нам не удалось объяснить вполне ясно, чего мы хотим, и сами мы ни разу не сумели вполне ясно разобраться в их ответах; однако прохожие обязательно указывали ку­да-то — непременно указывали, и мы с вежливым по­клоном говорили: «Мерси, мосье», торжествуя таким образом полную победу над недовольным членом экс­педиции. Эти триумфы бесили его, и он то и дело спрашивал:


— Что сказал этот пират?


— Как что? Объяснил нам, как пройти к Гранд-Казино.


— Да, но что он сказал?


— Не важно, что он сказал, мы его поняли. Это люди образованные, не какие-нибудь лодочники.


— Хотел бы я, чтобы их образованность помогла им указать направление, которое куда-нибудь ведет, — мы уже час ходим по кругу. Я седьмой раз прохожу мимо этой аптеки.


Мы сказали, что это подлая, низкая ложь (но мы знали, что это правда). Было, однако, очевидно, что еще раз проходить мимо этой аптеки опасно; спраши­вать дорогу не возбранялось, но, если мы хотели усы­пить подозрения недовольного члена экспедиции, ве­рить указующему персту не следовало.


Мы долго шли по гладким асфальтированным ули­цам, вдоль кварталов, застроенных новыми доходны­ми домами из камня кремового цвета, — не меньше мили одинаковых домов и одинаковых кварталов, за­литых ослепительным светом, — и наконец вышли на главную улицу. Справа и слева яркие краски, созвездия газовых рожков, толпы пестро одетых мужчин и жен­щин на тротуарах — жизнь, суета, энергия, веселье, болтовня и смех со всех сторон! Мы отыскали Grand Hotel du Louvre et de la Paix[19 - Отель «Лувр и мир» (франц.).] и записали в книге, кто мы такие, где родились, чем занимаемся, откуда при­были, женаты или холосты, довольны ли этим, сколь­ко нам лет, куда направляемся, когда предполагаем там быть, и еще много столь же важных подробно­стей — к сведению хозяина отеля и тайной полиции. Мы наняли гида и немедленно приступили к осмотру достопримечательностей. Этот первый вечер на фран­цузской земле был захватывающим. Я перезабыл по­ловину мест, где мы побывали, и половину того, что мы видели; у нас не было настроения осматривать что-либо внимательно, мы довольствовались беглым взглядом и торопились — дальше, дальше! Дух Фран­ции снизошел на нас. В конце концов, когда час был уже поздний, мы очутились в Гранд-Казино и, не ску­пясь, заказали галлоны шампанского. Легко сорить деньгами, когда это обходится так дешево! В этом ослепительном зале находилось, я думаю, человек пя­тьсот, но благодаря зеркалам, которыми были, так сказать, оклеены стены, казалось, что их не меньше ста тысяч. Молодые изящно одетые франты и молодые модно одетые красавицы, почтенные старцы и пожи­лые дамы сидели парами и группами за бесчислен­ными мраморными столиками, ели изысканные блю­да, пили вино, и от жужжания голосов начинала кру­житься голова. В глубине зала находились оркестр и эстрада, на которой то и дело появлялись актеры и актрисы в уморительных костюмах и пели, судя по их комическим жестам, необычайно смешные песенки, но публика только на мгновение умолкала и скептичес­ки поглядывала на эстраду, даже не улыбнувшись и ни разу не похлопав! Раньше я думал, что французы готовы смеяться по любому поводу.


Глава XI. Привыкаем. — Нет мыла. — Меню табльдота. — Любопытное открытие. — Птица «Паломник». — Долгое заточение. — Герои Дюма. — Темница знаменитой «Железной маски».


Мы быстро и легко становимся заграничными. Мы примиряемся с неуютными, лишенными ковров камен­ными полами коридоров и спален — с каменными по­лами, на которых гулко отдаются шаги, убивая всякое поэтическое раздумье. Мы привыкаем к опрятным, бесшумным официантам, которые скользят взад и впе­ред, замирают позади вас или сбоку, как бабочка над цветком, мгновенно понимают заказ, мгновенно выпол­няют его, благодарят за вознаграждение, независимо от суммы, и всегда вежливы — всегда безупречно веж­ливы. Истинно вежливый официант, и при этом не круглый идиот, — это действительно настоящая дико­винка для нас. Мы привыкаем въезжать прямо во внутренний двор отеля, в самую гущу душистых цве­тов и вьющихся растений, в самую гущу джентль­менов, спокойно курящих и читающих газеты. Мы привыкаем ко льду, изготовленному искусственным способом в бутылках, — другого льда здесь нет. Мы ко всему этому привыкаем, но мы никак не можем при­выкнуть возить с собой собственное мыло. Мы до­статочно цивилизованы, чтобы возить с собой соб­ственную гребенку и зубную щетку, но звонить каж­дый раз, когда нам нужно мыло, — это нечто новое и весьма неприятное. Мы вспоминаем о мыле, только как следует намочив волосы и лицо или погрузившись в ванну, а в результате, разумеется, происходит досад­ная задержка. Марсельский гимн, марсельское пике и марсельское мыло славятся по всему миру, но сами марсельцы не поют Марсельезы, не носят пикейных жилетов и не моются своим мылом.


Мы научились с терпением, с благодушием, с удо­вольствием переносить медлительную церемонию таб­льдота. Мы съедаем суп, затем ждем несколько минут рыбы; еще несколько минут — тарелки сменены, и пода­ется ростбиф; еще перемена — и мы едим горошек; еще перемена — едим чечевицу; перемена — едим пиро­жки с улитками (я предпочитаю кузнечиков); переме­на — едим жареных цыплят с салатом, затем землянич­ный пирог и мороженое; затем свежий инжир, груши, апельсины, свежий миндаль и прочее; напоследок — кофе. Вино, разумеется, к каждому блюду — ведь это Франция. Такой груз желудок переваривает медленно, и приходится долго сидеть и курить в прохладной комнате и читать французские газеты, у которых есть странная привычка: они рассказывают о происшествии просто и ясно, пока дело не доходит до «соли», но тут вдруг попадается такое слово, которого никто понять не в силах, и от рассказа ничего не остается. Вчера на нескольких французов обвалилась насыпь, и сегодня этим полны все газеты, — но убиты ли пострадавшие, искалечены они, ушиблены или отделались испугом, этого я разобрать не смог; а узнать ужасно хочется.


Сегодня за обедом нас несколько смущало вульгар­ное поведение одного американца, который громко разговаривал и шумно хохотал, в то время как все присутствующие вели себя спокойно и корректно. Он царственным жестом потребовал вина, сказав: «Я не привык обедать без вина, сэр!» (что было жалкой ложью), и оглядел обедающих, чтобы насладиться вос­хищением, которое он ожидал увидеть на их лицах. Нашел, чем хвастать в стране, где за обедом скорее обойдутся без супа, чем без вина! В стране, где все сословия пьют вино почти как воду! Этот субъект заявил: «Я — свободнорожденный монарх, сэр, амери­канец, сэр, и я хочу, чтобы все об этом знали!» Он забыл упомянуть, что происходит по прямой линии от валаамовой ослицы, но это для всех было ясно и без его объяснений.


Мы ездили по Прадо — великолепной аллее, вдоль которой тянутся особняки аристократов и величествен­ные тенистые деревья; мы посетили интересный музей в замке Борели[20 - Замок Борели' (недалеко от Марселя) был построен в середине XVIII в. богачом-оружейником, получившим дворянство. С середины XIX в. замок и находящееся в нем ценное собрание картин и других редкостей принадлежит городу и является музеем.]. Там нам показали миниатюрное клад­бище — копию самого древнего кладбища Марселя. В полуразрушенных склепах лежат хрупкие скелетики, а рядом — их домашние божки и кухонная утварь.


Оригинал этого кладбища был раскопан на главной улице города несколько лет тому назад. Оно остава­лось там, всего лишь в двенадцати футах под землей, целых двадцать пять столетий или что-то вроде этого. Ромул побывал здесь еще до того, как основать Рим, и предполагал построить на этом месте город, но потом раздумал. Кое-кто из финикийцев, чьи скелеты мы рассматривали, были, возможно, с ним лично знакомы.


В замечательном зоологическом саду мы видели, как мне кажется, представителей животных всего зем­ного шара, в том числе дромадера, обезьяну, украшен­ную пучками шерсти пронзительно синего и кармин­ного цвета, — очень роскошная была обезьяна! — ниль­ского гиппопотама и какую-то высокую, голенастую птицу с клювом, как рог для пороха, и с крыльями в обтяжку, как фалды фрака. Это создание стояло закрыв глаза, слегка сутулясь, словно заложив руки под фалды. Какая спокойная глупость, какая сверхъ­естественная серьезность, какая самоуверенность и ка­кое неизъяснимое самодовольство выражались в нару­жности и позе этой серой, темнокрылой, лысой и неве­роятно непривлекательной птицы! Грузная, с бородавчатой головой и чешуйчатыми ногами, она была так невозмутима, так несказанно довольна со­бой! Трудно вообразить более смешное существо. При­ятно было слушать громкий смех Дэна и доктора, — с той минуты, как наш корабль покинул Америку, никто из нас не смеялся так искренне и весело. Эта птица оказалась настоящей находкой, и я был бы неблагода­рнейшим из смертных, если бы не отвел ей почетного места на этих страницах. Мы гуляли для собственного удовольствия, поэтому мы провели около нее целый час и никак не могли на нее нарадоваться. Иногда мы пытались ее расшевелить, но она только приоткрывала один глаз и снова медленно его закрывала, ни на йоту не утрачивая ни торжественного благочестия позы, ни подавляющей серьезности. Она, казалось, говорила: «Не оскверняйте избранника небес прикосновением не­освященных рук». Мы не знали названия этой птицы и потому окрестили ее «Паломником». Дэн сказал:


— Ей не хватает только Плимутского сборника гимнов.


Закадычной приятельницей гиганта-слона оказа­лась обыкновенная кошка! Эта кошка повадилась взбираться по задней ноге слона на его спину и укла­дываться там спать. Подвернув лапки, она большую часть дня грелась там на солнце и дремала. Сначала слону это не нравилось, он поднимал хобот и стаски­вал ее на землю, но она снова заходила с кормы и карабкалась на старое место. Она не отступала и, наконец, победила антипатию слона; теперь они — не­разлучные друзья. Кошка часто играет около хобота своего товарища или между его передними ногами, пока не завидит собаку, — тогда она взбирается наверх, подальше от опасности. За последнее время слон ис­требил несколько собак, которые досаждали его при­ятельнице.


Наняв парусную лодку и гида, мы отправились на один из небольших островков в гавани, чтобы осмот­реть замок Иф. У этой старинной крепости печальная история. В течение двухсот — трехсот лет она служила тюрьмой для политических преступников, и стены ее темниц покрыты грубо нацарапанными именами мно­гих и многих узников, которые томились здесь до самой смерти и не оставили после себя никакой памя­ти, кроме этих печальных эпитафий, начертанных их собственными руками. Сколько этих имен! И кажется, что их давно умершие владельцы наполняют призрач­ными тенями угрюмые камеры и коридоры. Мы про­ходили по высеченным в твердой скале темницам, а над нами, наверное, было море. Имена, имена, имена повсюду — плебейские, аристократические, даже кня­жеские. Плебей, князь, аристократ — все они стреми­лись к одному: избежать забвения! Они терпели оди­ночество, бездеятельность, ужас тишины, не наруша­емой ни единым звуком; но они не могли вынести мысли, что будут забыты совсем. И на стенах появ­лялись имена. В одной из камер, куда проникает сла­бый луч света, какой-то узник прожил двадцать семь лет, не видя человеческого лица, в грязи и лишениях, наедине со своими мыслями — наверное, тяжелыми и безнадежными. То, в чем он, по мнению тюрем­щиков, нуждался, передавалось в его камеру ночью через окошечко. Этот человек покрыл стены своего тюремного жилья от пола до потолка всевозможными фигурками людей и животных, переплетенными в сложные узоры. Из года в год он трудился над этой им самим поставленной задачей, а между тем младен­цы становились мальчиками — крепкими юношами — бездельничали в школе и университете — приобретали профессию — становились взрослыми людьми — жени­лись — и вспоминали о детстве, как о чем-то смутном, давнем-давнем. Но кто скажет, сколько веков протекло за это время для узника? Для них время иногда летело, для него — никогда, оно всегда еле ползло. Для них праздничные ночи, казалось, слагались не из часов, а из минут, для него те же самые ночи были обычными тюремными ночами и, казалось, слагались не из часов и минут, а из медленно тянущихся недель.


Другой узник, проведший здесь пятнадцать лет, нацарапал на стенах стихи и изречения — короткие, но глубоко трогательные. В них говорилось не о нем и его тяжкой судьбе, но только о том святилище, куда уносили его благоговейные мечты, — о его до­ме и кумирах его сердца. Он умер, не свидевшись с ними.


Толщина стен в этих темницах не меньше ширины иных американских спален — пятнадцать футов. Мы видели сырые, унылые камеры, где были заключены два героя Дюма — герои «Монте-Кристо». Здесь муже­ственный аббат при свете лампы, изготовленной из обрывков холста, пропитанных жиром, который он добывал из своей пищи, писал книгу, макая в собствен­ную кровь перо, сделанное из куска железа; затем он при помощи жалкого инструмента, который сам сма­стерил из железной скобы, пробил толстую стену и освободил Дантеса от цепей. Как жаль, что столько недель изнурительного труда оказались потраченными впустую.


Нам показали зловонную камеру, где некоторое время томился знаменитый узник «Железная маска» — этот злосчастный брат жестокосердного короля — пе­ред тем как замок св. Маргариты навеки скрыл от посторонних взоров загадочную тайну его жизни. Эта камера не заинтересовала бы нас так сильно, если бы мы знали твердо, кем был «Железная маска», какова была его история и почему его подвергли такому необычному наказанию. Тайна! В ней была вся пре­лесть. Эти лишенные речи уста, скрытое под маской лицо, это сердце, полное невысказанной боли, грудь, терзаемая неведомым горем, когда-то были здесь. Эти сырые стены видели человека, чья грустная судьба навеки осталась запечатанной книгой. Захватывающе интересное место.