Название книги: Сборник рассказов

Вид материалаРассказ
Подобный материал:
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   43

-- Ну, Трухалев шуток не понимает, но вы-то!..

-- Сядьте, -- опять сказал ему старшина...

Ювелир сел... И вдруг ему стало противно, что он трусит,

юлит и суетится. Он как-то сразу устал и успокоился.

-- Угрожал, -- сказал он спокойно.

-- Вы сознаете, что это... неумно по крайней мере? Что

за мысль вам пришла -- пойти арестовывать? Почему?

-- Не знаю, -- сказал ювелир. -- Мне не нравится этот

Трухалев. Вообще, чего тут много говорить? Давайте мне

пятнадцать суток... и разойдемся, как в море корабли, --

ювелир смело посмотрел на старшину и даже подмигнул ему. Что

на него такое нашло, непонятно. -- Чего тут дол-го-то?

Женщина-судья серьезно смотрела на него.

-- Только не надо, -- сказал ювелир.

-- Что "не надо"?

-- Не надо меня пугать строгим взором. Прошу дать мне

пятнадцать суток. Я все понимаю, всю карикуляцию.

-- Почему вы решили, что именно пятнадцать?

-- Вы же всем сегодня по пятнадцать даете.

Женщины тут же, не сходя с места, негромко

посовеща-лись, и судья объявила:

-- Пятнадцать суток.

-- О'кей! -- сказал ювелир. И вышел в коридор к другим.

-- Сколько вломили? -- спросили.

-- Пятнадцать, -- сказал ювелир.

В эту минуту ему было все равно, даже хорошо, что

пят-надцать, а то перед другими было бы неудобно. Он сел в

пестрый рядок тех, кто уже получил свои "сутки".

-- В понедельник к ним лучше не попадать, -- опять

ска-зал мрачный человек. Он тоже получил пятнадцать суток.


OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского


Как мужик переплавлял через реку волка, козу и капусту


Собрались три бледно-зеленые больничные пижамы ре-шать

вопрос: как мужику в одной лодке переплавить через реку волка,

козу и капусту? Решать стали громко; скоро пе-решли на

личности. Один, носатый, с губами, похожими на два прокуренных

крестьянских пальца, сложенных вместе, попер на лобастого,

терпеливого:

-- А ты думай! Думай! Он поплавит капусту, а волк здесь

козу съест! Думай!.. У тя ж голова на плечах, а не

холодиль-ник.

Лобастый медленно смеется.

Этот лобастый -- он какой-то загадочный. Иногда этот

человек мне кажется умным, глубоко, тихо умным,

самосто-ятельным. Я учусь у него спокойствию. Сидим, например,

в курилке, курим. Молчим. Глухая ночь... Город тяжело спит. В

такой час, кажется, можно понять, кому и зачем надо бы-ло,

чтоб завертелась, закружилась, закричала от боли и ра-дости

эта огромная махина -- Жизнь. Но только -- кажется. На самом

деле сидишь, тупо смотришь в паркетный пол и думаешь черт

знает о чем. О том, что вот -- ладили этот пар-кет рабочие, а

о чем они тогда говорили? И вдруг в эту ми-нуту, в эту очень

точную минуту из каких-то тайных своих глубин Лобастый

произносит... Спокойно, верно, обду-манно:

-- А денечки идут.

Пронзительная, грустная правда. Завидую ему. Я только

могу запоздало вздохнуть и поддакнуть:

-- Да. Не идут, а бегут, мать их!..

Но не я первый додумался, что они так вот --

неповто-римо, безоглядно, спокойно -- идут. Ведь надо прежде

мно-го наблюдать, думать, чтобы тремя словами -- верно и

во-время сказанными -- поймать за руку Время. Вот же черт!

Лобастый медленно (он как-то умеет -- медленно, то есть

не кому-нибудь, себе) смеется.

-- Эх, да не зря бы они бежали! А?

-- Да.

Только и всего.

Лобастый отломал две войны -- финскую и Отечествен-ную.

И, к примеру, вся финская кампания, когда я попро-сил его

рассказать, уложилась у него в такой... компактный, так, что

ли, рассказ:

-- Морозы стояли!.. Мы палатку натянули, чтоб для

мас-кировки, а там у нас была печурка самодельная. И мы от

пу-шек бегали туда погреться -- каждому пять минут. Я при-шел,

пристроился сбочку, задремал. А у меня шинелька -- только

выдали, новенькая. Уголек отскочил, и у меня от это вот место

все выгорело. Она же -- сукно -- шает, я не учуял. Новенькая

шинель.

-- Убивали же там!

-- Убивали. На то война. Тебе уколы делают?

-- Делают.

-- Какие-то слабенькие теперь уколы. Бывало, укол

сде-лают, -- так три дня до тебя не дотронься: все болит. А

счас сделают -- в башке не гудит, и по телу ничего не слышно.

...И вот Носатый прет на Лобастого:

-- Да их же нельзя вместе-то! Их же... Во дает! Во

тункель-то!

-- Не ори, -- советует Лобастый. -- Криком ничего не

возьмешь.

Носатый -- это не загадка, но тоже... ничего себе

челове-чек. Все знает. Решительно все. Везде и всем дает

поясне-ния; и когда он кричит, что волк съест козу, я как-то

по-осо-бенному отчетливо знаю, что волк это сделает -- съест.

Аккуратно съест, не будет рычать, но съест. И косточками

похрустит.

-- Трихопол?! -- кричит Носатый в столовой. -- Это --

для американского нежного желудка, но не для нашего. При чем

тут трихопол, если я воробья с перьями могу перева-рить! -- и

таков дар у этого человека -- я опять вижу и слышу, как

трепещется живой еще воробей и исчезает в желез-ном его

желудке.

Третья бледно-зеленая пижама -- это Курносый. Тот все

вспоминает сражения и обожает телевизор. Смотрит, при-открыв

рот. Смотрит с таким азартом, с такой упорной

непосредственностью, что все невольно его слушаются, ко-гда

он, например, велит переключить на "Спокойной ночи, малыши".

Смеется от души, потому что все там понимает. С ним говорить,

что колено брить -- зачем?..

Вот эти-то трое схватились решать весьма сложную

про-блему. Шуму, как я сказал, сразу получилось много.

Да, еще про Носатого... Его фамилия -- Суворов. Он

крупно написал ее на полоске плотной бумаги и прикнопил к

своей клеточке в умывальнике. Мне это показалось неуме-стным,

и я подписал с краешку карандашом: "Не Александр Васильевич".

Возможно, я сострил не бог весть как, но не-ожиданно здорово

разозлил Суворова. Он шумел в умываль-нике:

-- Кто это такой умный нашелся?!

-- А зачем вообще надо объявлять, что эта клеточка --

Суворова? Ни у кого же нет. Вы что, полагаете... -- пустил-ся

было в длинные рассуждения один вежливый очкарик, но Суворов

скружил на него ястребом.

-- Тогда чего же мы жалуемся, что у нас в почтовом

ящи-ке газеты поджигают?! Сегодня -- карандаш, завтра -- нож в

руки!..

-- Ну, знаете, кто взял в руки карандаш, тот...

-- Пожалуйста, можно и без ножа по очкам дать. По-мо-ему

я догадываюсь, кто это тут такой грамотный... Очкарик

побледнел.

-- Кто?

-- Сказать? Может, носом ткнуть?

Мне стало больно за очкарика, и я, как частенько я,

выступил блестящим недомерком.

-- А чего вы озверели-то? Ну, пошутил кто-то, и из-за

этого надо шум поднимать.

-- За такие шутки надо... не шум поднимать! Не шум на-до

поднимать, а тянуть куда следует.

Дурак он. Дурак и злой.

-- ... Как же ты туда повезешь волка, когда там коза?!

-- кричит Суворов. -- Он же ее съест!

-- Связать, -- предлагает Курносый.

-- Кого связать?

-- Волка.

-- Нельзя, тункель!

-- А чего ты обзываешься-то? Мы предлагаем, как выйти из

положения, а ты...

-- Как же тут не кричать, скажи на милость?! Если вы не

понимаете элементарных вещей...

Лобастый упорно думает.

-- Как все покричать любят! -- изумляется Курносый. --

Знаешь -- объясни. Чего кричать-то?

-- Полные тункели! -- удивляется в свою очередь

Суво-ров. -- Какой же тогда смысл в этой задаче? Ну --

объяснил я, и все? А самим-то можно подумать?

-- Вот мы и думаем. И предлагаем разные варианты. А ты

наберись терпения.

-- Привыкли люди, чтоб за них думали! Сами -- в

сто-ронку, а за них думай!

-- Волк капусту не ест, -- размышляет вслух Лобастый. --

Значит его можно здесь оставить...

-- Ну! ну! ну! -- подталкивает Суворов.

-- Не понужай, не запрег.

-- Давай дальше! Волк капусту не ест... Правильно начал!


Серые, глубокие глаза Лобастого тихо сияют.

-- Начать -- это начать, -- бормочет он. По-моему, он

уже сообразил, как надо делать. -- Говорят: помоги, госпо-ди,

подняться, а ляжем сами. Значит, козу отвезли. Так?

-- Ну!

-- Плывем назад, берем капусту...

-- Ее же там коза сожрет! -- волнуется Курносый.

-- Сожрет? -- спрашивает Лобастый, и в голосе его

чувст-вуется мощь и ирония. -- Тада мы ее назад оттуда, раз

она такая прожорливая.

-- А тут волк!

-- А мы волка -- туда. Пусть он у нас капустки

опро-бует...

Суворов радостно хлопает Лобастого но спине; и так как

мне все время что-нибудь кажется, когда Суворов что-ни-будь

делает, то на этот раз почему-то кажется, что он хлоп-нул по

лафету тяжелой пушки, и пушка на это никак не вздрогнула.

-- А-а! -- догадывается Курносый. Ему тоже весело, и он

смеется. -- А потом уж мы туда -- козу, в последнюю оче-редь!

-- Дошло! -- орет Суворов. Он просто не может не орать.

Все мы тут -- крепко устали, нервные, -- это тебе не высоту

брать.

-- Сравнил телятину с... -- обиделся Курносый.

Лобастый долго, терпеливо, осторожно мнет в толстых

пальцах каменную "памирину", смотрит на нее... И я вдруг

ужасаюсь его нечеловеческому терпению, выносливости. И

понимаю, что это -- не им одним нажито, такими были его отец,

дед... Это -- вековое.

Лобастый по привычке едва заметным движением тронул

куртку, убедился, что спички в кармане, встал, пошел в

курилку. Я -- за ним. Посидеть с ним, помолчать.


OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского


Как помирал старик


Старик с утра начал маяться. Мучительная слабость

нава-лилась... Слаб он был давно уж, с месяц, но сегодня

какая-то особенная слабость -- такая тоска под сердцем, так

нехоро-шо, хоть плачь. Не то чтоб страшно сделалось, а

удивитель-но: такой слабости никогда не было. То казалось, что

отня-лись ноги... Пошевелит пальцами -- нет, шевелятся. То

на-чинала терпнуть левая рука, шевелил ею -- вроде ничего. Но

какая слабость, Господи!..

До полудня он терпел, ждал: может, отпустит, может,

оживеет маленько под сердцем -- может, покурить захочется или

попить. Потом понял: это смерть.

-- Мать... А мать! -- позвал он старуху свою. -- Это...

по-мираю вить я.

-- Господь с тобой! -- воскликнула старуха. -- Кого там

выдумываешь-то лежишь?

-- Сняла бы как-нибудь меня отсудова. Шибко тяжко. --

Старик лежал на печке. -- Сними, ради Христа.

-- Одна-то я рази сниму. Сходить нешто за Егором?

-- Сходи. Он дома ли?

-- Даве крутился в ограде... Схожу.

Старуха оделась и вышла, впустив в избу белое морозное

облако.

"Зимнее дело -- хлопотно помирать-то", -- подумал

ста-рик.

Пришел Егор, соседский мужик.

-- Мороз, язви ево! -- сказал он. -- Погоди, дядя

Степан, маленько обогреюсь, тогда уж полезу к тебе. А то

застужу. Тебе чего, хуже стало?

-- Совсем плохо, Егор. Помираю.

-- Ну, что ты уж сразу так!.. Не паникуй особо-то.

-- Паникуй не паникуй -- все. Шибко морозно-то?

-- Градусов пятьдесят есть. -- Егор закурил. -- А снега

на полях -- шиш. Сгребают тракторами, но кого там!

-- Может, подвалит ишо.

-- Теперь уж навряд ли. Ну, давай слезать будем...

Старуха взбила на кровати подушку, поправила перину.

Егор встал на припечек, подсунул руки под старика.

-- Держись мне за шею-то... Вот так! Легкий-то какой

стал!

-- Выхворался...

-- Прям как ребенок. У меня Колька тяжельше.

Старика положили на кровать, накрыли тулупом.

-- Может, папироску свернуть? -- предложил Егор.

-- Нет, неохота. Ах ты, Господи, -- вздохнул старик, --

зимнее дело -- помирать-то...

-- Да брось ты! -- сказал Егор серьезно. -- Ты гони от

се-бя эти мысли. -- Он пододвинул табуретку к кровати, сел. --

Меня на фронте-то вон как задело! Тоже думал -- каюк. А доктор

говорит: захочешь жить -- будешь жить, не захо-чешь -- не

будешь. А я и говорить-то не мог. Лежу и думаю: "Кто же жить

не хочет, чудак-человек?" Так что лежи и думай: "Буду жить!"

Старик слабо усмехнулся.

-- Дай разок курну, -- попросил он.

Егор дал. Старик затянулся и закашлялся. Долго кашлял...


-- Прохудился весь... Дым-то, однако, в брюхо прошел.

Егор хохотнул коротко.

-- А где шибко-то болит? -- спросила старуха, глядя на

старика жалостливо и почему-то недовольно.

-- Везде... Весь. Такая слабость, вроде всю кровь

выцедили.

Помолчали все трое.

-- Ну, пойду я, дядя Степан, -- сказал Егор. --

Скотинешку попоить да корма ей задать...

-- Иди.

-- Вечерком ишо зайду попроведую.

-- Заходи.

Егор ушел.

-- Слабость-то, она от чего? Не ешь, вот и слабость, --

заметила старуха. -- Может, зарубим курку -- сварю бульону? Он

ить скусный свеженькой-то... А?

Старик подумал.

-- Не надо. И поесть не поем, а курку решим.

-- Да Бог уж с ей, с куркой! Не жалко ба...

-- Не надо, -- еще раз сказал старик. -- Лучше дай мне

полрюмки вина... Может, хоть маленько кровь-то заиграет.

-- Не хуже ба...

-- Ничо. Может, она хоть маленько заиграет.

Старуха достала из шкафа четвертинку, аккуратно

за-ткнутую пробкой. В четвертинке было чуть больше половины.

-- Гляди, не хуже ба...

-- Да когда с водки хуже бывает, ты чо! -- Старика

досада взяла. -- Всю жизнь трясетесь над ей, а не понимаете:

вод-ка -- это первое лекарство. Сундуки какие-то...

-- Хоть счас-то не ерепенься! -- тоже с досадой сказала

старуха. -- "Сундуки"... Одной уж ногой там стоит, а ишо

шебаршит кого-то. Не велел доктор волноваться-то.

-- Доктор... Они вон и помирать не велят, доктора-то, а

люди помирают.

Старуха налила полрюмочки водки, дала старику. Тот

хлебнул -- и чуть не захлебнулся. Все обратно вылилось. Он

долго лежал без движения. Потом с трудом сказал:

-- Нет, видно, пей, пока пьется.

Старуха смотрела на него горько и жалостливо. Смотре-ла,

смотрела и вдруг всхлипнула:

-- Старик... А, не приведи Господи, правда помрешь, чо

же я одна-то делать стану?

Старик долго молчал, строго смотрел в потолок. Ему

трудно было говорить. Но ему хотелось поговорить хорошо,

обстоятельно.

-- Перво-наперво: подай на Мишку на алименты. Скажи:

"Отец помирал, велел тебе докормить мать до конца". Скажи.

Если он, окаянный, не очухается, подавай на алименты. Стыд

стыдом, а дожить тоже надо. Пусть лучше ему будет стыдно.

Маньке напиши, штоб парнишку учила. Парнишка смышленый, весь

"Интернационал" назубок знает. Скажи: "Отец велел учить". --

Старик устал и долго опять лежал и смотрел в потолок.

Выражение его лица было торжествен-ным и строгим.

-- А Петьке чего сказать? -- спросила старуха, вытирая

слезы; она тоже настроилась говорить серьезно и без слез.

-- Петьке?.. Петьку не трогай -- он сам едва концы с

кон-цами сводит.

-- Может, сварить бульону-то? Егор зарубит...

-- Не надо.

-- А чего, хуже становится?

-- Так же. Дай отдохну маленько. -- Старик закрыл глаза

и медленно, тихо дышал. Он правда походил на мертвеца:

ка-кая-то отрешенность, нездешний какой-то покой были на лице

его.

-- Степан! -- позвала старуха.

-- Мм?

-- Ты не лежи так...

-- Как не лежи, дура? Один помирает, а она -- не лежи

так. Как мне лежать-то? На карачках?

-- Я позову Михеевну -- пособорует?

-- Пошли вы!.. Шибко он мне много добра исделал... Курку

своей Михеевне задарма сунешь... Лучше эту курку-то Егору

отдай -- он мне могилку выдолбит. А то кто долбить-то станет?

-- Найдутся небось...

-- "Найдутся". Будешь потом по деревне полоскать -- кому

охота на таком морозе долбать. Зимнее дело... Что бы летом-то!


-- Да ты чо уж, помираешь, что ли! Может, ишо

оклемаисся.

-- Счас -- оклемался. Ноги вон стынут... Ох, Господи,

Господи!.. -- Старик глубоко вздохнул. -- Господи... тяжко,

прости меня, грешного.

-- Степан, ты покрепись маленько. Егор-то говорил: "Не

думай всякие думы".

-- Много он понимает! Он здоровый как бык. Ему скажи: не

помирай -- он не помрет.

-- Ну, тада прости меня, старик, если я в чем

виноватая...

-- Бог простит, -- сказал старик часто слышанную фразу.

Ему еще что-то хотелось сказать, что-то очень нужное, но он

как-то стал странно смотреть по сторонам, как-то нехорошо

забеспокоился...

-- Агнюша, -- с трудом сказал он, -- прости меня... я

ма-ленько заполошный был... А хлеб-то -- рясный-рясный!.. А

погляди-ко в углу-то кто? Кто там?

-- Где, Степан?

-- Да вон!.. -- Старик приподнялся на локте, каким-то

жутким взглядом смотрел в угол избы -- в передний. -- Вон же

она, -- сказал он, -- вон... Сидит, гундосая.

Егор пришел вечером...

На кровати лежал старик, заострив кверху белый нос.

Старуха тихо плакала у его изголовья...

Егор снял шапку, подумал немного и перекрестился на

икону.

-- Да, -- сказал он, -- чуял он ее.


OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского


Как зайка летал на воздушных шариках


Маленькая девочка, ее звали Верочка, тяжело заболела.

Папа ее, Федор Кузьмич, мужчина в годах, лишился сна и покоя.

Это был его поздний ребенок, последний теперь, он без памяти

любил девочку. Такая была игрунья, все играла с папой, с рук

не слезала, когда он бывал дома, теребила его волосы, хотела

надеть на свой носик-кнопку папины оч-ки... И вот -- заболела.

Друзья Федора Кузьмича -- у него бы-ли влиятельные друзья, --

видя его горе, нагнали к нему до-мой докторов... Но там и один

участковый все понимал: воспаление легких, лечение одно --

уколы. И такую махонь-кую -- кололи и кололи. Когда приходила

медсестра, Федор Кузьмич уходил куда-нибудь из квартиры, на

лестничную площадку, да еще спускался этажа на два вниз по

лестни-це, и там пережидал. Курил. Потом приходил, когда

девочка уже не плакала, лежала -- слабенькая, горячая...

Смотрела на него. У Федора все каменело в груди. Он бы и

плакал, если б умел, если бы вышли слезы. Но они стояли где-то

в гор-ле, не выходили. От беспомощности и горя он тяжело

обидел жену, мать девочки: упрекнул, что та недосмотрела за

дитем. "Тряпками больше занята, а не ребенком, -- сказал он ей

на кухне, как камни-валуны на стол бросил. -- Все шкафы свои

набивают, торопятся". Жена -- в слезы... И те-перь, если и не

ругались, -- нелегко было бы теперь ругать-ся, -- то и помощи

и утешения не искали друг у друга, стра-дали каждый в

одиночку.

Врач приходил каждый день. И вот он сказал, что