К. С. Станиславский
Вид материала | Документы |
- К. С. Станиславский Письма 1886-1917 К. С. Станиславский. Собрание сочинений, 10580.72kb.
- К. С. Станиславский Письма 1886-1917 К. С. Станиславский. Собрание сочинений, 10580.19kb.
- К. С. Станиславский («Станиславский. Ученики вспоминают») Не спешите называть бредом, 733.92kb.
- Н. В. Демидов творческое наследие Искусство актера Н. В. Демидов книга, 5224.17kb.
- К. С. Станиславский, 9727.38kb.
- К. К. Станиславский Работа актера над ролью, 8199.71kb.
- К. К. Станиславский Работа актера над ролью, 15947.17kb.
- К. С. Станиславский, 7866.42kb.
- К. С. Станиславский, 7866.35kb.
- Антона Павловича Станиславский Константин Сергеевич. Ведущий 2: биография, 104.26kb.
Переодевшись, я вернулся в театр и просмотрел последнюю часть спектакля из ложи директора театра Hébertot, любезно пригласившего меня однажды и навсегда пользоваться его ложей. Меня, конечно, интересовала не сама сцена, а зрители. Едва ли где-нибудь в Европе можно найти теперь такую нарядную толпу, как в Париже. Здесь были богачи не только всего Парижа, но и всего мира. Недаром Париж считается его столицей.
Вид современной, разряженной по моде толпы чрезвычайно оригинален. Если смотреть на разряженную толпу из задней ложи, то видны почти совершенно обнаженные женские тела. Очаровательные и отвратительные спины, плечи, шеи, руки -- белые, нежные и красные, толстые и грубые. Платья не видно, так как сзади декольте спускается до последнего позвонка спины. И лишь тонкая ленточка, перекинутая через плечи, поддерживает передний лоскутик материи, которым прикрыта женская грудь. Не знаю, хорошо все это или плохо. Но это красиво и несомненно, что современные люди имеют свою оригинальную особенность, которую можно, пожалуй, признать и стилем. Черные фраки мужчин с цилиндрами на головах точно нарочно рассажены среди толпы для того, чтоб оттенить белизну женских плеч и блеск бриллиантов, ярко блестящих на женском теле.
В антракте я рассмотрел публику спереди и подивился богатству материй, мехов, головных уборов à la grecque {по-гречески (франц.).}. Меня представляли всевозможным именитым парижанам. Вот старый знакомый Rouché, директор Grand Opéra, много лет назад приезжавший в Россию и по многу раз бывавший в нашем театре и в моей уборной53. Он все помнит и, по-видимому, лелеет воспоминания о своем путешествии по России. Теперь, наслышавшись об Оперной студии, он засыпает меня вопросами и хочет знать, предполагаю ли я привезти мою поющую молодежь за границу, и в частности в Париж. Он предлагает свои услуги на случай поездки. Вот Пикассо -- небольшой, коренастый, под руку со своей женой, красивой русской балериной, заехавшей в Париж с труппой Дягилева 54. Вот директор Comédie Franèaise. A вот и наш Стравинский с женой, вот наш Прокофьев -- любимцы парижской публики55, вот Сорин, Судьбинин, Кусевицкий 56 и целая плеяда представителей русского искусства, культивируемого ими за границей. А вот и министр des Beaux-Arts. Вот американский миллиардер, а это -- группа известных политических деятелей левого толка. Вот марокканский принц, индусский раджа, ухаживающий, как говорят, за русской. А вот и целый ряд молодых и старых писателей, артистов разных театров. А вот и красавица француженка, говорящая на ломаном русском языке. Где она выучилась?.. В Петербурге... Это артистка из французской труппы Михайловского театра. А вот и Анна [фамилия неразборчива.-- Ред.], которую я знал еще девочкой в берлинской школе Дункан 57. Сколько воспоминаний о Москве, Петербурге, Киеве, где мы когда-то одновременно гастролировали.
Спектакль кончился большой овацией.
Затем потянулись другие премьеры: "Вишневый сад", "Дно". Последняя пьеса была сыграна в утреннем спектакле для артистов парижских театров 58. На этом памятном для нас представлении мы имели приятный случай перезнакомиться со многими лучшими представителями французской сцены, пришедшими к нам на подмостки, чтобы приветствовать нас с цветами и речами.
И литераторы, так точно, как и другие культурные учреждения, общества, клубы и частные лица в знак признания чествовали нас обедами, раутами и вечерами, описывать которые я не буду, чтоб не повторять уже сказанного по этому поводу раньше.
После одного из таких торжеств, поздно ночью, нас повезли смотреть одну из парижских достопримечательностей: la Halle, то есть рынок, тот знаменитый Ventre de Paris, описанный Золя S9. На меня он произвел ошеломляющее впечатление.
Это красноречивое свидетельство человеческой жестокости, утонченного зверства. Моя фантазия не представляла себе той массы яств -- птиц, зелени, говядины, молочных продуктов, хлеба, сластей, которые ежедневно уходят в утробы жителей большого города. Целые хребты, красные кровяные горы убитых тел и туш всевозможных несчастных домашних животных, коварно и предательски заботливо и нежно выращиваемых для кровожадных гастрономических целей и удовлетворения звериных инстинктов человека. И среди этого кладбища бедных животных -- несчастные ягнята, телята, козы и другие еще живые, обреченные на казнь, среди толпы людей, пришедших сюда, чтоб пожирать несчастные живые создания. Не могу забыть этих испуганных глаз приговоренных и почуявших смерть и запах крови ягнят и козликов. Я погладил одного из них, и он с доверием и благодарностью прижался ко мне и стал лизать руку, с полным доверием ища защиты и моля меня глазами. А мне стало стыдно за себя и человека. Как бы я хотел быть в этот момент вегетарианцем.
Целые громадные здания, сараи загромождены горами всевозможной зелени, плодов, трав. Целое вывороченное дно рек и моря с их обитателями, издыхающими в последних предсмертных судорогах. Целые белые реки молока и горы масла, сыра и яиц. Целые стены уставленных друг на друга больших ящиков с всевозможными консервами.
В центре рынка, этого огромного кладбища и Голгофы бедных животных, точно рукой самого Сатаны на осмеяние и поругание смерти животных там и сям разбросаны веселые ночные кабачки. Сюда приезжают после пресыщения винами, тонкими яствами -- опохмелиться похлебкой из лука и другими простыми деревенскими кушаньями парижане. В окнах брезжит утренний свет. В маленькой, душной, обкуренной дымом и залитой пивом комнатке, набитой заспанными людьми, гудит музыка, танцуют какие-то женщины неизменный и отвратительный по своей тупости и нескрываемому сладострастью фокстрот. Усталые кутилы высшего света, кончающие вечер, перемешаны с рабочими, начинающими свой длинный трудовой день,-- объедаются перед спаньем и подкрепляются перед работой.
После такого ужина на сытый желудок идут опять в кафе, тоже повсюду разбросанные по рынку. Там та же картина, с той только разницей, что похлебку и пиво заменяют кофе, вино и ликеры. Взошедшее солнце осветило бледные лица кутил и рабочих. Посмотрев на себя при дневном освещении, стало противно и стыдно за истекшую ночь. Хочется скорей уединиться в своей комнате, чтоб не быть на людях и переспать, отделить сном прошлое от будущего, надеясь на то, что оно поможет быть человеком, а не лютым зверем. Наконец, с отрыжкой и икотой от лука, засыпаешь тяжелым сном.
И здесь, в Париже, мне пришлось говорить со многими представителями сценического искусства по поводу Интернационального общества и студий, ради сохранения европейской вековой сценической культуры. В ресторане рядом с театром du Vieux Colombier был устроен обед и собеседование по данному вопросу с Copeau, Gérnier и известным английским режиссером и писателем Баркером60. В другой раз по тому же делу я говорил с Lugnè-Poe и Des près61. Все охотно откликались на мое предложение, соглашались на вступление в дело со всеми своими театрами и коллективами основных артистов трупп. Но, не располагая денежными средствами и не рассчитывая на парижских меценатов, ввиду послевоенного обеднения страны, перед нами вставал фатальный вопрос о деньгах.
Кто знает, может быть, там, в Америке...
Попытаюсь...
Там доллары сыплются из переполненных карманов... Улицы: мощены ими...
Америка -- обетованная земля, куда устремлены взоры всего мира.
Когда дул в Париже холодный осенний ветер с дождем, я думал об океане и переезде через него и представлял себе, как гуляет морозный воздух над беспредельной водяной стихией. Казалось, что он способен пропитать стены парохода, пролезть во все закупоренные скважины, пронизать самую толстую ткань, подбитую ватой и мехом.
-- Надо запастись теплом! -- решил я и накупил фуфаек, теплых перчаток, шарфов, меховых шляп и проч. Всеми этими предметами я заполнил немногие оставшиеся уголки моего сундука.
Гастроли подходили к концу. На 26 декабря 1922 года был назначен отъезд в Америку. Все декорация, костюмы и имущество уже были отправлены по ту сторону океана. Несколько лиц из числа труппы уже были отправлены передовыми в Америку, а большая часть труппы, под охраной и предводительством Л. Д. Леонидова, нашего русского менеджера, ждала в Париже дня отъезда. Пользуясь тем, что мы свободны, нас пригласили сыграть что-нибудь экспромтом в день парижского Réveillon. Так называется вечер кануна рождества. По местному обычаю, во всех театрах дается короткий, специально для этого вечера заготовленный спектакль.
Что же играть без декораций и костюмов? К счастью, запасливые организаторы поездки захватили с собой из Москвы кое-какие костюмы для некоторых сцен из "Карамазовых" (сцены Снегирева, сумасшествие Ивана Карамазова, "Бесенок") и все костюмы тургеневской "Провинциалки". Из них и был составлен вечер, внешне обставленный ширмами, сукнами с помощью ad hoc {к случаю (лат.).} придуманных новых приемов постановки 62. Спектакль, собравший самую разряженную праздничную толпу, приехавшую смотреть отрывки сцен жестокого таланта Достоевского, против нашего ожидания, имел огромный успех. Особенно поразил французов Достоевский, перенесенный на сцену и получивший на ней особую остроту.
В этот вечер очень торжественно, с адресами, подношениями и цветочным дождем мы распростились с парижской публикой, которая согрела нас своим гостеприимством и выдала нам необходимый для Америки патент. Нужно ли добавлять, что за все время нашего пребывания в Париже заокеанский телеграф не переставал работать, давая обильный материал в руки нашего талантливого, неутомимого, энергичного американского менеджера Морриса Геста.
День рождества, 25 декабря 1922 года, был отдан на приготовление к отъезду. Он вышел очень хлопотливым. Во-первых, упаковка личных вещей, визиты -- pour prendre congé {чтобы проститься (франц.).}, праздничная суета. Но главное -- совершенно неожиданное событие, нарушившее мой покой. Дело в том, что среди дня меня извещает наша милая американская корреспондентка, приставленная к нам Моррисом Гестом, о том, что в американских газетах появились какие-то заметки, требующие от правительства запрещения въезда в пределы Соединенных Штатов московской труппы МХТ по разным политическим условиям, которые было бы скучно и неуместно объяснять в этой книге. По этому делу со мной желал лично переговорить парижский корреспондент одной из крупных американских газет. Мы съехались. По поручению редакции почтенный корреспондент поставил мне ряд вопросов, на которые пришлось отвечать не категорически и притом так политично, чтоб не оскорбить разные враждующие стороны, между которыми я оказался в тисках, точно придавленный буферами.
Сначала глаза американского корреспондента смотрели на меня сурово, но потом они смягчились, строгость сменилась изысканной любезностью. Он составил текст телеграммы, вполне удовлетворявший меня, но, однако, не мог поручиться, что мне и моим спутникам удастся переехать границу Соединенных Штатов вполне беспрепятственно. Естественно, что с этого момента тревога за будущее закралась ко мне в душу и затаилась в ней.
На следующий день, 26 декабря 1922 года, с раннего утра мы собирались к отъезду и, провожаемые многими парижскими друзьями и поклонниками, двинулись в далекий путь. Расставание с женой, которая возвращалась к детям и внучке назад в Германию, прощание со знакомыми, неведомая перспектива там, за океаном, дурная, дождливая, холодная погода с сильным ветром, не сулившим приятного путешествия, объятия, рукопожатия, пожелания, цветы, конфеты, долгое стояние у окна перед отъездом, в молчании и с тревожными мыслями в голове.
Толчок, первое движение поезда, толпа, сначала идущая, а потом бегущая за поездом, долгое махание платками и последняя напутственная фраза жены: "Берегись автомобилей! Не бери комнаты выше пятого этажа".
Почему не выше именно пятого, а не десятого этажа? -- догадывался я, разбираясь в последних словах жены, пока стоял у окна и махал платком близким людям, становившимся все меньше и меньше по мере удаления поезда.
Махание невольно напомнило мне наставления комического характера, которые давал мне при первом моем отъезде за границу приятель, опытный путешественник:
-- Когда поезд тронется,-- говорил он мне,-- позови кондуктора, дай ему на чай 20 копеек и вели ему посильнее махать платком из окна. Тем временем сам иди в купе, отвори окно и выбрасывай в него все поднесенные цветы и конфеты, чтоб они не мешали в дороге, не портили бы воздуха и не расстраивали желудка.
Усевшись в угол вагона, который катил по направлению к Шербургу, я долго сидел молча, справляясь со своим волнением, взбудораженными чувствами и пролетавшими в голове быстрее, чем сам поезд, мыслями. Невольно отдаешься в их власть, когда чувствуешь впереди много свободного времени и сознаешь себя совершенно отрезанным от всей прошлой, только что кипевшей, затягивавшей и утомлявшей столичной жизни.
В этой резкой и моментальной перемене после ухода поезда -- большая прелесть и успокоение. Только что кипел в водовороте всяких дел -- одно мгновение, и я свободен от всех прежних забот, сразу отпавших и оставшихся позади, а впереди полная свобода, никаких дел и бесконечная вереница свободных часов, которых раньше не было ни одного.
Не скрою, страшновато было уезжать одному куда-то за океан и отделяться от семьи беспредельным водяным пространством, которое всегда пугает неопытного путешественника. У немолодого человека, каким я был тогда, невольно мелькают мысли и о смерти, и об одиночестве, и о судьбе остающихся близких. Тем более, что впереди была страшная страна, о которой пришлось слышать и читать так много удивительного, необычайного, интересного и неприятного, заинтересовывающего и пугающего. Узкие, длинные, высокие коридоры закопченных улиц, внизу которых не видно света и неба. Никогда не прерывающаяся вереница экипажей, такси, электрических вагонов под землей, на земле, на воздухе. Толпы народа. Все куда-то спешат, и не решаешься никого окликнуть или остановить. А если и решишься на это, то не обрадуешься. Там время -- деньги, и нельзя его отнимать без крайней нужды. Страшно очутиться в таком бедламе без копейки. Ну, если неуспех или, по нашей русской халатности, мы не выполним в точности обязательств, сорвем спектакль по чьей-нибудь болезни? Труппа взята в обрез, и нет ни одного человека для замены, на случай.
И мне представилась картина: контракт нарушен и разорван, и мы -- всей нашей многочисленной толпой, с имуществом -- выброшены на улицу. Что делать? -- задаю я себе вопрос. -- Ждать помощи из Москвы? Но сколько же нужно советских рублей -- по тогдашнему курсу, два года назад, чтоб накупить на них долларов для нашей отправки на родину? А вернувшись в Москву, что мы там будем делать? Театр уступлен студии. Все приспособлено к намеченному плану и репертуару...63. Так думалось мне, когда пасмурное настроение устанавливалось в душе.
Но иногда солнце пробивало туман, и мне представлялась другая, радостная картина, в американском духе. Успех, толпа валит в театр. Каждый день полные сборы. Мы откладываем целый капитал, обеспечивающий наш театр на многие годы тяжелого переходного революционного периода в России. Это поможет нам удержать и сохранить все сделанное за несколько веков в нашем искусстве. Америка поймет и полюбит наше искусство, окрепнет связь, и восстановится чуть ли не мир и благоденствие всех стран и народов, которые сблизятся и поймут друг друга через искусство и душу народов, которую они приносят с собой.
Кто-то шепнул мне, что мое задумчивое состояние смущает труппу. Приходится взять себя в руки и выйти из своего задумчивого уединения. Я пошел с визитами по всему вагону в разные купе. Всюду настроение различное. В одном -- молодежь запела песни хором и приходилось унимать их, чтоб не очень нарушать приличие и благочиние французов, которые после войны стали задумчивы и серьезны. В другом вагоне отцы и мужья, оставившие жен и детей в Европе, пребывали в том же душевном состоянии, в каком и я. В третьем купе открыли целую контору -- трещали ремингтоны, наскоро составлялись какие-то списки, счета, калькуляции для предстоящей погрузки и таможенного осмотра. В четвертом -- сидел Москвин и с глубокомысленным серьезом смешил всех до колик своими неожиданно бросаемыми репликами. В пятом -- душой общества был Лужский, с неиссякаемой фантазией изображавший невероятные сцены из быта театра, в которых главными комическими лицами были я с В. И. Немировичем-Данченко. Тут и остроумные комические телеграммы, которыми мы обменивались по поводу моей оговорки в письме.
По приезде в Шербург готовились к сильному осмотру всего большого имущества, которое мы везли. Наш проезд совпал с похищением в Версале драгоценных старинных гобеленов. В поисках их тщательно обыскивали всех проезжавших. Но наши ожидания не осуществились -- мы скоро покончили осмотр в таможне и вышли на пристань, о которую бились довольно сильные волны.
Стоял целый ряд маленьких пароходиков. Мы поняли, что мы не сразу попадем на наш пароход, что он не подходит к самой пристани, а ждет нас в открытом море. Для нас, плохих мореходцев, эта неожиданность была не слишком приятна. Смотря на высокие валы волн вдали и на маленькие пароходики, мы не ждали большого удовольствия от ближайшего путешествия. Пошел дождь со снегом, но некуда было укрыться, так как еще на пароход не впускали, и надо было караулить свои мелкие багажи. Ждали нагрузки пароходика большим и мелким багажом пассажиров.
Лишь после этого нас впустили на борт, и мы поспешили укрыться от непогоды и холодного ветра в каюту. Но, спустившись в нее, я почувствовал ощущение проваливания и зыбкой почвы, вызывающее отвратительное состояние, предвестника морской болезни. Моя фигура случайно мелькнула в зеркале, мимо которого я проходил, и я удивился своей бледности. Появилась слабость. Неужели это состояние будет сопровождать меня всю неделю до Нового Света?
Я поспешил наверх. Постоял на воздухе. Пароход, хоть и привязанный, давал небольшую качку. Примостившись на каком-то сундуке под навесом, я прилег на него и закрыл глаза. Но мне недолго удалось так пролежать. Наша походная контора собирала какие-то бумажки, необходимые для предъявления кому-то. У меня этой бумажки не оказалось. Конечно, я уверял, что у меня ее и не было, а контора клялась, что она ее передала и что без нее не пропустят на пароход. Холодный пот брызнул во все поры. Что же делать?! Может быть, я ее оставил в большом багаже. Окинув взором груды наваленных вокруг нас сундуков, я понял, чего будет стоить найти свой сундук и распаковать его в той тесноте, в которой мы находились. Может быть, я положил бумажку в мелкий багаж. Тут, как это всегда бывает, мне почудилось, что я вспомнил тот момент, когда я клал бумажку в ручную сумку. Но, посмотрев на груды лежавшего мелкого багажа, я увидел, что моя сумка завалена горой поступивших на пароход после меня пассажирских вещей. Надо было отрывать свой багаж. Пот катил градом со лба. От работы и волнения я уже забыл о качке. Вот и сумка, но, о ужас, записки в ней нет. Ищу другую сумку -- и там нет. Но обиднее всего то, что бумажка оказалась у меня в кармане, в записной книжке, где ей никак не надлежало быть. Нельзя придумать и понять, когда и как она там очутилась.
Вся, эта тревожная сцена напомнила мне помещика Пищика из "Вишневого сада ", который приходит в ужас от потерянного и тотчас же с блаженной улыбкой, успокоенный, восклицает: "Вот они, нашел!"
-- И я, разиня, еду в Америку!!
Нет худа без добра. Волнение вылечило меня от морской болезни. Но, к сожалению, ненадолго. Стоило пароходу отчалить, как началась качка -- носовая, килевая, и снова предвестники болезни появились в еще большей степени.
Было уже совсем темно. Море стало походить на чернила, и вздымающаяся серая пена воды казалась огромной раскрывающейся пастью с серыми гнилыми огромными зубами и слюной. Один момент так качнуло, что сундуки, наваленные грудой, сдвинулись с места и кто-то вскрикнул, думая, что вся груда повалится и засыплет прижатых к борту пассажиров в тесном проходе. Уйти от греха! Шатаясь, толкаясь о спины и плечи пассажиров и о лежащие вещи, спотыкаясь на зыбкой почве, я поплелся в полутемноте вниз, но только что вошел в большую общую каюту, она вся, со стенами, зеркалами, диванами стала точно валиться на меня, а потом, напротив, отваливаться и тянуть меня за собой.
Нет, пусть лучше сундуки повалят и раздавят меня. Пойду наверх, а там, бог даст, скоро и подъедем.
Опять я на палубе у падающих сундуков, среди мрачной, сосредоточенной толпы, друг к другу прижатой. Матросы спешно перевязывали груз, должно быть, ожидая еще большей качки. На море внимательно следишь за работой пароходной прислуги, стараясь по ней угадывать о грозящей опасности. Теперь их спешка сулила недоброе.
Долго ли ехать до парохода? Ищешь, у кого бы навести справки. Многие стали смотреть вдаль, указывая в темноту пальцем.
-- Что это?
-- Вон "Мажестик".
-- Где? -- бросаюсь я к борту.
Колючий снег и дождь бьют по лицу, и я не могу рассеять черной темноты, чтоб разобрать что-либо вдали. Там и сям мелькают какие-то огоньки качающихся пароходов, то пропадая, то опять появляясь. Другие огоньки, меняя цвета, тухнут и опять зажигаются в разных ритмах и темпах, летая по воздуху. Очевидно, сигнальные знаки.
-- Но где же "Мажестик"?
Воображение начинает рисовать какие-то мнимые контуры парохода, но скоро и они затушевываются мраком. Наконец как будто что-то мелькнуло, какая-то сетка из огоньков. Неужели это "Мажестик"? Как? Такой маленький? Как же на нем плыть по океану? Опять видение заслонилось проходившим пароходом, шипящим от пара и шуршащим от разрезаемых им волн. Мы проезжали мимо целой стены каких-то больших пароходов, и я выбирал, на котором из них я с охотой поехал бы по океану. Нашлось два, которым я мог бы довериться. А наш пароход все углублялся и углублялся в темноту. Мы ехали добрых полчаса и, судя по тому, что ничего вдали не видно, проедем еще столько же.
Маяк! По-видимому, конец мола.
Как? В открытое море на таком пароходике!! В бурю! Ведь никто не говорит правды, а это форменный шторм, раз что трудно стоять на палубе и ветер пронизывает через плед и ватное пальто.
Стало качать еще сильнее.
Уж не собираются ли они нас везти так до самой Америки?
Боже, как я понимал и сочувствовал положению Христофора Колумба и Америго Веспуччи. Каково было им совершать такое же путешествие?!
Пароход резко изменил направление. При повороте нам открылась необычайная феерическая картина. Что это, праздничная иллюминация, горящий огнями дворец во время бала, или огромная морская крепость с казармами? Огни, огни... Что-то огромное! И чем ближе мы подъезжали, тем громада сильнее росла и ярче блистала тысячами огней. Тоска, которая овладела мной от качки в темноте, сразу заменилась радостной надеждой -- войти в феерический дворец на море, в тепло, -- ужин, койка. Болезнь сразу прошла. Однако радоваться было рано. Предстояли еще искушения, прежде чем войти во врата рая.
Мы подъезжаем к многоэтажной громаде. Представьте себе, что автомобиль подъезжает к громадному дому. Такое же соответствие было между "Мажестиком" и нашим крошкой пароходом. Стали ясно различаться контуры громады. Мы уже понимали, где его нос, где корма, где трубы, мачты. Бесконечный ряд круглых оконцев. Это кабины. А вот и большая раскрытая дверь, в третьем этаже. Очевидно, это парадный вход. Пароход так огромен, что, когда мы вошли в зону его вод, качка прекратилась. Он заслонил собой волны и их волнение.
Вблизи его море было спокойно. Но, по-видимому, предстояло еще долго ждать. Наш пароходик то и дело относило течением опять в ту полосу воды, где сильно качало. Неприятно было, что малые пароходики, которых накопилось, точно извозчиков при съезде в театр или на бал, стукались друг о друга. Все терпеливо ждали очереди, но наш лоцман, по-видимому, оказался менее терпеливым и решил попытаться причалить к "Мажестику" с другой его стороны, то есть со стороны волны, и поплыл в обход кормы гиганта. Попав под волну, которая толкала нас к пароходу, мы со всей силой ударились о борт "Мажестика". Потом на секунду обратное течение волны относило нас назад, чтоб снова, со всей силой ударить о борт великана. Борт нашего парохода зацепил за что-то и накренился. Сундуки на нашем пароходе сдвинулись немного с места, грозя раздавить нас. Все попытки причалить были тщетны, а положение нашего парохода, бьющегося о борт гиганта, казалось опасным. Некоторые волны скользили в длину парохода и несли нас с собой. Тогда мы неслись вместе с волной и терлись о бока "Мажестика".
В окна его мы видели внутреннюю жизнь парохода -- огромную столовую, разряженных дам и кавалеров первого класса. Отнесенные волной дальше, мы могли видеть происходившее в соседних комнатах, на лестницах, где шмыгала прислуга с блюдами, подносами и посудой. Продвинутые еще дальше, мы терлись о бока великолепной гостиной, где пила кофе только что отужинавшая толпа первой очереди обедающих. А дальше, точно осматривая по воле бури весь пароход, мы проверили то, что делалось в каютах. В одной из них дама кокетливо прихорашивалась и накрашивала себе губы, потом что-то говорила сама себе, стоя перед зеркалом и кокетничая сама с собой, любуясь своей миловидностью, жеманно поводила шеей и головой. Но удар нашего парохода сначала испугал, а потом и смутил ее. Поняв, что мы невольно подсматривали ее интимную жизнь, она поторопилась задернуть занавеску. В другой каюте -- больной или укачанный пассажир лежал в пижаме и в феске на койке и, смотря в потолок, размахивал руками, очевидно, мысленно с кем-то разговаривая.
При одной из сильных волн наш пароходик отчаянно накренился, и многие дамы завизжали на самых верхних нотах. Этот визг стал повторяться все чаще и чаще и, вероятно, послужил для лоцмана убедительной причиной, заставившей его отказаться от своей неудачной попытки высадиться со стороны волны. Пароходик, борясь с волнами и сильно накреняясь в разные стороны, обогнул корму парохода-гиганта и попал в зону тихих вод. Медленно двигаясь по длине корпуса парохода, мы спокойно наблюдали с другой стороны его внутреннюю жизнь, предвкушая ожидавший нас комфорт, тепло и уют. Плавучий огромный дом казался нам твердою незыбкою землей, о которой мечтает пловец, качаясь по волнам.
На нашем пароходике наступило какое-то волнение и движение. Все уходили вниз -- на просмотр документов и на докторский осмотр. Гуськом все проходили мимо стоявших у дверей контролеров. Мы хоть и садились на английский пароход, но контролировались для Америки. Помня предупреждение американского корреспондента в Париже, я заволновался. А ну как нас не впустят на пароход для дальнейшего плавания!! Но, слава богу, тревога оказалась напрасной. Однако у следующей двери новый контроль -- медицинский. Мы шли мимо, а доктора зорко наблюдали за нами. Вот хромой, которого остановили, отвели в сторону и задержали. Бедный! А вот произвели то же и с одним из наших артистов. Что у него? Оказывается, что краснота глаз возбудила подозрение. Америка не желает пускать к себе ни калек, ни тем более людей с заразной болезнью,-- а некоторые глазные болезни свирепствуют в Америке, и потому их сильно боятся.
Наконец-то настала и наша очередь. Пароход причалил, сверху спустили трап с лестницей, и мы поднялись по нему и вошли в великолепную переднюю, и сразу почувствовали твердую почву, так как пароход стоял прикованный ко дну якорями. Нас встретил помощник капитана, чрезвычайно любезный человек, и повел меня и кое-кого из артистов в контору парохода, где нас приветствовал один из директоров компании. Потом нас повели в наши каюты второго класса. По пути мы встречали разряженных пассажиров первого класса -- дамы декольте, мужчины в смокингах, которые с любопытством смотрели на нас, измокших под дождем, с измятыми лицами.
Этот контраст роскоши и [пропуск в рукописи.--