Деникин Антон Иванович Старая армия Сайт Военная литература

Вид материалаЛитература
Подобный материал:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   25
судятся с сотенными командирами. Это у нас в обычае — после похода. А тут раньше времени смотр все перепутал. Казаки не хотели заявлять на смотру, да побоялись — как бы не лишиться из-за этого права на недоданное...

К вечеру перед смотром я спросил уральца опять:

— Ну как?

— Кончили. Завтра сами услышите. В одних сотнях — ничего, скоро поладили; в других — горячее было дело. Особенно командиру N-й сотни досталось. Он и шапку [358] оземь кидал, и на колени становился. «Помилосердствуйте, — говорит, — много требуете, жену с детьми по миру пустите». А сотня стоит на своем: «знаем, грамотные, не проведешь». Под конец согласились. «Ладно, — говорит сотенный, — жрите мою кровь, так вас и так...»

На другой день, когда начальник дивизии вторично опрашивал претензии в полку, все казаки, как один, громко и весело ответили:

— Никак нет, ваше пр-ство!

А еще через день посланы были в полк чиновники контроля для поверки полкового хозяйства.

II

Месяцы октябрь-ноябрь. Почти не было такого города, где бы не стояла воинская часть, в которую прибывают новобранцы. С вокзалов или от застав, в предшествии оркестра военной музыки и в сопровождении бравых старослуживых, плетутся нагруженные котомками, узлами вереницы молодых парней, имеющих весьма унылый вид.

Военная служба, какою была в николаевское время, когда солдат оставался на ней 25 лет и уходил в «бессрочный отпуск» бездомным, деклассированным или просто калекой, такою и осталась в глазах народа — после реформы и сокращения сроков до 3–4 лет — только тяжелой повинностью. Само слово «повинность» (не долг, не обязанность...) вызывает всегда представление о чем-то тягостном, неприятном, выбивающем жизнь из колеи — будто дорожная, подводная или, в болыпевицкие времена, «трудовая повинность». От того старого времени, когда оплакивали рекрута, как покойника, а он куражился и пил мертвую неделями, проклиная свою горькую судьбину, и до последних дней остался обычай гулянья-прощанья, конечно с сокращением масштаба слез и водки.

«Еще есть ли, братцы, ребятушки, такова мать —
Отдала сына в солдаты, да не заплакала...» —

говорит старая рекрутская песня. А буйство новобранцев в дни призыва, иногда с разбитием закрывавшихся в ту пору [359] казенных винных лавок, отмечалось в отчетах повсеместно и ежегодно.

Как в старые времена в понятие «повинность» не вкладывалось представление о долге, а в отбывании ее народ не видел «почетного служения», так и в последние годы. И редко в сознание молодого солдата проникала затверженная со слов «дядьки» военная сентенция:

— Солдат есть имя общее, знаменитое...

Редко он разделял мнение своего учителя о преимуществах своего нового положения:

— Был ты в деревне дурак дураком. А теперь образование получишь, может, и до унтера дослужишься...

Прохождением через законодательные учреждения цифры ежегодного контингента новобранцев и разверсткой ее по губерниям и областями начиналась сложная и длительная процедура комплектования русской вооруженной силы. В последние годы перед войной страна выставляла около 1% всего населения, держа под ружьем 1350 тыс. и требуя ежегодно 450 тыс. пополнения.

От начала и до конца шли отсеивание и отбор. Более 8% населения было освобождено от военной службы вообще; затем Устав о воинской повинности давал чрезвычайно широкие льготы лицам призывного возраста — по семейному положению и по ряду профессий — такие льготы, каких не знали уставы ни одной из первоклассных европейских армий{244}. Повышенные требования физической годности и хилость городского, главным образом, населения отбрасывали около трети призывных (29–32%), забракованных по болезням, неспособности и невозмужалости. Эта категория увеличивалась еще на 6–7% теми новобранцами, которых армия возвращала в «первобытное состояние» по болезни и непригодности.

В результате из числа лиц призывного возраста, по Уставу 1874 г., брали на службу в первый год его действия 21%, а последние — 34–36%.

В дальнейшем шло распределение по родам оружия. Лучшие во всех отношениях новобранцы посылались в гвардию; [360] более грамотные и знающие мастерства — в «специальные» войска; «крепкие, мускулистые и некоротконогие» шли в кавалерию. А что засим оставалось, поступало на укомплектование «царицы современных полей сражения» — пехоты...

* * *

По прибытии в гарнизон новобранцы направлялись прямо в полк или подвергались предварительно многостепенной разбивке. Командиры, фельдфебели, приемщики чрезвычайно ревниво следят за равномерностью разбивки. Распределяют отдельно неграмотных, малограмотных, грамотных, знающих мастерство и, наконец, немых, т. е. не говорящих по-русски, — этот бич рот, эскадронов, батарей! Во всех категориях распределяют по ранжиру.

Массовая безграмотность призывных до крайности затрудняла положение армии, заставляя командный состав ее тратить много сил и времени на ту работу, которую у соседей производил школьный учитель. В то время как в Германии в годы, предшествовавшие великой войне, поступало неграмотных новобранцев менее 1%, во Франции — 2–3% — у нас их было около 45%; причем прогресс выражался такими цифрами: в 1865 г. призыв дал 95% неграмотных, а через сорок лет, к 1905 г. — 59%... Почти поголовно грамотных призывных давал Прибалтийский край, за ним шли Ярославская и столичные губернии, в хвосте плелись польские и малороссийские, и совершенно ничтожный % грамотных поступал из Уфимской.

Естественно, что при таких условиях каждый грамотный новобранец был на счету, в особенности в пехоте.

Точно так же желанными были знающие мастерство. Штабы заинтересованы были в типографах, литографах, музыкантах; батареи, обросшие таким же многосторонним хозяйством, как и любой полк, — в кузнецах, слесарях, столярах; все мелкие части — в сапожниках и портных — хотя и знали, что мало-мальски искусного мастерового, после 6–4-месячного обязательного строевого обучения, отберут непременно в высшую инстанцию... [361]

На этой почве с первых же шагов опытные приемщики-солдаты состязались в ловкости и хитрости — в интересах своей части. То окажется маленький подлог в ранжире, то новобранец, очевидно подговоренный, откажется от своей специальности, или вдруг заявит просьбу о назначении в определенную часть, где будто бы служит его родственник... Потом уже, к концу строевого обучения идет борьба между полковыми и высшими штабами из-за писарей, литографов и, главным образом, поваров. Снизу — всяческое укрывательство, сверху — настойчивое давление. Трудно сохранить хорошего писаря для полковой канцелярии или повара для офицерского собрания. С каким поэтому злорадством пошлет, бывало, полк в высшую инстанцию потребованного туда «писаря», оказавшегося полуграмотным, или повара, который на самом деле был только «вторым супником» в третьеразрядном трактире. А настоящего повара «от Тестова» пошлют «по собственному его желанию» в учебную команду, откуда уже ничья сильная рука не может извлечь его на роль прислуги.

Впрочем, такого рода пассивное сопротивление оказывали только части или, вернее, командиры «строптивые». Немногим была охота ссориться с начальством...

Гораздо менее или даже вовсе не интересовались в частях специалистами по другим отраслям, стоявшим вне узкохозяйственных их интересов. Эти лица не подвергались и по Уставу особому учету, а с мобилизацией призывались в общей массе запасных. И когда в первый же год великой войны обнаружилось расстройство целого ряда военных производств — металлургических, химических, аэропланных и т. д., и в действующую армию посыпались телеграммы о возвращении квалифицированных работников, во многих случаях было уже поздно. С фронта получался стереотипный ответ:

«Убит в бою таком-то».

* * *

Молодой солдат, входя в казарму, испытывал обыкновенно смущение и подавленность. Все — обстановка, отношения, размеренный уклад жизни, многостепенное [362] начальство, целый ряд запретов при неясности граней дозволенного и недозволенного, иногда насмешки и сердитые окрики — все было ново, непривычно, выбивало из колеи. Тоска по дому, по родине — в узком смысле этого слова — усугубляла моральную подавленность, замыкала уста деревенским весельчакам и накладывала поначалу печать тупости на людей сметливых и неглупых. К тому же ранние браки — около 30% новобранцев приходили женатыми{245} — и сложное зачастую положение солдатских жен в деревенском быту порождали много незаметных человеческих драм.

Побороть замкнутость молодого солдата, вызвать его на откровенность стоило больших усилий не только офицеру — «барину», но и своему брату — «дядьке» (учителю), человеку близкому по быту и психологии, всего год тому назад, быть может, пережившему тожественные настроения. Да и какой еще дядька попадется... Хорошо, если человек добродушный, порядочный и не педант. Бывали ведь и «дергуны», ругатели, вымогатели. Подговорит молодого взять отданные на хранение собственные деньги или научит написать слезное письмо «дражайшим» родителям о присылке денег, по причине большой беды: «сломана прицельная линия» или «сбита мушка»... Потом «займет» или заставит пропить вместе. Отказать трудно, ибо дядька имеет тысячу возможностей, не нарушая даже формального устава, отравить жизнь молодому.

Но при всех недостатках своих колоритная фигура русского учителя-дядьки, увековеченная военной литературой, солдатским эпосом и народным юмором, чужда была одного большого греха: в нашей казарме не было и в помине того бессердечного издевательства, изводки над новобранцами, которые практиковались систематически в других армиях, в особенности в германской и австрийской. Задолго до откровений Ремарка мы знали истинную картину тяжелого и мрачного быта германской казармы — ясную даже из приказной литературы. Но и о французской казарме, несмотря на глубокую разницу в характере этих [363] двух народов, приходилось читать: «Вылить ведро холодной воды на новобранца, подбросить его на растянутом одеяле к потолку, откуда он падает затем на пол, устроить ему провал в кровати — вот традиционные приемы изводки... иногда с поранением и калечением».

Щемящая тоска написана на лицах молодых, висит в воздухе, в особенности в вечерние часы досуга, поздней осенью или зимою, в тускло освещенной казарме... Допускаются посетители, но кто придет? Свои далеко, за сотни, тысячи верст. Солдатская памятка наставляет: «Скучно станет — ступай поговори с земляком...» А земляков «ранжир» разбросал по разным полкам и ротам... «Не поможет — напиши письмо домой», — поучает далее памятка... Эти солдатские послания — полуграмотные по форме, вымученные, с натугой и потом составленные — от непривычки излагать в письменной форме свои мысли!.. С бесконечным поминанием всей родни — «и еще кланяюсь тетушке нашей Пелагее Сидоровне»... Со штампованными, точно подсказанными мыслями, сквозь которые редко прорвется подлинное внутреннее движение души человеческой...

Солдатские письма в большинстве производили такое впечатление, будто писались они не от душевной потребности, а по обычаю или повинности.

Впрочем, и в этой области ко времени великой войны сказался не только повышенный возраст мобилизованной армии, но и рост сознания в народе. Отчеты военной цензуры о солдатских настроениях, приводившиеся выдержки из писем с войны — даже полуграмотных, грубых, лапидарных по форме — заключали в себе сплошь и рядом признаки большой наблюдательности и психологического анализа совершающихся событий; а вместе с тем и неясные признаки надвигающегося — тревожного и темного...

В первые критические недели службы молодых солдат бывали случаи саморанения, с целью избавиться от службы. Всегда наивно и нелепо и всегда одинаково: работая ножом или топором, будто нечаянно, отрежет себе один или два пальца правой руки. В результате неизбежно — военная тюрьма или дисциплинарный батальон и глупо испорченная жизнь. Тем не менее случаи саморанения повторялись из года в год. [364]

Много души вкладывалось офицерами и нижними чинами — учителями молодых солдат, чтобы побороть их отчужденность и приобщить их к военному укладу.

* * *

В таком настроении, в большинстве темные, безграмотные, с весьма ограниченным кругом не только понятий, но и слов, приступали молодые солдаты к обучению.

Главный тормоз — безграмотность.

После головокружительных побед пруссаков над французами, одержанных, как принято было повторять, «немецким школьным учителем», и у нас началось стремление к просвещению солдата. Но держалось оно не долго. В 1880 г. вышло Положение, которое ограничивало обучение грамоте только годичным сроком (2-й год службы), причем обязательным оно было лишь для небольшого числа солдат, зачисляемых в ротную школу (12 на роту); в отношении остальных допускалось «в свободное от службы время»...

Такое направление продержалось целых 22 года. Наилучшей его характеристикой может служить официальный годовой обзор (за 1892 г.), который, осуждая начальников и части, стремившиеся ко всеобщему обучение, указывал:

«Едва ли можно согласиться с тем, что обучение грамотности в войсках должно занимать столь важное место, что даже в курс военно-учебных заведений требуется ввести преподавание способов обучения грамоте. На войска не может быть возложена обязанность служить проводниками грамотности в народную массу; средств и времени слишком мало».

Но время шло, все труднее становилось приводить часть на уровень современных требований военного дела, все настойчивее раздавались голоса снизу — людей практики. И в 1902 г. система была резко изменена: ротные и батарейные школы были отменены, и в пехоте и полевой артиллерии введено всеобщее обучение грамоте с первого года службы. В кавалерии и конной артиллерии, под предлогом перегрузки работой, оно осталось необязательным.

Как на главный мотив при принятии этой меры, официальное сообщение указывало на крайнюю трудность, при [365] современных кратких сроках службы, подготовки унтер-офицерского состава. Ибо унтер-офицеры из городских и фабричных районов развиты, грамотны, но ненадежны; а из землепашцев — «являются всегда элементом очень надежным и желательным, но неграмотны»... Такой классовый отбор и производился фактически: русский унтер-офицерский корпус был почти сплошь крестьянский.

В очень многих частях дело обучения грамоте поставлено было в последние годы правильно и прогрессивно. Части интересовались системами обучения; много поработали в войсках известные педагоги — Столпянский, начальные книжки которого распространялись в сотнях тысяч экземпляров, и Троцкий-Сенютович, с его звуковой системой обучения; работала мысль и непосредственных руководителей солдата, изобретавших оригинальные и остроумные приемы внедрения грамотности. Не обходилось, конечно, и без курьезов, вроде того, как один начальник дивизии, «считая необходимым грамотность начинать с обучения людей разделять слова на слоги», приказал: «чтобы на все вопросы и обращения начальства нижние чины отвечали по слогам, отчеканивая их по разделениям, как ружейные приемы». Как ни была дисциплинирована дивизия, но в этом случае оказала пассивное сопротивление — «лаять» не стала.

Как бы то ни было, казарма в последнее время, кроме своего специального назначения, выполняла и общекультурную миссию: ежегодно она выпускала до 200 тыс. запасных, научившихся в ней грамоте.

* * *

Все, кто имел дело с первоначальным обучением солдат, знают, сколько мук и пота вызывала пресловутая «словесность», заключавшаяся в изложении молитв, служебного распорядка, прав и обязанностей военнослужащих, норм довольствия, в определении таких отвлеченных понятий или образов, как дисциплина, знамя и т.д., и т.д. Какими анекдотами обогащала она казарменный эпос! Избегая шаржа, я намеренно ограничиваю эту область и привожу лишь очень малую часть того, что приходит на память. Некоторых эпизодов ввек не забыть... [366]

1894 год. Экзамен в учебной команде артиллерийской бригады. Солдаты выборные, уже пообтесавшиеся — полтора года на службе. Священник спрашивает одного:

— Скажи Символ веры.

— Верую во единого Бога Отца, содержателя дворца...

Отец Николай, в ужасе воздев руки, перебивает:

— Опомнись, какого дворца?!

— Хрустального, батюшка.

В 90-х годах «словесность» цвела в казарме махровым цветом, забивая головы пространными отвлеченными определениями уставов, родословными, титулами, перечислением мельчайших манипуляций и частей оружия, деталей служебного распорядка и домашнего обихода, безошибочно, рутинно выполняемых на практике, но трудно усвояемых в бесцельной словесной передаче. Да еще осложненная «пунктиками» многостепенного начальства — произвольным толкованием устава, которые также надо было знать, разучивать, переучивать, подгонять к смотрам «под» того или другого начальника. Командир батальона требует, например, ответа дословно:

— Не мудрствуй, лучше устава не скажешь. Устав, брат, все равно что Символ веры.

А полковой говорит другое:

— Не надо забивать головы зубрежем; пусть отвечают сознательно, своими словами.

В результате — и так, и этак — и слова устава, и вольную передачу их дядькой большинству молодых солдат приходится заучивать наизусть — по малому развитию, по недостатку в их бедном лексиконе нужных слов, по темноте деревенской.

— Знамя есть священная хворугь, как образ... Повтори!

— Знамя есть священная харуг...

— Не «харуг», а «хворугь», дурак. Не видал, что ль, у церквы, коло крылоса?

Конечно, были и тогда учителя разумные, и ученики толковые. Но я говорю о массе.

В 1889 г. в словесной схоластике пробита была серьезнейшая брешь драгомировской программой обучения молодых солдат, которая, став обязательной в Киевском округе, постепенно получила признание во всей армии, была [367] рекомендована впоследствии военным министром для руководства в других округах, и в 1902 г. легла в основание нового Положения.

Драгомировская «Памятка» прежде всего выбрасывала словесную труху, все, что можно было усвоить одним показом или что можно было дополнить и развить впоследствии на опыте. При этом основным положениям воинской науки она придала вид кратких, элементарных по форме и легко запоминаемых афоризмов. Известно оригинальное драгомировское определение существа воинской дисциплины: «Что прикажет начальник — делай. А против Государя — не делай».

Можно бы возразить против такого сужения или чрезмерного распространения — как хотите — понятия о «приказаниях явно не законных», которые не должен был исполнять подчиненный. Но, с другой стороны, совершенно бесполезно было бы втолковывать молодому солдату такие юридические тонкости «законности», в которых блуждали не раз и «Решения главного военного суда».

Неудачный последователь драгомировской показной науки, комендант Новогеоргиевской крепости, посетив однажды пехотные казармы в сопровождении своего начальника штаба, и, желая испытать познания солдат, вдруг приказал одному из них:

— Коли начальника штаба!

Солдат, не раздумывая ни секунды, вскинул ружье и готов был сделать выпад... Грузный начальник штаба отпрянул в сторону, а комендант успел ухватиться за ружье. Между генералами началось резкое объяснение, и исполнительный солдат так и не узнал — надо было или нет пропороть живот начальнику штаба.

Впрочем, закон до известной степени ограждал его судьбу: статья 69-я Воинского устава о наказаниях освобождала подчиненного от ответственности, если он не сознавал преступности предписанного ему деяния.

А вот как в аналогичном случае поступили немцы (1908). Лейтенант Шелькамп во время фехтования приказал рядовому Беккеру нанести ему, лейтенанту, удар штыком в грудь. Беккер отказался, был предан суду за неисполнение приказа в строю и присужден к заключению в военную [368] тюрьму на 43 дня. Высшая инстанция, однако, отменила приговор и освободила Беккера на том основании, что он не исполнил приказа... вследствие ограниченности умственных способностей.

«Словесность» с годами освобождалась заметно от схоластики; только «пунктики» начальства — разнообразное и подчас противоречивое толкование устава и обычая — сохранились до последних дней старой армии. «Шестьдесят пунктиков» ген. Сандецкого — это, конечно, исключение; но в более мягкой форме «пунктики» вторгались в казарменную жизнь повсюду. В 1910–1913 гг. дважды повторено было Высочайшее повеление — начальникам руководствоваться утвержденными уставами и наставлениями, не сочиняя своих собственных.

* * *

«Словесность», кроме знаний, должна была давать воспитание солдату. Этой же цели должны были удовлетворять развлечения, скрашивающие и заполняющие солдатский досуг...

В область солдатских увеселений, как и вообще народных, культура проникала с превеликим трудом. На праздниках устраивались обыкновенно зрелища и игры для нижних чинов — одни унаследованные чуть ли не от времен Иоанна Грозного, вроде «бега в мешках» или намыленного столба, с немудрящим призом на верхушке; другие — модернизованные: рассказчики, фокусники, доморощенные концерты, любительские спектакли. Одни спектакли чего стоили! Наиболее трудный род литературы — народные пьесы — редко подымались выше лубка или балагана, или прескучных диалогов на псевдонародном языке, пресыщенных тенденцией. Сколько раз приходилось видеть равнодушие и скуку на лицах солдат во время постановки благонамереннейшей пьесы, проводящей идеи воинского долга, жертвы за родину, боевого подвига. «Народ в шинелях» или «не доспел» еще тогда, или природным чутьем постигал некоторую фальшь в пьесе...

Зато какое веселье вызывали зрелища балаганные, лишенные всякого смысла, наполненные непроходимой чушью! [369]

Начало девяностых годов. Казарма батареи. Полно народа. Приглашены и свои офицеры с семьями. Идет заключительное действие «Царя Максимилиана». Личность в бумажной золотой короне, со скипетром в руке, сидящая на стуле, произносит:

— Подать мне непокорного сына Адольфа! «Подают».

— Веришь ли ты в мои боги?

— Нет, я не верю в твои боги, а кладу их себе под ноги.

— Ты чей сын?

— Я твой сын.

— Ах ты сукин сын!

«Скипетр» с размаху опускается на сыновнюю голову, занавес падает, музыка играет марш. В казарме — рев удовольствия.

В конце 90-х годов воспитательное значение солдатских развлечений получило повсеместное признание. Низовую инициативу сменило организованное участие командного состава, первоначальное кустарничество — более культурные постановки, с поддержкой из полковой экономии. В Петербурге широко организованы были солдатские чтения в Педагогическом музее в.-у. заведений. В Вильно, в громадном гарнизонном манеже, шли по праздникам бесплатные народные спектакли для солдат. Не было гарнизона, полка, где бы не устраивались спектакли, концерты, чтения с туманными картинами и музыкой, впоследствии — соколиные праздники и кинематограф.

Правда, давалось все это не легко, в особенности в медвежьих углах... Бывало, чадят нещадно керосиновые лампы; в столовой, отведенной под зрительный зал, душно до невозможности; взятые на прокат по дешевке кинематографические ленты рябят в глазах. Солдаты скучают от «чтениев», с нетерпением дожидаясь «разнохарактерного дивертисмента». Ходят, большинство по наряду, норовя удрать на волю — покурить, выпить... Медленно совершенствовались зрелища и вкусы зрителей; с превеликим трудом преодолевалась дистанция огромного размера — от «Царя Максимилиана» до «Взятия Измаила», от «бега в мешке» до «чтения о Суворове» и соколиной гимнастики. [370]

В 1901 г. военное министерство решило поддержать это просветительное движение: устройство разумных развлечений всячески поощрялось им, но... без расходов для казны. Преимущественное внимание ведомство обратило на религиозно-нравственное воспитание солдат, для чего даны были крупный ассигнования на военно-церковное строительство и введены внебогослужебные беседы полковых священников. Эти меры, как слишком утилитарно смотрел официальный отчет, должны были «отвлекать нижних чинов от бесцельного шатания по городу в праздничные дни и от сношения с низшими слоями городского населения»...

Духовно-нравственное воспитание внедрялось также с превеликим трудом. Несмотря на указания свыше, в казарменной жизни этот вопрос занимал совершенно второстепенное место, трудно поддаваясь начальническому учету и заслоняясь всецело заботами и требованиями чисто материального, прикладного порядка. Казарменный режим, где все — и христианская мораль, и исполнение обрядов, и религиозные беседы — имело характер официальный, обязательный, часто принудительный, не создавал надлежащего настроения. Командовавшие частями знают, как трудно бывало разрешение вопроса даже об исправном посещении церкви; и как иногда трудно было заставить офицеров ходить «для примера» в свою полковую церковь, если она бедна, тесна и расположена где-нибудь на окраине, а тут же поблизости — сияют огнями и привлекают сладкозвучным пением городские храмы... Зачастую только «наряд» и выручал.

Я думаю, что в лучшем случае солдат оставлял казарму с тою же верою и суевериями, которые приносил из дому.

Но не в этих только областях был недочет казарменного воспитания. Как я говорил, уже в предыдущем томе, казарма не делала ничего или почти ничего для познания солдатом своей родины и своих сыновних обязанностей в отношении ее; не воспитывала в чувстве здорового патриотизма и даже накануне войны не разъясняла ее смысла...

Можно привести ряд примеров из практики наших врагов и союзников, на основании производившихся у них анкет{246}: как в германской армии редко кто из новобранцев слышал [371] о Бисмарке; как в Италии 27% не слышали о Гарибальди; во Франции 42% не имели понятия об Эльзасе и Лотарингии. 55% никогда не слышали о Наполеоне и половина рекрут, уроженцев Орлеана, не знала об Орлеанской Деве... Но все эти недочеты патриотического воспитания меркнут перед всеобщим, повальным отсутствием