Антон босой, в одних трусах, загорелый до копчёности, бредёт по лугу, залитому прозрачной тёплой водой

Вид материалаДокументы

Содержание


Любовь под бешеными кранами
Подобный материал:
  1   2   3   4   5


РЕМИНИСЦЕНЦИИ – от греч. reminiscensio –

отрывочные, смутные воспоминания о чём-то


Моему любимому,

давно и навсегда мёртвому,

городу Припять

Автор


Антон босой, в одних трусах, загорелый до копчёности, бредёт по лугу, залитому прозрачной тёплой водой.


Мягкая шёлковая луговая трава обнимает щиколотки и тянется следом, не отпуская. Луг огромный – широкий и длинный-длинный... Он тянется по всей Широкой Балке, тоже длинной, как собачья песня.


В самом низком его месте течёт речушка без названия, совсем неширокая и мелкая, поросшая камышом. Вода в ней чистая и стоя на мостике через речку, можно видеть всю водную живность, шуструю и деловую.


По обе стороны луга – односторонние улицы с убогими глиняными домами, крытыми камышом, построенными сразу после войны. Эти две улицы и являются хутором Широкая Балка, а между собою разнятся названиями – Чёрная сторона и Красная сторона. Названия не имеют никакого отношения ни к анархистским знамёнам, ни к Красной армии, хотя здесь широко гуляли, положив немало народа, и те, и другие: просто на левом берегу реки земля чернозёмная, а на правом – почти чистая глина. Пройти и проехать после хорошего дождя здесь можно разве на танке. И то, со специальными гусеницами.


Бабушка живёт на Чёрной стороне. Её дом, самый крайний по балке, прячется в густом роскошном саду. Мимо дома проходит дорога, одним краем стремясь в город Горловку, а другим убегая в поле, за которым село Железное, плавно переходящее в посёлок Новобратское.


Антону семь лет и осенью он пойдет в школу. А сейчас вокруг звенит сверчками и прыгает кузнечиками последнее дошкольное томное знойное лето.


В его руках удочка из сухой корявой палки и баночка с червяками. Он вышел на рыбалку, половить в речушке пескарей и сельдявок, но ночью из водохранилища, откуда вытекает речка, сбросили воду. Теперь она залила весь луг, и будет стоять дня три-четыре, и о рыбалке можно забыть. Это Антона вовсе не расстраивает, скорее наоборот: рыбалка бывает каждый день, а разливы – очень редко. А всё что редко интереснее каждодневного. Он прячет удочку с червями в ветках растущего здесь дерева и бежит по лугу, поднимая мириады брызг, и ему кажется, что он низко летит над водой.


Из бабушкиного сада слышатся крики:


– Гарря! Гар-ря! Гар-ря, проклятые! Шоб вы сдохли, паразиты! Когда ж вы уже наедитесь, паскуды, шоб вы полопались! – Это баба Дуня, высокая, худая и подвижная, в отсутствие сбежавшего на речку Антона гоняет скворцов, а по-местному – шпаков, пристрастившихся к вишням.


Обычно это обязанность Антона: каждый час бегать по саду и орать истошным голосом «Гаря!», пугая скворцов. Пугание действует на них крайне слабо, как и стоящие по саду чучела, которые бабушка называет «опудала» и, не успевает Антон закончить процесс изгнания наглых птиц в одном углу сада, как они уже сидят в другом, спокойно клюя ягоды. Их не останавливают даже тела мертвых сородичей, развешанные на ветках.


– Антон, паразит чахоточный! – кричит бабушка и голос её эхом прыгает по разлившейся воде, нарушая томную гармонию летнего дня. – Ты куда пропал?! Быстро домой, я за тебя шпаков гонять буду?! Ну, подожди, приедет батько, я ему всё расскажу!


Антон присел в воде и рассматривает сидящую на стебельке бабочку, эту порхающую сказку. Он слышит крики и угрозы, но знает, что бабушка жалуется отцу очень редко, если внук уж совсем плохо себя ведёт. Он подпрыгивает повыше и плашмя падает в тёплую воду.


Бабушка любит Антона, как своего первого внука. Она помнит его с рождения, потому что хоть и родился Антон в роддоме Новобратского, но жили они тогда все здесь и сюда его привезли, здесь он учился ходить и говорить, здесь он делал первую шкоду. Это потом отец Антона с мамой построили в Новобратском дом и переехали туда, навещая бабушку летом и на всё лето сдавая ей Антона, поскольку дом очень долго достраивался и маме с отцом летом было не до Антона.


Весь бабушкин двор огорожен забором из вертикальных толстых палок и горизонтальных сухих веток от деревьев, где-то переплетённых, где-то прибитых, где-то привязанных. Потом забор самоукрепился проросшим непроходимым кустарником по имени «дереза» и превратился в непреодолимую стену.


Со стороны улицы – въезд во двор. Просто въезд, без ворот. А в сторону речки уходит тропинка в траве, по которой бабушка ходит к колодцу на Красной стороне. У бабушки имеется и свой колодец прямо во дворе, выкопанный ещё дедом Антона, но в том, на Красной, вода вкуснее.


Дед Игнат ушёл от бабушки давно, ещё до рождения Антона. Он ушёл с рассветом, на базар в Горловку, и пропал навсегда.


Уже потом, несколько лет спустя оказалось, что дед уехал в далекий город Армавир и только изредка присылал оттуда письма и то не бабушке, а их живущей в Горловке старшей дочке Лиде, тётке Антона. В письмах он расписывал, как счастливо живет с новой женой, какой у него дом и двор – полная чаша. Дед был редким авантюристом и вруном, ему никто не верил, но бабушка, узнав о письме, плакала вечерами, лёжа на кровати в пустой тишине дома под потрескивание фитиля в керосиновой лампе, таинственно освещавшей комнату и бесконечный брёх собак на хуторе. Антон лежал рядом, прижавшись к бабушке, и тоже плакал, оттого что плакала бабушка, хотя и не понимал причины её слёз.


Потом бабушка стихала и лежала, прислушиваясь к звукам гулкой тишины ночи. Где-то заходились в лае собаки, изредка ухала сова, верещали лягушки в реке и стрекотал невидимый и вездесущий сверчок. Двор за окном был залит ярким светом полной луны, блёклым желтым блюдцем повисшей над сараем.


Вокруг было тревожно и тихо. Только громко щелкали в темноте своими шестерёнками старенькие ходики на стене да доносились звуки из хлева.


Бабушкин дом начинался прямо с хлева.


Тут, в загородке, утробно хрюкал кабанчик размером с небольшой автомобиль, а рядом на дощатом помосте стояли три козы, с горизонтальными зрачками, поочередно бестолково блеющие. На загаженном глиняном полу толклись куры, протяжно и подозрительно «кокая». Их опекал петух, нагло-рыжий и заносчивый, всегда готовый показать любой своей наложнице ее истинное место в этом мире.


В определенное время у кого-то из коз находились один-два козлёнка, смешные и шелковистые, белые до необычайности, брыкливо мотающиеся по хлеву и сыплющие мелкими шариками; а вместе с курами начинали кататься мягкими желтыми пушистыми мячиками цыплята. В хлеву торжествовало такое обилие животных запахов, что захватывало и спирало дух.


В самом доме две комнаты. В первой стоит печка, когда-то давно крашеный голубой краской стол, накрытый истёртой до дыр клеёнкой, с тремя такими же голубыми табуретками, расшатанными намертво, а в углу под стеной живет железная кровать с панцирной сеткой, беспробудно зелёного цвета, на которой спит бабушка.


Во второй комнате находился большой комод с бабушкиной одеждой и самыми важными документами, покрытый байковым покрывалом с русалками. Ещё была кровать с никелированными шариками, на которой спали гости и внуки, а строго посредине комнаты стоял круглый стол и четыре стула, будто вот-вот должны прийти гости и усесться вокруг, и налить, и выпить, и запеть широкую и привольную песню, почти похожую на волчий вой в его самой радостной части.


Здесь везде пахло глиняным полом, оскоминным угольным дымом от печки, лампадным маслом от большой иконы в углу, с Богоматерью и Младенцем, увитой сказочными цветами из фольги, проволоки и воска, а летом всегда было прохладно и чисто.


Вечерами, когда Антон уже должен был видеть третьи сны, бабушка становилась на колени перед образами с лампадкой и начинала бубняще молиться. Всех слов Антон не мог расслышать, но истово повторявшееся «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно, и во веки веков – аминь», произносимое бабой Дуней часто и почти безнадёжно, вызывало у Антона тоскливое ощущение безусловной конечности сегодня и сомнение в наступлении завтра.


На Троицу бабушка приносила луговой травы и веток, траву рассыпала по полу, а ветки вешала на стенах. Все комнаты становились сказочно таинственными, запах сочной и влажной травы заглушал все остальные и казалось, что ты опять на лугу, откуда только что прибежал, расчёсывая синие от холода ноги в цыпках. С тех пор для Антона запах травы всегда запах праздника. И ожидание его конца.


У бабы Дуни большие крепкие узловатые руки, почти чёрные от загара, с обломанными потрескавшимися ногтями, ещё более черными, чем руки. Этими руками целый день она «поралась» по хозяйству, ублажая и истошно блеющих коз, и истерически визжащего кабанчика, и бестолково гребущихся у хлева кур, и царственного петуха, не способного ни к чему, кроме как размножению собственной плоти путём трамбования кур. И вся бабушка, с головой, запеленатой в тонкий выцветший платок, в непонятного колера заношенной юбке чуть ниже колен, с тонкими ногами цвета пережжённого кирпича, обутыми в стоптанные тапочки с дырками, сама походила на усталую то ли курицу, то ли индюшку, прожаренную солнцем, горемычно суетящуюся в отсутствие собственного петуха.


Среди обыденных дней хутора, наполненных застывшим гулом шмеля, мгновенным чёрным взблеском снующих ласточек и призрачным бесшумным протеканием ящериц в сочной густой траве, наступал определённый день, когда баба Дуня вставала чуть раньше обычного (обычно она вставала с третьими петухами) и затевала напряжённую кутерьму.


Тихо прокравшись в спящее семейство птичьих, она высматривала только ей известную курицу, намеченную к закланию именно сегодня, задирала повыше и так коротковатую юбку и начинала тихую, но неотвратимую охоту.


В отличие от своих соседок, бабушка курей не режет и не рубит топором, как здесь принято. Поймав заполошно орущую сонную курицу, она суёт её тело под мышку и прижимает левой рукой. Правой бабушка держит курицу за голову. Выйдя во двор и замерев на мгновение, она говорит:


– Прости мне, Господи!.. – при этом отпускает курицу левой рукой из-под мышки, а правой даёт курице взмыть ввысь и тут же резко дергает её вниз. В результате всех этих действий голова курицы остаётся в правой руке бабушки, а тело пернатой резво бежит по траве двора, обагряя её кровью из обезглавленной шеи. Потом бабушка потрошит обречённую и принявшую судьбу курицу, смалит на маленьком костерке, расчленяет на положенные части и бросает в чугунок, стоящий внутри конфорок на плите во дворе под грушей.


Она варит борщ…


Такого борща, какой варила бабушка в антоновом детстве, Антону не суждено есть больше никогда. Может, курицы были особые, может свежие помидоры или картошка с капустой, а может печка во дворе, под дикой грушей, топившаяся дровами из вишни и сливы, где в большом чугунке варился этот борщ. Но борщ, бабушкин борщ, остался в памяти Антона навсегда.


Он был лёгкий и почти прозрачный, его можно было есть бесконечно много и всё равно хотеть ещё. Но, наевшись, ты два дня ходил сытый, не желая ничего. Разве только ещё борща… А запах! Какой сумасшедший, какой божественный запах был у него!..


И вообще – настоящий борщ – это не «шти» какие-то и не овощной суп, который и собаки жрать не станут. Настоящий борщ… настоящий борщ это то, что варила бабушка на печке, под большой дикой грушей.


В такой день к бабушке приезжали её сыновья: Николай, Женька и Васька, отец Антона.


В саду, под тенью яблони или груши, на земле расстилалась почти новая скатерть, и братья устраивались вокруг неё, категорически отказываясь использовать стол.


Бабушка ставила на скатерть всё, что давал огород, порезанный хлеб, ложки и вилки, рюмки и бутылку с залитой сургучом пробкой и, наконец, рядом ставила большой чугунок с горячим борщом. Вокруг стола бросались одеяла, на которые все и рассаживались.


Ударом в дно выбивалась пробка из бутылки, булькала водка в гранёные рюмки на ножках, из мутного зеленоватого стекла, кто-то произносил первый, недлинный тост:


– Ну, за материн борщ! – и начинались долгие посиделки, до самой глубокой ночи, когда яркие и такие близкие звёзды выстраивались в созвездия и кружили космический хоровод Млечного пути.


Бабушка тоже садилась с сыновьями, ей тоже наливали полную рюмку, она отвечала:


– Спасибо! – на тост, отпивала пол рюмки, морщилась, говорила: – Ох, и крепкая ж, зараза!.. – и допивала рюмку до конца.


Закусывала, наливала черпаком борщ по мискам и все ели его и хвалили.


Антон вертелся рядом, слушая весёлые и серьёзные разговоры расслабленных взрослых, где его отец всё пытался учить жить своих, по его понятиям, безалаберных братьев, а те отшучивались. Потом, когда совсем темнело, он ложился на край одеяла, лицом вверх и чёрное небо космоса втягивало его в себя, вызывая ужас и наслаждение одинокого блуждания среди звёзд.


Уже в самую ночь гости уезжали по домам, в Новобратское, а бабушка убирала со стола и брала на руки спящего Антона. Она вносила его в дом и, не раздевая, укладывала на кровать.


Но борщ из курицы бывал не каждый день. Каждый день было козье молоко. Молоко с хлебом и без хлеба, с кашей и без каши. Чаще всего бабушка готовила «тюрю»: наливала в миску молока и крошила туда хлеб. Антон садился, брал ложку и уписывал эту «тюрю» за обе щёки. Если за Антоном не было провинности, а это бывало редко, то в молоко добавлялся сахар.


По субботам и воскресеньям бабушка ходила на базар, на шахту «19-20». Она носила на себе две перемётанные корзины на плече и два ведра в руках. В них были – по сезону – вишни, яблоки или сливы. Когда Антон просыпался, бабушка уже возвращалась и приносила пару конфет:


– Хоть ты и не заслужил… – бурчала она.


Антон соглашался, но конфеты брал, свято надеясь исправиться.


Баба Дуня была весёлой и зычной, часто смеялась, прикрывая частично беззубый рот ладонью, весь день носилась по двору, по саду, по лугу, решая все возникающие проблемы своего хозяйства.


Иногда, уже к вечеру, они садились с соседкой бабой Лушкой, такой же одинокой, как и баба Дуня, ставилась бутылка самогонки, закуска и две подружки сидели допоздна, говоря обо всём и про всех, жалуясь друг другу и на детей, и на их жен, и на внуков, и на саму свою судьбу, так странно-изогнуто тащившую их по жизни.


Насидевшись, они расходились, и баба Дуня шла спать к уже давно спавшему Антону.


Она долго лежит отрешённо, с открытыми глазами, уставившись в низкий потолок с выпирающими деревянными балками, потом, гладя по голове Антона заскорузлой рукой, почти неслышно начинает петь свою любимую:


Їхали козаки із Дону додому,

Підманули Галю – забрали з собою.

Ой ти Галю, Галю молодая,

Підманули Галю – забрали з собою.


Бабушкин голос тихо, тоскливо и одиноко плывёт в маленьком доме, среди цоканья ходиков, вздыхающей во сне живности – «худобы» – в хлеву и бесконечного задумчивого лая и воя собак по хутору, вторящих этой страшной песне о Гале, над которой козаки надругались и потом сожгли, привязав косами к сосне и разложив костёр.


Бабушка поёт и плачет, но Антон этого не видит, он сейчас, во сне, кусает огромное красное яблоко.


И в детстве день – такой растянуто долгий и яркий, а ночь – такая короткая и мгновенная, как всплеск рыбы в реке, и такая же полная и влажная.


И ещё радостно орёшь тонким мальчишеским голосом:


– Кукушка-кукушка, сколько мне жить осталось?! – и хохочешь, и не веришь, когда она смолкает на пятом «ку-ку».


И ещё не снятся многозначительные длинные вещие сны, а снятся короткие, лёгкие, радостные, светлые и быстрые, как полёт стрекозы.


И ещё не приснился самый страшный в жизни сон: умерла мама. И ты ещё не забился, крича, в бесконечной безысходности этого сна, из которого мама – совсем живая и такая близкая! – выводит тебя, маленького и взъерошенного, причитая встревоженным сонным голосом: «Всё будет хорошо! Всё будет хорошо, мой маленький!.. Ложись на другой бочок и тебе приснится хороший сон…»


И ты снова засыпаешь, ещё не веря, но уже веря в смерть…


***

Антон болел. Солидно болел, тяжело. Пятый день.


Температура держалась в районе тридцати восьми и выше. Для Антона, которого температура в тридцать семь градусов уже валила с ног, такая температура пластала на кровати, ломила кости и заставляла думать о непростой необходимости выжить. Он лежал в своей комнате общежития один. Его сокамерники, числом пять человек, были на работе. На тумбочке у кровати лежали лекарства, сигареты и стоял графин с водой и стакан. Не было только писем от Ларисы. Их просто не было.


Прошло три месяца, как Антон приехал в Киев. Экзамены в институт он сдал, но по конкурсу не прошёл. Почему-то не хватило баллов. Другим, у которых этих баллов было меньше, хватило, а ему – нет. Антон был злым и расстроенным, отказываясь понимать такое, но случившееся случилось. И было поздно пить боржоми, поскольку печень отвалилась.


Назад, домой, ехать не хотелось совершенно, и он стал искать работу в столице. Но для нормальной работы нужна была киевская прописка, а без прописки брали туда, куда не хотели идти киевляне. Не хотели они, в основном, быть строителями. Но Антон тоже не хотел. Вот туда его точно не тянуло.


В конце концов, он наткнулся на трамвайно-троллейбусное управление. Здесь предлагали работу, зарплату и общежитие для иногородних. На выбор имелись профессии водителя троллейбуса, трамвая, сварщика-ванщика и монтёра пути.


Водителем в этом большом городе Антон быть не рискнул, опасаясь кого-то задавить, о таинственной профессии сварщика-ванщика не имел никакого понятия, поэтому выбрал судьбу монтёра пути. Он нашёл на Дарнице контору службы пути, написал заявление, прошёл медкомиссию, получил общежитие почти рядом с железнодорожным вокзалом, в общежитии – койку в комнате на шесть человек, с удобствами по коридору, и вышел на работу. Что Антону сразу удивило в общежитии – здесь девушки и парни жили вперемешку: комната девчонок, комната ребят. И по ночам мало кого можно было застать по месту прописки.


Его определили в бригаду капитального ремонта трамвайных путей. Их там было двенадцать. Почти как у Блока. Все, за исключением троих, были молодые, после армии: кто-то приехал из деревни, надеясь окончательно вырваться оттуда и жить в большом городе, кто-то, как Антон, не поступил с первого раза и остался до следующего года, надеясь поступить.


Работа оказалась нелёгкой – копали «ящики» между шпалами, вытаскивали костыли, крепящие рельсы, меняли эти шпалы на новые и опять «пришивали» костылями рельсы к новым шпалам. Грузили шпалы, щебёнку, рельсы. Подсыпали и трамбовали щебень, таскали тяжёлый и неудобный пневмоинструмент, работали под дождём и снегом, а переодевались, грелись, обедали и отдыхали в маленьком прокуренном вагончике на колёсах. Первые две недели Антона с трудом хватало на рабочий день, и возвратившись в общежитие, он трупом валился на койку, мгновенно засыпая. Ноющее от усталости тело стало нормальным состоянием, сон – единственной радостью. Трясясь в трамвае или троллейбусе на работу и с работы, Антон просыпался только на пересадках.


Особенно на работе ему не удавалось подружиться с тонконосым костыльным молотком, которым надо было попасть по головке костыля, чтобы загнать его в шпалу и притянуть к ней рельс. Молоток напрочь отказывался бить по костылю, а постоянно норовил шарахнуть Антона по ноге или врубался в шпалу, или бил по рельсу, высекая искры.


– Ты с этим компьютером поаккуратнее! – Подначивал маленький шустрый Паша, загонявший костыль с двух ударов. – А то поломаешь… Батарейку давно менял? И оптический прицел поправь, тогда и попадёшь.


Антон улыбался, продолжая промахиваться. Но потом и эту хитрую операцию освоил, забивая костыль максимум с трёх раз.


А где-то месяц спустя втянулся и был способен вечером посмотреть телевизор в красном уголке или сходить в кино.


Неделю назад Антон здорово промок и затемпературил, но ещё поехал на работу, а уже вечером свалился намертво.


И вот пятый день его и колдобит, и трусит, и крутит, и изгибает на узкой железной кровати. Он, то проваливается в болезненную дрёму, то выбирается из неё и лежит, тяжело дыша и кашляя, как пожилая лошадь.

У кого-то на этаже магнитофон поёт нежным и зовущим голосом Валерия Ободзинского:


Но что-то случилось, чувствуем мы…

Что изменилось: мы или мир?

И надо знать, что же случилось,

Но ни тебя и ни весны не объяснить…


Неожиданно раздаётся стук в дверь. Антон молчит и стук повторяется.


– Да-а!.. – то ли сипит, то ли хрипит Антон слабым голосом.


Дверь приотворяется и в проёме показывается незнакомая шкодная рожа. Рожа похожа на лицо молодого орангутанга, впервые попавшего в город из джунглей.


– К вам можно войти? – интересуется рожа до противного вежливым сладким голосом.


– Войти можно, – соглашается Антон, – выйти живым нельзя… – Он тяжело и гулко заходится в кашле.


– У вас такой кашель!.. – сочувственно говорит рожа, войдя в комнату.


– Да, – снова соглашается Антон, – хороший кашель! Ещё бы с кровью…


– Зачем же так, – укоризненно говорит вошедший, прислонившись к косяку, – вы скоро выздоровеете!


– Вы – доктор? – интересуется саркастически Антон, полуприкрыв глаза.


– Нет, к сожалению… Я только два дня, как пришел из армии, а до армии жил здесь, работал в третьем депо водителем троллейбуса. Меня зовут Богданов. Точнее, это моя фамилия. А зовут Володей. Вы мне не одолжите шапку?


От неожиданности Антон даже забыл о болезни:


– Шапку?!. – изумлённо спрашивает он. – Мою единственную шапку из меха черепахи?? Вы с ума сошли! А трусы вам не надо взаймы?


– Нет, вы поймите… Мы вчера отмечали мое возвращение. Сначала в одной комнате, потом в другой, а спать я остался в третьей. А моя одежда осталась в первой. Я утром проснулся, никого нет, все на работе. Пальто вот нашёл, а шапки – ну ни одной… А там пустые бутылки, много, их надо сдать… И взять чего-нибудь, а то плохо. После вчерашнего…


Пока неожиданный гость говорил, Антон рассмотрел его повнимательнее. Это оказался молодой парень, выше среднего роста, худой, с коротко стриженой головой, в мятых брюках, заношенном свитере когда-то горчичного цвета и пальто явно с чужого плеча. На его ногах были солдатские сапоги, голенища которых прятались под брюками. На голове торчали уши, припухшие глаза были чуть навыкате, небольшой широкий нос и толстые губы, растянутые в улыбке. Лицо говорило о неудачной дружбе с бритвой. В общем, Антон был прав с самого начала – это было не лицо порядочного человека, а именно рожа. Такие ребята обычно вызывают здоровый интерес у привокзальной милиции.


– И вы думаете, я настолько болен, что доверю вам шапку?


– Голова очень болит, – грустно разводит руками Володя, будто это объясняет необходимость в шапке. – Надо бутылки сдать… А на улице сегодня мороз. И ветер. Ноябрь…


– Вот так, просто так, дать вам шапку и всё? – не успокаивается Антон, уставший лежать в одиночестве. – И где мне потом искать вашу голову с моей любимой шапкой?


– Да нет, – испугано говорит гость, – я верну вам шапку! Меня здесь все знают! Я бы вам документы оставил, но они тоже… С моей одеждой.


– Почему я такой доверчивый? – спрашивает Антон самого себя. – Почему не могу никому отказать? Ладно, у вас, Володя, честные глаза! Как у Остапа Бендера. Я дам вам свою единственную шапку, моё единственное сокровище их меха выхухоли… Болевшей стригущим лишаем… И я верю – вы вернёте её! Вместе с глотком вина за прокат.


– Два! – соглашается Богданов, опухшие глаза которого наводят на мысль, что ему нельзя доверить не только шапку, но даже грязные носки. – И вместе выпьем. За знакомство.


– Помните – вы можете обмануть умирающего человека, и это будет непростимый грех! Зачем вам это?


– Я вас не обману! – торжественно, как клятву, произносит Богданов.


– Ладно, вон шапка, на вешалке… Дайте, я обниму её на прощание!..


– Я вернусь минут через сорок.


– Не знаю, как я и проживу эти сорок минут…


Посетитель ушёл, и Антон снова расслабленно забылся. Очнувшись, глянул на часы. Прошло больше часа, но шапкой и не пахло, как не пахло и странным гостем.


– Хорошая была шапка, – констатирует Антон вслух. – Всего пять лет у меня, даже износиться до конца не успела… Ей бы ещё жить да жить… Но – судьбе было угодно вырвать её из моих слабых от болезни рук и натянуть на голову человека, фамилия которого должна быть не Богданов, а Проходимец. Прощай, моя любимая шапка! Ты грела мою голову, спасала мои уши. Ты ни разу не подвела меня, а я – я предал тебя…


И тут Антон вдруг чувствует, что ему стало легче. Что болезнь хоть и не ушла, но сдала напор и он может даже встать. Он взял с тумбочки пачку кубинских «Partagas», достал сигарету и закурил, чтобы тут же закашляться. Так, чередуя курение с кашлем, лежит ещё минут десять.


В дверь постучали, она тут же распахнулась, и на пороге возник Богданов, запыхавшийся, улыбающийся во всю ширину своего большого рта и в шапке:


– Там… – сказал он, задыхаясь. – Там посуду вывозили, только машина пришла… Я пришёл и машина пришла… Как назло! И они стали тару загружать. Сначала мы ждали, а потом, с мужиком одним, стали помогать, чтобы быстрее было. Я знаю, вы переживали. За шапку. Я принёс, как обещал.


– Я рыдаю от умиления… Хотя уже оплакал мою бедную шапку. А пить мы сегодня будем?


– Конечно, я же принёс!.. Наливать?


– Понемногу. По чуть-чуть, – Антон, пошатываясь, встаёт с кровати и натягивает спортивные штаны. – А то… мне ещё весьма хреново.


– У меня в аптеке знакомая, так я заскочил к ней, взял для вас отличное лекарство от гриппа. Только начали выпускать. В продаже его нет. Вот, держите…


– С ума сойти! Какая неожиданная забота! Это обязывает и настораживает.


– Ну, – смущённо улыбается гость, – вы же мне поверили… Вы же меня, можно сказать, спасли.


– Да. От синдрома абстиненции. То есть, от похмелья. А как этот антибиотик сочетается с портвейном белым, первого сорта?


– Отлично! Они дополняют друг друга!


– Тогда – за знакомство. Меня зовут Антон. И – давай «на ты» без брудершафта. С больными вредно целоваться. Тем более, мы не педики.


– Давай. Меня зовут Володя.


– А фамилия – Богданов. Ты уже говорил…


– Да?! Странно, не помню…


Они выпили, и Антон тут же почувствовал, что поплыл от одного глотка:


– Склероз имеет два преимущества: ничего не болит и каждый день свежие новости. Закуривай, закусывать всё равно нечем. Что ты из армии, я понял. И чем думаешь заниматься?


– В понедельник пойду в родное депо, буду работать водителем троллейбуса, как и до армии. А ты в армии был?


– Был. Не будем об армии. Я ненавижу её.


– А чем занимаешься?


– Приехал из ч