Матф. Гл. XVIII. Ст. 21. Тогда Петр приступил к нему и сказал: господи

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   ...   44

предков и которые должны передать нашим потомкам.

- Я считаю своей обязанностью...

- Позвольте, - не давая себя перебить, продолжал Игнатий Никифорович, -

я говорю не за себя и за своих детей. Состояние моих детей обеспечено, и я

зарабатываю столько, что мы живем, и полагаю, что и дети будут жить

безбедно, и потому мой протест против ваших поступков, позвольте сказать, не

вполне обдуманных, вытекает не из личных интересов, а принципиально я не

могу согласиться с вами. И советовал бы вам больше подумать, почитать...

- Ну, уж вы мне предоставьте решать мои дела самому и знать, что надо

читать и что не надо, - сказал Нехлюдов, побледнев, и, чувствуя, что у него

холодеют руки и он не владеет собой, замолчал и стал пить чай,


XXXIII


- Ну, что дети? - спросил Нехлюдов у сестры, немного успокоившись.

Сестра рассказала про детей, что они остались с бабушкой, с его

матерью, и, очень довольная тем, что спор с ее мужем прекратился, стала

рассказывать про то, как ее дети играют в путешествие, точно так же, как

когда-то он играл с своими двумя куклами - с черным арапом и куклой,

называвшейся француженкой.

- Неужели ты помнишь? - сказал Нехлюдов, улыбаясь.

- И представь себе, они точно так же играют.

Неприятный разговор кончился. Наташа успокоилась, но не хотела при муже

говорить о том, что понятно было только брату, и, чтобы начать общий

разговор, заговорила о дошедшей досюда петербургской новости - о горе

матери-Каменской, потерявшей единственного сына, убитого на дуэли.

Игнатий Никифорович высказал неодобрение тому порядку, при котором

убийство на дуэли исключалось из ряда общих уголовных преступлений.

Это замечание его вызвало возражение Нехлюдова, и загорелся опять спор

на ту же тему, где все было не договорено, и оба собеседника не высказались,

а остались при своих взаимно осуждающих друг друга убеждениях.

Игнатий Никифорович чувствовал, что Нехлюдов осуждает его, презирая всю

его деятельность, и ему хотелось показать ему всю несправедливость его

суждений. Нехлюдов же, не говоря о досаде, которую он испытывал за то, что

зять вмешивался в его дела с землею (в глубине души он чувствовал, что зять,

и сестра, и их дети, как наследники его, имеют на это право), негодовал в

душе на то, что этот ограниченный человек с полною уверенностью и

спокойствием продолжал считать правильным и законным то дело, которое

представлялось теперь Нехлюдову несомненно безумным и преступным.

Самоуверенность эта раздражала Нехлюдова.

- Что же бы сделал суд? - спросил Нехлюдов.

- Приговорил бы одного из двух дуэлистов, как обыкновенных убийц, к

каторжным работам.

У Нехлюдова опять похолодели руки, он горячо заговорил.

- Ну, и что ж бы было? - спросил он.

- Было б справедливо.

- Точно как будто справедливость составляет цель деятельности суда, -

сказал Нехлюдов.

- Что же другое?

- Поддержание сословных интересов. Суд, по-моему, есть только

административное орудие для поддержания существующего порядка вещей,

выгодного нашему сословию.

- Это совершенно новый взгляд, - с спокойной улыбкой сказал Игнатий

Никифорович. - Обыкновенно суду приписывается несколько другое назначение.

- Теоретически, а не практически, как я увидал. Суд имеет целью только

сохранение общества в настоящем положении и для этого преследует и казнит

как тех, которые стоят выше общего уровня и хотят поднять его, так

называемые политические преступники, так и тех, которые стоят ниже его, так

называемые преступные типы.

- Не могу согласиться, во-первых, с тем, чтобы преступники, так

называемые политические, были казнимы потому, что они стоят выше среднего

уровня. Большей частью это отбросы общества, столь же извращенные, хотя

несколько иначе, как и те преступные типы, которых вы считаете ниже среднего

уровня.

- А я знаю людей, которые стоят несравненно выше своих судей; все

сектанты - люди нравственные, твердые...

Но Игнатий Никифорович, с привычкой человека, которого не перебивают,

когда он говорит, не слушал Нехлюдова и, тем особенно раздражая его,

продолжал говорить в одно время с Нехлюдовым.

- Не могу согласиться и с тем, чтобы суд имел целью поддержание

существующего порядка. Суд преследует свои цели: или исправления...

- Хорошо исправление в острогах, - вставил Нехлюдов.

- ...или устранения, - упорно продолжал Игнатий Никифорович, -

развращенных и тех зверообразных людей, которые угрожают существованию

общества.

- То-то и дело, что оно не делает ни того, ни другого. У общества нет

средств делать это.

- Это как? Я не понимаю, - насильно улыбаясь, спросил Игнатий

Никифорович.

- Я хочу сказать, что, собственно, разумных наказаний есть только два -

те, которые употреблялись в старину: телесное наказание и смертная казнь, но

которые вследствие смягчения нравов все более и более выходят из

употребления, - сказал Нехлюдов.

- Вот это и ново и удивительно от вас слышать.

- Да, разумно сделать больно человеку, чтобы он вперед не делал того

же, за что ему сделали больно, и вполне разумно вредному, опасному для

общества члену отрубить голову. Оба эти наказания имеют разумный смысл. Но

какой смысл имеет то, чтобы человека, развращенного праздностью и дурным

примером, запереть в тюрьму, в условия обеспеченной и обязательной

праздности, в сообщество самых развращенных людей? или перевезти зачем-то на

казенный счет - каждый стоит более пятисот рублей - из Тульской губернии в

Иркутскую или из Курской...

- Но, однако, люди боятся этих путешествий на казенный счет, и если бы

не было этих путешествий и тюрем, мы бы не сидели здесь с вами, как сидим

теперь.

- Не могут эти тюрьмы обеспечивать нашу безопасность, потому что люди

эти сидят там не вечно и их выпускают. Напротив, в этих учреждениях доводят

этих людей до высшей степени порока и разврата, то есть увеличивают

опасность.

- Вы хотите сказать, что пенитенциарная система должна быть

усовершенствована.

- Нельзя ее усовершенствовать. Усовершенствованные тюрьмы стоили бы

дороже того, что тратится на народное образование, и легли бы новою тяжестью

на тот же народ.

- Но недостатки пенитенциарной системы никак не инвалидируют самый суд,

- опять, не слушая шурина, продолжал свою речь Игнатий Никифорович.

- Нельзя исправить эти недостатки, - возвышая голос, говорил Нехлюдов.

- Так что ж? Надо убивать? Или, как один государственный человек

предлагал, выкалывать глаза? - сказал Игнатий Никифорович, победоносно

улыбаясь.

- Да, это было бы жестоко, но целесообразно. То же, что теперь

делается, и жестоко и не только не целесообразно, но до такой степени глупо,

что нельзя понять, как могут душевно здоровые люди участвовать в таком

нелепом и жестоком деле, как уголовный суд.

- А я вот участвую в этом, - бледнея, сказал Игнатий Никифорович.

- Это ваше дело. Но я не понимаю этого.

- Я думаю, что вы многого не понимаете, - сказал дрожащим голосом

Игнатий Никифорович.

- Я видел на суде, как товарищ прокурора всеми силами старался обвинить

несчастного мальчика, который во всяком неизвращенном человеке мог возбудить

только сострадание; знаю, как другой прокурор допрашивал сектанта и подводил

чтение Евангелия под уголовный закон; да и вся деятельность судов состоит

только в таких бессмысленных и жестоких поступках.

- Я бы не служил, если бы так думал, - сказал Игнатий Никифорович и

встал.

Нехлюдов увидал особенный блеск под очками зятя. "Неужели это слезы?" -

подумал Нехлюдов. И действительно, это были слезы оскорбления. Игнатий

Никифорович, подойдя к окну, достал платок, откашливаясь, стал протирать

очки и, сняв их, отер и глаза. Вернувшись к дивану, Игнатий Никифорович

закурил сигару и больше ничего не говорил. Нехлюдову стало больно и стыдно

за то, что он до такой степени огорчил зятя и сестру, в особенности потому,

что он завтра уезжал и больше не увидится с ними. В смущенном состоянии он

простился с ними и поехал домой.

"Очень может быть, что правда то, что я говорил, - по крайней мере он

ничего не возразил мне. Но не так надо было говорить. Мало же я изменился,

если я мог так увлечься недобрым чувством и так оскорбить его и огорчить

бедную Наташу", - думал он.


XXXIV


Партия, в которой шла Маслова, отправлялась с вокзала в три часа, и

потому, чтобы видеть выход партии из острога и с ней вместе дойти до вокзала

железной дороги, Нехлюдов намеревался приехать в острог раньше двенадцати.

Укладывая вещи и бумаги, Нехлюдов остановился на своем дневнике,

перечитал некоторые места и то, что было записано в нем последнее. Последнее

перед отъездом в Петербург было записано: "Катюша не хочет моей жертвы, а

хочет своей. Она победила, и я победил. Она радует меня той внутренней

переменой, которая, мне кажется, - боюсь верить, - происходит в ней. Боюсь

верить, но мне кажется, что она оживает". Туг же, вслед за этим, было

написано: "Пережил очень тяжелое и очень радостное. Узнал, что она нехорошо

вела себя в больнице. И вдруг сделалось ужасно больно. Не ожидал, как

больно. С отвращением и ненавистью я говорил с ней и потом вдруг вспомнил о

себе, о том, как я много раз и теперь был, хотя и в мыслях, виноват в том,

за что ненавидел ее, и вдруг в одно и то же время я стал противен себе, а

она жалка, и мне стало очень хорошо. Только бы всегда вовремя успеть увидать

бревно в своем глазу, как бы мы были добрее". На нынешнее число он записал:

"Был у Наташи и как раз от довольства собой был недобр, зол, и осталось

тяжелое чувство. Ну, да что же делать? С завтрашнего дня новая жизнь.

Прощай, старая, и совсем. Много набралось впечатлений, но все еще не могу

свести к единству".

Проснувшись на другое утро, первым чувством Нехлюдова было раскаяние о

том, что у него вышло с зятем.

"Так нельзя уезжать, - подумал он, - надо съездить к ним и загладить".

Но, взглянув на часы, он увидал, что теперь уже некогда и надо

торопиться, чтобы не опоздать к выходу партии. Второпях собравшись и послав

с вещами швейцара и Тараса, мужа Федосьи, который ехал с ним, прямо на

вокзал, Нехлюдов взял первого попавшегося извозчика и поехал в острог.

Арестантский поезд шел за два часа до почтового, на котором ехал Нехлюдов, и

потому он совсем рассчитался в своих номерах, не намереваясь более

возвращаться.


Стояли тяжелые июльские жары. Не остывшие после душной ночи камни улиц,

домов и железо крыш отдавали свое тепло в жаркий, неподвижный воздух. Ветра

не было, а если он поднимался, то приносил насыщенный пылью и вонью масляной

краски вонючий и жаркий воздух. Народа было мало на улицах, и те, кто были,

старались идти в тени домов. Только черно-загорелые от солнца

крестьяне-мостовщики в лаптях сидели посередине улиц и хлопали молотками по

укладываемым в горячий песок булыжникам, да мрачные городовые, в небеленых

кителях и с оранжевыми шнурками револьверов, уныло переминаясь, стояли

посереди улиц, да завешанные с одной стороны от солнца конки, запряженные

лошадьми в белых капорах, с торчащими в прорехах ушами, звеня, прокатывались

вверх и вниз по улицам.

Когда Нехлюдов подъехал к острогу, партия еще не выходила, и в остроге

все еще шла начавшаяся с четырех часов утра усиленная работа сдачи и приемки

отправляемых арестантов. В отправлявшейся партии было шестьсот двадцать три

мужчины и шестьдесят четыре женщины: всех надо было проверить по статейным

спискам, отобрать больных и слабых и передать конвойным. Новый смотритель,

два помощника его, доктор, фельдшер, конвойный офицер и писарь сидели у

выставленного на дворе в тени стены стола с бумагами и канцелярскими

принадлежностями и по одному перекликали, осматривали, опрашивали и

записывали подходящих к ним друг за другом арестантов.

Стол теперь уже до половины был захвачен лучами солнца. Становилось

жарко и в особенности душно от безветрия и дыхания толпы арестантов,

стоявших тут же.

- Да что ж это, конца не будет! - говорил, затягиваясь папиросой,

высокий толстый, красный, с поднятыми плечами и короткими руками, не

переставая куривший в закрывавшие ему рот усы конвойный начальник. -

Измучали совсем. Откуда вы их набрали столько? Много ли еще?

Писарь справился.

- Еще двадцать четыре человека да женщины.

- Ну, что стали, подходи!.. - крикнул конвойный на теснившихся друг за

другом, еще не проверенных арестантов.

Арестанты уже более трех часов стояли в рядах, и не в тени, а на

солнце, ожидая очереди.

Работа эта шла внутри острога, снаружи же, у ворот, стоял, как

обыкновенно, часовой с ружьем, десятка два ломовых под вещи арестантов и под

слабых и у угла кучка родных и друзей, дожидающихся выхода арестантов, чтобы

увидать и, если можно, поговорить и передать кое-что отправляемым. К этой

кучке присоединился и Нехлюдов.

Он простоял тут около часа. В конце часа за воротами послышалось

бряцанье цепей, звуки шагов, начальственные голоса, покашливание и негромкий

говор большой толпы. Так продолжалось минут пять, во время которых входили и

выходили в калитку надзиратели. Наконец послышалась команда.

С громом отворились ворота, бряцанье цепей стало слышнее, и на улицу

вышли конвойные солдаты в белых кителях, с ружьями и - очевидно, как

знакомый и привычный маневр, - расстановились правильным широким кругом

перед воротами. Когда они установились, послышалась новая команда, и парами

стали выходить арестанты в блинообразных шапках на бритых головах, с мешками

за плечами, волоча закованные ноги и махая одной свободной рукой, а другой

придерживая мешок за спиной. Сначала шли каторжные мужчины, все в одинаковых

серых штанах и халатах с тузами на спинах. Все они - молодые, старые, худые,

толстые, бледные, красные, черные, усатые, бородатые, безбородые, русские,

татары, евреи - выходили, звеня кандалами и бойко махая рукой, как будто

собираясь идти куда-то далеко, но, пройдя шагов десять, останавливались и

покорно размещались, по четыре в ряд, друг за другом. Вслед за этими, без

остановки, потекли из ворот такие же бритые, без ножных кандалов, но

скованные рука с рукой наручнями, люди в таких же одеждах. Это были

ссыльные... Они так же бойко выходили, останавливались и размещались также

по четыре в ряд. Потом шли общественники, потом женщины, тоже по порядку,

сначала - каторжные, в острожных серых кафтанах и косынках, потом - женщины

ссыльные и добровольно следующие, в своих городских и деревенских одеждах.

Некоторые из женщин несли грудных детей за полами серых кафтанов.

С женщинами шли на своих ногах дети, мальчики и девочки. Дети эти, как

жеребята в табуне, жались между арестантками. Мужчины становились молча,

только изредка покашливая или делая отрывистые замечания. Среди женщин же

слышен был несмолкаемый говор. Нехлюдову показалось, что он узнал Маслову,

когда она выходила; но потом она затерялась среди большого количества

других, и он видел только толпу серых, как бы лишенных человеческого, в

особенности женственного свойства существ с детьми и мешками, которые

расстанавливались позади мужчин.

Несмотря на то, что всех арестантов считали в стенах тюрьмы, конвойные

стали опять считать, сверяя с прежним счетом. Пересчитывание это

продолжалось долго, в особенности потому, что некоторые арестанты двигались,

переходя с места на место, и тем путали счет конвойных. Конвойные ругали и

толкали покорно, но злобно повинующихся арестантов и вновь пересчитывали.

Когда всех вновь перечли, конвойный офицер скомандовал что-то, и в толпе

произошло смятение. Слабые мужчины, женщины и дети, перегоняя друг друга,

направились к подводам и стали размещать на них мешки и потом сами влезать

на них. Влезали и садились женщины с кричащими грудными детьми, веселые,

спорящие за места дети и унылые, мрачные арестанты.

Несколько арестантов, сняв шапки, подошли к конвойному офицеру, о

чем-то прося его. Как потом узнал Нехлюдов, они просились на подводы.

Нехлюдов видел, как конвойный офицер молча, не глядя на просителя,

затягивался папиросой, и как потом вдруг замахнулся своей короткой рукой на

арестанта, и как тот, втянув бритую голову в плечи, ожидая удара, отскочил

от него.

- Я тебя так произведу в дворянство, что будешь помнить! Дойдешь

пешком! - прокричал офицер.

Одного только шатающегося длинного старика в ножных кандалах офицер

пустил на подводу, и Нехлюдов видел, как этот старик, сняв свою

блинообразную шапку, крестился, направляясь к подводам, и как потом долго не

мог влезть от кандалов, мешавших поднять слабую старческую закованную ногу,

и как сидевшая уже на телеге баба помогла ему, втащив его за руку.

Когда подводы все наполнились мешками, и на мешки сели те, которым это

было разрешено, конвойный офицер снял фуражку, вытер платком лоб, лысину и

красную толстую шею и перекрестился.

- Партия, марш! - скомандовал он.

Солдаты брякнули ружьями, арестанты, сняв шапки, некоторые левыми

руками, стали креститься, провожавшие что-то прокричали, что-то прокричали в

ответ арестанты, среди женщин поднялся вой, и партия, окруженная солдатами в

белых кителях, тронулась, подымая пыль связанными цепями ногами. Впереди шли

солдаты, за ними, бренча цепями, кандальные, по четыре в ряд, за ними

ссыльные, потом общественники, скованные ру[369] камя по двое наручнями,

потом женщины. Потом уже ехали нагруженные и мешками и слабыми подводы, на

одной из которых высоко сидела закутанная женщина и не переставая

взвизгивала и рыдала.


XXXV


Шествие было так длинно, что когда передние уже скрылись из вида,

подводы с мешками и слабыми только тронулись. Когда подводы тронулись,

Нехлюдов сел на дожидавшегося его извозчика и велел ему обогнать партию, с

тем чтобы рассмотреть среди нее, нет ли знакомых арестантов среди мужчин, и

потом, среди женщин найдя Маслову, спросить у нее, получила ли она посланные

ей вещи. Стало очень жарко. Ветру не было, и поднимаемая тысячью ног пыль

стояла все время над арестантами, двигавшимися по середине улицы. Арестанты

шли скорым шагом, и нерысистая извозчичья лошадка, на которой ехал Нехлюдов,

только медленно обгоняла их. Ряды за рядами шли незнакомые странного и

страшного вида существа, двигавшиеся тысячами одинако обутых и одетых ног и

в такт шагов махавшие, как бы бодря себя, свободными руками. Их было так

много, так они были однообразны и в такие особенные странные условия они

были поставлены, что Нехлюдову казалось, что это не люди, а какие-то

особенные, страшные существа. Это впечатление разрушило в нем только то, что

в толпе каторжных он узнал арестанта, убийцу Федорова, и среди ссыльных

комика Охотина и еще одного бродягу, обращавшегося к нему. Все почти

арестанты оглядывались, косясь на обгонявшую их пролетку и вглядывавшегося в

них господина, сидевшего на ней. Федоров тряхнул головой кверху в знак того,

что узнал Нехлюдова; Охотин подмигнул глазом. Но ни тот, ни другой не

поклонились, считая это непозволенным. Поравнявшись с женщинами, Нехлюдов

тотчас же увидал Маслову. Она шла во втором ряду женщин. С края шла

раскрасневшаяся коротконогая черноглазая безобразная женщина, подтыкавши

халат за пояс, - это была Хорошавка. Потом шла беременная женщина, насилу

волочившая ноги, и третья была Маслова. Она несла мешок на плече и прямо

глядела перед собой. Лицо ее было спокойно и решительно. Четвертая в ряду с

ней была бодро шедшая молодая красивая женщина в коротком халате и по-бабьи

подвязанной косынке, - это была Федосья. Нехлюдов слез с пролетки и подошел