Ирвинг Стоун
Вид материала | Документы |
- Ирвинг Стоун, 2299.39kb.
- На все эти и многие другие вопросы дает ответы в своем прекрасном биографическом романе, 6184.67kb.
- «Сказка ложь, да в ней намек», 2170.96kb.
- Дихтль П. Р., Хершен Х. Практический маркетинг, 368.18kb.
- История будущего VII космическое семейство стоун роберт хайнлайн, 2283.37kb.
- Pine Bar, 348.07kb.
- Покупательная способность денег, 3905.24kb.
- Глобализация культуры: мифы и реальность, 164.02kb.
- Стоун Роберт "Небесная 911, 1946.35kb.
- Министерства Российской Федерации по налогам и сборам №7 по Санкт-Петербургу. Зарегистрировано, 77.97kb.
5
Он разместил свои пожитки на колокольне Сан Миниато и сквозь мучнистый свет полной луны вгляделся в сотни вражеских шатров — с остроконечными вершинами, они стояли на холмах за тем пустым пространством в полторы версты, которое он очистил от всех строений, и полукругом охватывал оборонительную линию его стен.
Его разбудила на заре пушечная пальба. Как он и предвидел, неприятель стянул все силы к колокольне Сан Миниато. Стоит только ее разбить, и папские войска ворвутся в город. Сто пятьдесят пушек, не смолкая, упорно вели огонь. Пушечные ядра вырывали в стенах камни и кирпичи огромными кусками. Обстрел длился два часа. Когда он кончился, Микеланджело вылез по скрытому ходу наружу и встал у подножия колокольни, оглядывая, какие разрушения произвел враг.
Он кликнул охотников, выбирая тех солдат, которые знали, как обращаться с камнем и бетоном. Бастиано остался смотреть за работами внутри, а Микеланджело вывел свой отряд наружу и открыто, на виду у папских войск, восстанавливал рухнувшие или расшатанные каменные блоки в стенах. По какой-то причине, которой Микеланджело не мог понять, — может быть, потому, что неприятель не догадывался, насколько серьезный ущерб он нанес, — войска папы до сих пор недвижно стояли в своем лагере. Микеланджело приказал возчикам возить с Арно песок и доставить мешки с цементом, направил в город посыльных, чтобы собрать артели каменщиков и камнеломов, и вечером, когда стало темно, заставил их ремонтировать и восстанавливать колокольню. Люди работали всю ночь; однако нужно было еще время, чтобы бетон затвердел. Если артиллерия неприятеля откроет огонь без большого промедления, крепость Микеланджело сразу обрушится. Он все оглядывал колокольню, и вдруг ему бросился в глаза ее зубчатый карниз — он выступал над корпусом колокольни аршина на полтора с лишним. Если бы найти способ навесить на этот карниз что-то такое, что принимало бы на себя удары железных и каменных пушечных ядер, гася их силу и ограждая от разрушения саму колокольню…
Микеланджело спустился с церковного холма, пересек Старый мост, велел страже разбудить нового гонфалоньера Франческо Кардуччи и объяснил ему свой замысел. Тот дал ему письменный указ взять отряд ополчения. С первыми же лучами рассвета Микеланджело и его ополченцы стали стучаться в двери шерстяных мастерских и лавок, складов и сараев, где хранилась шерсть, собранная в качестве налога. Потом они обежали весь город, собирая в лавках и частных домах пустые чехлы от тюфяков, затем реквизировали все попавшиеся на глаза повозки, чтобы переправить собранный материал к церкви. Микеланджело действовал быстро. К тому времени как поднялось солнце, он уже подвесил по линии обороны на карнизе колокольни десятки прочных, набитых шерстью тюфяков.
Когда командиры папского войска сообразили, что происходит, они открыли по колокольне стрельбу, но было уже поздно. Пушечные ядра попадали в тяжелые, мягкие тюфяки. Несмотря на то, что тюфяки под ударами ядер подавались назад, полтора аршина расстояния, отделявшие их от стены, спасали колокольню от повреждений. Для залатанной, не успевшей просохнуть каменной кладки эти тюфяки служили надежным щитом. Ядра все летели и летели, но, не причинив вреда, падали в ров у подножия. Попалив до полудня, противник прекратил огонь.
Успех Микеланджело, придумавшего эти буферные шерстяные щиты, восстановил его репутацию среди защитников города. Он ушел в свою мастерскую и, улегшись в постель, спокойно проспал целую ночь, впервые за много месяцев.
Флоренцию заливали нескончаемые дожди. Очищенная от строений полоса земли между стенами Сан Миниато и лагерем неприятеля превратилась в сплошное болото. Развернуть новое наступление войскам папы было теперь невозможно. Микеланджело начал работать над картиной «Леда и Лебедь» для герцога Феррары — писал он ее темперой. Хотя он боготворил чисто физический аспект красоты, но налета чувственности его искусство прежде не знало. Теперь он, напротив, был весь в ее власти. Леду он изобразил как обольстительно красивую женщину, раскинувшуюся на ложе, лебедь был меж ее ног, его длинная шея в форме буквы S приникла к груди Леды, клюв его впивался в ее губы. Микеланджело испытывал наслаждение, пересказывая своими красками сладострастную древнюю легенду.
Тревоги и волнения между тем шли своим чередом. Целые дни Микеланджело проводил на своих башнях и парапетах, а ночами ловил каждую возможность проскользнуть в часовню и ваять там при свете свечи. В часовне было холодно, хмуро, темно, но одиночества там он не ощущал. Его изваяния были для него уже привычными, старыми друзьями — Утро, Вечер, Богоматерь. Хотя они еще и не освободились полностью из каменного плена, но уже жили, размышляли, рассказывали ему, как они воспринимают и чувствуют мир, и он тоже разговаривал с ними, внушая им свои думы о том, как искусство увековечивает человеческую жизнь, как оно прочно и навсегда связывает воедино прошедшее и будущее и как оно побеждает смерть — ибо пока живо искусство, человек не погибнет.
Весной война возобновилась, но то была по преимуществу уже другая война, война с осаждавшим Флоренцию голодом. Восстановленный в своих правах как член Девятки Обороны, Микеланджело получал каждый вечер донесения и хорошо знал, что происходит вокруг. Захватив мелкие крепости по реке Арно, папская армия перерезала линии снабжения Флоренции с моря. Войска папы Клемента теперь значительно пополнились: с юга подошли отряды испанцев, а с севера немцы.
Продовольствие в городе скоро стало большой редкостью. Сначала исчезло мясо, затем масло, овощи, мука, вино. Голод шел на приступ, вторгаясь в один дом за другим. Чтобы сохранить жизнь Лодовико, Микеланджело делился с ним последними крохами съестного. Люди стали поедать оставшихся в городе ослов, собак, кошек. Летний зной насквозь прожигал камни, воды стало совсем мало. Река Арно пересохла, снова то здесь, то там появлялась чума. Люди задыхались от духоты, падали прямо на улицах и уже не вставали. К середине июля в городе умерло пять тысяч человек.
Флоренция жила одной только надеждой на то, что ее выручит удачливый и храбрый генерал Франческо Ферручи, армия которого находилась близ Пизы. Ферручи было предложено наступать через Лукку и Пистойю и освободить Флоренцию от осады. Шестнадцать тысяч способных сражаться людей, еще остававшихся в городе, дали клятву ударить по врагу, выйдя за городские стены и напав на него с двух сторон, в то время как генерал Ферручи должен был нагрянуть с третьей — с запада.
Малатеста продал республику. Он отказался помочь Ферручи. Тот принял бой с войсками папы и был уже на грани победы, но Малатеста, вступив в переговоры с врагом, пошел с ним на мировую. Ферручи потерпел поражение и был убит.
Флоренция капитулировала. Отряды Малатесты открыли ворота города папской армии. Папа Клемент направил в город своих подручных с тем, чтобы восстановить в нем власть Медичи. Флоренция дала согласие выплатить папским войскам восемь тысяч дукатов в качестве выкупа. Те члены республиканского правительства, кто мог бежать, бежали, остальные были повешены в Барджелло или брошены в тюрьму Стинке. Вся Девятка Обороны была осуждена на смерть.
— Тебе лучше покинуть город сегодня же ночью, — убеждал Микеланджело его старый друг Буджардини. — Ждать пощады от папы не приходится. Ты строил против него стены, крепил оборону.
— Я не могу снова бежать из Флоренции, — устало отозвался Микеланджело.
— Тогда укройся в моем доме, — предложил Граначчи.
— Не хочу навлекать опасность на твою семью.
— Как архитектор города, я владею ключами от Собора. Я могу спрятать тебя там, — заявил Баччио д'Аньоло.
Микеланджело сидел, глубоко задумавшись.
— На том берегу Арно я знаю одну колокольню. Никому и в голову не придет, что я в ней скрываюсь. Я буду отсиживаться там до тех пор, пока Малатеста и его войска не уйдут из города.
Попрощавшись с друзьями, он пробрался глухими переулками к Арно, пересек реку и тихонько вышел к колокольне церкви Сан Никколо. Он постучал в дверь соседнего с колокольней дома, в котором жили знакомые ему сыновья старого Бэппе, каменотесы, и сказал им, где он будет скрываться. Затем он запер за собой дверь колокольни, поднялся по деревянной винтовой лестнице наверх и скоротал остаток ночи, вглядываясь через холмы в опустевший теперь вражеский лагерь. Уже всходило солнце, а он, прислонившись к холодной каменной стене, все смотрел и смотрел невидящим взглядом на ту полосу земли, которую он очистил от всякого жилья, чтобы защитить город.
Мыслями он ушел глубоко в себя и был где-то в далеком прошлом, оглядывая свою прожитую жизнь: теперь, в пятьдесят пять лет, она казалась ему такой же растоптанной и бессмысленно опустошенной, как эта израненная, истерзанная полоса земли, расстилавшаяся впереди. Он перебирал в уме годы, прошедшие после того, как папа Лев принудил его бросить работу над гробницей Юлия. Что он создал за это время, за эти долгие четырнадцать лет?! «Воскресшего Христа», который, как с гневом и печалью сообщил из Рима Себастьяно, был изувечен неловким подмастерьем, устранявшим прослойку камня между ногами и руками статуи и варварски зализавшим при полировке лицо Иисуса. Статую «Победы», которая казалась теперь Микеланджело более сомнительной и неясной, чем в тот день, когда он ее закончил. Четырех «Гигантов», все еще не высвобожденных из своих блоков, стоявших в мастерской на Виа Моцца, «Моисея» и двух «Юных Рабов», оставшихся в Риме, который был разграблен армией захватчиков.
Выходит, ничего, решительно ничего, что было бы завершено, собрано вместе, составило единое целое. А однорукий, покалеченный «Давид» стоял на площади Синьории будто символ побежденной, разгромленной республики.
Осаждены и разгромлены были не только города. Осажден был и человек.
Лоренцо говорил, что разрушительные силы всегда следуют по пятам созидания, сокрушая на своем пути все и вся. Только это лишь и познал, начиная с дней Савонаролы, Микеланджело: резню и противоборство. Отец и дядя Франческо, возможно, были правы, стараясь вбить ему в голову хоть немного ума-разума. Кого он обогатил или сделал счастливым? Он потратил целую жизнь, часто вынужденный подчиняться чужой воле, сам страдая от своей неистовой гордыни и строптивости, но всегда стремился творить прекрасные, полные мысли и значения мраморы. Он любил искусство скульптора с пеленок, со дня своего рождения. Он хотел лишь вдохнуть в него новую жизнь, воссоздать заново, поднять его, обогатив свежими идеями, новым величием. Неужто он пожелал слишком многого? И для себя, и для своего времени?
Давно, очень давно, друг его Якопо Галли уверял кардинала Сен Дени: «Микеланджело способен изваять из мрамора самую прекрасную статую, какую только можно видеть ныне в Риме, — ни один мастер нашего времени не сумеет создать ничего лучше».
И вот он сидит ныне здесь, сам себя заточив в укрытии, — сидит на старинной колокольне и страшится сойти вниз, потому что его наверняка повесят в Барджелло: в дни своей юности он повидал там немало повышенных! Какой бесславный конец, а ведь огонь, издавна горевший в его груди, был и чист и ярок!
Между полночным звоном колоколов и предрассветным петушиным пением он выходил размять ноги на болотистый берег Арно и, возвращаясь, брал оставленную для него пищу и воду, а также записку, в которой Мини излагал новости. Гонфалоньеру Кардуччи отрубили голову на дворе Барджелло. Джиролами, принявший после него пост гонфалоньера, был увезен в Пизу и отравлен. Фра Бенедетто, священника, вставшего на сторону республики, отправили в Рим и уморили голодом в крепости Святого Ангела. Все, кто бежал из города, были объявлены вне закона, имущество их было конфисковано.
Флорентинцы знали, где скрывается Микеланджело, но затаенная ненависть к папе Клементу, его полководцам и солдатам была столь остра, что его не только не собирались выдавать, но и считали героем.
Лодовико, которого Микеланджело в самые тяжелые дни осады отправил в Пизу вместе с двумя сыновьями Буонаррото, вернулся во Флоренцию без своего младшего внука, Буонарротино. Мальчик в Пизе умер.
В ноябре, в холодный полдень, Микеланджело услышал, как кто-то зовет его с улицы, зовет громко и отчетливо. Глянув вниз с колокольни, он увидел Джованни Спину. Одетый в огромную меховую шубу, тот приложил раструбом ладони ко рту и кричал, задирая голову:
— Микеланджело, спускайся вниз!
Микеланджело стремительно сбежал по винтовой лестнице, перепрыгивая через три ступеньки сразу, отпер дверь и был поражен, увидев, как сияют узкие миндалевидные глаза Спины.
— Папа простил тебя. Он передал через настоятеля Фиджиованни, что если ты объявишься, то с тобой надо будет обращаться милостиво. Пенсию тебе восстановят, и дом подле церкви Сан Лоренцо будет возвращен.
— …но почему?
— Святой отец хочет, чтобы ты вернулся к работе в сакристии.
Пока Микеланджело собирал свои вещи, Спина осмотрел колокольню.
— Да тут страшная стужа!.. Что ты делал, чтобы согреться?
— Негодовал, — ответил Микеланджело. — Гнев — лучшее топливо, какое я только знаю. Горит и не сгорает.
Выйдя на холодное осеннее солнце и шагая по улицам вдоль фасадов домов, он проводил кончиками пальцев по высеченным из светлого камня блокам, и те понемногу отдавали ему свое тепло. Когда он вспомнил, что ему предстоит вновь работать в капелле, на душе у него стало гораздо отрадней.
Мастерская на Виа Моцца оказалась далеко не в идеальном порядке: пытаясь разыскать Микеланджело, ее тщательно обшарили папские солдаты — они заглядывали даже в печную трубу и в сундуки. Однако все в ней было цело, ни один предмет не пропал. В часовне Сан Лоренцо сняли леса, — может быть, священники пустили их на дрова, но мраморы Микеланджело не пострадали. После трех лет войны он мог продолжить работу. Три года!.. Стоя среди своих аллегорических изваяний, он осознал, что время — это тоже инструмент, орудие работы; большое произведение искусства требует, чтобы прошли месяцы, даже годы, прежде чем заложенная в нем энергия чувств обретет отчетливость и твердость. Время играло роль своеобразной закваски — многое в образах Дня, Утра и Богоматери до сих пор ускользало от Микеланджело и только теперь стало ясным; формы скульптур выглядели более зрелыми и крепкими. Произведение искусства делает частное всеобщим. Время же придает произведению искусства вечность.
После легкого ужина в родительском доме Микеланджело пошел в мастерскую на Виа Моцца. Мини там не оказалось. Микеланджело зажег масляную лампу и прошелся по мастерской, трогая и переставляя знакомые предметы, кресла и стулья. Хорошо было тихо посидеть в старом жилище, оглядывая немногие свои вещи: «Битва кентавров» и «Мадонна у лестницы» висели на задней стене, четыре незавершенных «Пленника» все еще стояли посредине мастерской, друг против друга, будто неразлучные друзья. Он вынул папку с рисунками, перелистал их, то полностью одобряя, то где-то заново нанося огрызком пера пронзительно точную линию. Затем он перевернул густо изрисованный лист изнанкой вверх и стал писать, ощущая особый прилив чувства:
Когда удача озаряет нас,
Нежданно зло и беды переспоря,
Овеянному лютой стужей горя
Тяжел бывает избавленья час.
Кто предан до последнего дыханья
Искусству, дару Бога и небес.
Тот ведает могущество дерзанья.
Ужель скажу, что долгий путь мой мрачен?
С младенчества я в жертву предназначен
И красоте, и вымыслу чудес!
Баччио Валори, новый правитель Флоренции, поставленный папой Клементом, прислал к Микеланджело нарочного: его звали во дворец Медичи. Микеланджело шел к правителю, недоумевая, зачем он ему понадобился, ведь в свое время, в 1512 году, Валори содействовал изгнанию Содерини из Флоренции. Однако с лица Валори, сидевшего за тем самым столом, где Великолепный вершил судьбами Флоренции, не сходила любезная улыбка.
— Буонарроти, ты мне нужен.
— Синьор, всегда приятно быть нужным.
— Я хочу, чтобы ты начертил для меня план дома. И не откладывай дела надолго. Мне надо строить дом как можно скорее. А помимо того, ты высечешь мне большую мраморную скульптуру, мы поставим ее во дворике.
— Вы оказываете мне уж слишком много чести, — бормотал Микеланджело себе под нос, медленно спускаясь по широкой лестнице. Однако Граначчи пришел от всей этой истории в восторг.
— Тебе выпал случай заворожить врага. Валори ненавидит Общество Горшка. Он прекрасно знает, что мы все были против Медичи. Если ты исполнишь его просьбу, он смилостивится и оставит всех нас в покое.
Микеланджело пошел навестить семейство на Виа Гибеллина. Там, на укрытом шерстяной тканью кухонном ларе, стоял тот его давно забытый «Давид», которого он когда-то изваял из мрамора, закупленного для него Бэппе. Нога Давида попирала ужасающе мрачную, окровавленную голову Голиафа. Если приложить небольшой труд, пустив в ход резец, голова Голиафа исчезнет, и на ее месте появится круглая сфера… земной шар. Давид станет новым Аполлоном.
Дом на Виа Гибеллина казался опустевшим, заброшенным. Микеланджело тосковал по Буонаррото. Сиджизмондо, все эти три года прослуживший в флорентинской армии, испросил разрешения жить на наследственной земле Буонарроти в Сеттиньяно. Джовансимоне был одержим идеей выклянчить у Микеланджело денег и вновь открыть шерстяную лавку. Лодовико стал совсем немощен, смерть внука Буонарротино так его поразила, что он даже не мог объяснить, отчего мальчик умер. Лионардо, которому исполнилось одиннадцать лет, был теперь последней надеждой и гордостью семейства, наследником родового имени. Микеланджело уже три года оплачивал его воспитание.
— Дядя Микеланджело, я хочу поступить к тебе в ученики!
— Ты хочешь стать скульптором? — Изумлению Микеланджело не было предела.
— Да, а разве ты не скульптор?
— Скульптор. Но жизнь у скульптора такая, что я не желал бы ее для своего единственного племянника. Будет гораздо лучше, если ты поступишь в ученики к Строцци и начнешь заниматься торговлей шерстью. А до того времени ты, скажем, будешь ходить ко мне в мастерскую и вести у меня счетные книги, вместо твоего отца. Мне нужен человек, который бы записывал доходы и расходы.
Карие глаза мальчугана, в которых поблескивали такие же янтарные крапинки, как у Буонаррото и у самого Микеланджело, радостно загорелись.
Вернувшись в мастерскую на Виа Моцца, Микеланджело увидел, что Мини старательно развлекает какого-то разнаряженого господина — он оказался посланцем от герцога Феррарского.
— Маэстро Буонарроти, я приехал за картиной, которую вы обещали написать моему герцогу.
— Картина готова.
Когда Микеланджело поставил перед феррарцем «Леду с Лебедем», тот застыл в изумлении и с минуту безмолвствовал. Потом он сказал:
— Так это ж пустяк какой-то. А мой герцог ждал, что вы напишете шедевр.
Микеланджело вглядывался в картину, изучая, как легла просохшая теперь темпера, с удовлетворением окидывая взглядом сладострастную Леду.
— Могу я осведомиться, чем вы занимаетесь, синьор?
— Я коммерсант, — высокомерно ответил феррарец.
— Ну, тогда ваш герцог поймет, что как делец вы ни на что не годитесь. А сейчас, прошу вас, освободите от своего присутствия мою мастерскую.
6
Он весь ушел в работу в часовне и вновь стал нанимать мастеровых, кирпичников и плотников. Он не соорудил для своих Аллегорий, как это делал обычно, поворотного круга, а поставил их на большие деревянные подпоры, выбрав то положение, в котором фигуры окажутся в свое время на саркофагах. Он нашел это более разумным: пусть мраморы уже сейчас впитывают в себя тот свет и те тени, какие потом будут падать на них постоянно.
Замыслив четыре полулежащие фигуры для двух гробниц, Микеланджело должен был позаботиться о том, чтобы глаз зрителя был сосредоточен именно на этих изваяниях, а не скользил книзу, под овалы крышек саркофагов. С этой целью торсы фигур ваялись в резком повороте на зрителя, а одна нога у каждой фигуры была согнута в колене и резко приподнята, тогда как другая касалась своими пальцами самого края саркофага. Крутое движение ноги вверх будет прочней удерживать обращенные друг к другу спинами изваяния на их словно бы совсем ненадежных, покатых ложах.
Все время шли дожди, и в часовне было холодно; медленно сохнувший раствор, которым скреплялись кирпичи оконных проемов, источал пронизывающую сырость. Порой у Микеланджело, даже при напряженной и быстрой физической работе, от промозглой стужи стучали зубы. Вечером, возвращаясь в свою мастерскую на Виа Моцца, он обнаруживал, что в волосах у него застряла влажная слизь, в горле саднило и першило. Но он не хотел считаться ни с какими трудностями, угрюмо решив, что доведет работу до конца и что история с гробницей Юлия не должна повториться.
Себастьяно, как и прежде, присылал письма из Рима: капелла, где находилось «Оплакивание», была под большой угрозой, но никто не дерзнул поднять руку на мертвого Иисуса, распростертого на коленях матери. «Вакха» наследники Якопо Галли зарыли в землю, в саду, поблизости от старой мастерской Микеланджело, и теперь откопали и установили на месте снова. Он, Себастьяно, принял монашество и назначен хранителем печати у папы, с солидным жалованьем, зовут его теперь Себастьяно дель Пьомбо. Что касается дома Микеланджело на Мачелло деи Корви, то со стен и с потолка там осыпается штукатурка, большая часть мебели исчезла, некоторые строения, расположенные в саду, разорены и пошли на топливо. Мраморы Микеланджело сохранились в целости, но дом надо немедленно ремонтировать. Не может ли Микеланджело прислать на это денег?
Денег у Микеланджело не было, Флоренция еще не оправилась от войны; продовольствия и других товаров в городе было мало, торговля стала невыгодной, и те средства, которые Микеланджело выделял каждый месяц на лавку братьев, не приносили никакого дохода. Валори правил городом твердой, жестокой рукой. Папа Клемент старался разобщить и рассорить во Флоренции те партии, которые еще существовали; пусть они постоянно держат друг друга за горло. Флорентинцы рассчитывали, что в будущем вместо Валори будет править мягкий, добросердечный Ипполито, сын Джулиано, но у папы Клемента были другие планы. Ипполито, хотя он и очень не хотел этого, был возведен в сан кардинала и направлен в Венгрию как командующий итальянских войск, действующих против турок. Собственный сын Клемента — Алессандро, прозванный за свою смуглую кожу и толстые, вывороченные губы Мавром, с большой пышностью был привезен во Флоренцию и сделан пожизненным властителем города. Крайне распущенный, хищный, с неукротимой тягой к разгулу, безобразный на вид юноша, располагая войсками отца, не останавливался ни перед чем, чтобы удовлетворить малейшее свое желание, — он убивал среди дня своих противников, совращал и насиловал девушек, уничтожил в городе последние признаки свободы и быстро привел его в состояние анархии.
Столь же быстро Микеланджело повздорил с Алессандро. Когда Алессандро попросил его разработать план нового форта у Арно, Микеланджело ответил отказом. Когда Алессандро передал Микеланджело, что он желает показать часовню Сан Лоренцо гостившему у него вице-королю Неаполя, Микеланджело запер часовню на замок.
— Твое поведение опасно, — предостерегал его Джованни Спина.
— Я в безопасности, пока не закончу гробницы. Клемент дал это понять совершенно ясно. Ясно это и его твердолобому сыну… иначе меня давно бы не было в живых.
Он сложил свои резцы, вытер мраморную пыль с лица и бровей, посмотрел вокруг себя и весело воскликнул:
— Моя часовня переживет любого Алессандро! И не так уж важно, если сам я сдохну.
— Сдохнешь, и очень скоро, — можешь не сомневаться. Ты истощен донельзя, а как страшно ты кашляешь! Почему ты ни разу не погуляешь в солнечные дни за городом, на холмах, почему не лечишь свою простуду? Ведь на твоих костях уже нет, наверное, и фунта мяса!
Микеланджело уселся на край доски, перекинутой между козлами, и сказал раздумчиво:
— Во Флоренции не существует теперь ничего хорошего, кончился всякий порядок. В ней осталось только искусство. Когда я стою перед этим мрамором — а он называется «День»! — с молотком и резцом в руках, я чувствую, что исполняю закон Моисея и своим искусством как-то возмещаю ущерб, нанесенный духовным вырождением таких грабителей, как Алессандро и его приспешники. Что в конце концов выживет и останется — такие вот мраморные изваяния или разбой и распутство?
— В таком случае хоть разреши мне перевезти эти мраморы в теплое и сухое помещение!
— Нет, Спина. Я должен работать над ними именно здесь. Ведь освещение тут в точности такое, каким оно будет, когда мраморы возлягут на свои саркофаги.
На Виа Моцца в тот вечер Микеланджело нашел записку от Джована Батисты, дядюшки Мини. Батиста писал, что его юнец по уши влюбился в дочку какой-то бедной вдовы и хочет на ней жениться. По мнению дяди, Мини надо было без промедления отослать за границу. Не может ли Микеланджело ему помочь в этом?
Когда Мини возвратился после своих ночных похождений, Микеланджело спросил его:
— Ты любишь эту девушку?
— Страстно!
— Это та самая девушка, которую ты так страстно любил прошлым летом?
— Нет, конечно, не та.
— Тогда возьми вот эту картину — «Леду с Лебедем». И эти рисунки. Денег, которые ты за все это выручишь, тебе вполне хватит, чтобы устроить собственную мастерскую в Париже.
— Но «Леда» стоит целого состояния? — еле выговорил изумленный Мини.
— Вот и не прогадай, получи за нее себе это состояние. Пиши мне из Франции.
Едва Мини успел уехать на север, как в дверях мастерской предстал молодой, лет двадцати, человек, назвавшийся Франческо Амадоре.
— Правда, меня зовут еще и Урбино, — застенчиво добавил он. — Священник в церкви Сан Лоренцо сказал мне, что вам нужен человек.
— Какую работу вы себе ищете?
— Я ищу себе, синьор Буонарроти, кров и семью, которых у меня нет. Когда-нибудь я женюсь, и у меня будет своя семья, но до тех пор мне надо работать, и много лет. Родители мои были бедные — кроме этой рубашки на плечах, у меня больше нет ничего ровным счетом.
— Согласны ли вы стать учеником скульптора?
— Учеником прославленного мастера, мессер.
Микеланджело всмотрелся в юношу, что стоял перед ним: одежда у него была потертая, ветхая, но опрятная; был он так тощ, что всюду у него торчали кости, живот впалый, будто парень никогда не наедался досыта; твердый взгляд серых глаз, темные, нечистые зубы и тонкие белокурые волосы пепельного оттенка. Хотя Урбино и нуждался в крове и работе, в манерах его чувствовалось некое достоинство, и душа у него была, видимо, чистая и ясная. Он явно уважал себя, и это Микеланджело понравилось.
— Ну, что ж, давай испытаем друг друга.
Урбино обладал тем благородством духа, которое озаряло все, что он ни делал. Он был так счастлив найти себе наконец какое-то место, что весь будто светился, наполняя отблесками своей радости всю мастерскую, а с Микеланджело обращался так почтительно, словно бы тот был ему отцом. Микеланджело чувствовал, что он все больше привязывается к юноше.
Папа Клемент вновь заставил наследников Юлия согласиться на пересмотр договора, хотя Ровере давно уже гневались и считали себя обманутыми. На этот раз они, не подписывая никаких особых бумаг, условились с папой, что Микеланджело соорудит гробницу, ограничившись только одной стеной, и украсит ее теми фигурами, которые он уже изваял. Микеланджело следовало передать семейству Ровере статуи «Моисея» и двух «Рабов», закончить четырех «Пленников» и отослать их на корабле, вместе с изваянием «Победы», в Рим. Помимо того, ему надо было изготовить рисунки для замышлявшихся, но пока не высеченных фигур, а также выплатить Ровере две тысячи дукатов, чтобы те передали их другому скульптору, который и завершит гробницу. Таким образом, по истечении двадцати семи лет хлопот и треволнений, изваяв восемь больших статуй, за которые ему не удалось получить ни скудо вознаграждения, Микеланджело мог теперь избавиться от ярма, наложенного на него им же самим.
Чтобы раздобыть две тысячи дукатов и расплатиться с Ровере, Микеланджело хотел было продать один из своих земельных участков или домов. Но никто их не купил бы, так как в Тоскане ни у кого теперь не было денег. Единственным достоянием, которое могло найти себе спрос и за которое можно было получить приличную сумму, являлась его мастерская на Виа Моцца.
— У меня сердце кровью обливается, как подумаю, что ее надо продать, — горько жаловался Микеланджело Спине. — Я люблю эту боттегу.
— Дай-ка я напишу в Рим, — вздыхал Спина. — Может, мы добьемся отсрочки.
Именно эти дни выбрал Джовансимоне для своего визита к Микеланджело, что само по себе было редкостью.
— Я намерен поселиться в большом доме на Виа ди Сан Прокуло, — заявил он.
— Зачем тебе такой громадный дом?
— Чтобы жить на широкую ногу.
— Этот дом сдается жильцам.
— Так не будем его сдавать! Мы не нуждаемся ни в какой плате.
— Может быть, ты и не нуждаешься, а я нуждаюсь.
— Почему же? Ты достаточно богат.
— Джовансимоне, я бьюсь из последних сил и не знаю, как мне выплатить долг Ровере.
— Это ты только отговариваешься. Ты такой же скряга, как отец.
— Скажи, ты когда-нибудь в чем-нибудь нуждался?
— В достойном положении в обществе. Ведь мы благородные горожане.
— Вот и веди себя благородно.
— У меня нет денег. Ты вечно их утаиваешь от нас.
— Джовансимоне, тебе уже пятьдесят три года, и ты никогда не жил на свои средства. Я кормлю тебя почти тридцать пять лет, с тех пор как казнили Савонаролу.
— Что ж, тебя надо благодарить за то, что ты исполняешь свой долг? Ты рассуждаешь так, будто какой-то мужлан или мастеровой. Наш род такой же старинный, как род Медичи, Строцци и Торнабуони. Мы платим налоги во Флоренции вот уже три столетия!
— Ты поешь ту же песню, что и отец, — с досадой бросил Микеланджело.
— Нам дано право пользоваться гербом Медичи. Я хочу укрепить его на фронтоне дома на Виа ди Сан Прокуло, я найму себе слуг. Ты постоянно твердишь, что все, что ты делаешь, — это для блага семейства. Так вот делай что хочешь, но чтобы деньги у нас были!
— Джовансимоне, ты не видишь в чашке молока черного таракана! Нет у меня таких средств, чтобы сделать из тебя флорентинского вельможу.
Скоро Микеланджело узнал, что Сиджизмондо поселился в деревушке под Сеттиньяно и, как простой крестьянин, работает на земле. Он оседлал коня и поехал в эту деревню: действительно, Сиджизмондо шагал за плугом, погоняя двух белых волов; лицо и волосы у него под соломенной шляпой были мокрыми от пота, на одном сапоге налип навоз.
— Сиджизмондо, да ты работаешь, как мужик!
— Я всего-навсего вспахиваю поле.
— Но зачем? У нас здесь есть арендаторы, пусть они и пашут.
— Я люблю работу.
— Да, но ведь не крестьянскую же! Сиджизмондо, что о тебе подумают, что будут говорить люди? Ведь никто из Буонарроти не работал руками вот уже триста лет.
— А ты сам?
Микеланджело покраснел.
— Я скульптор. Что скажут во Флоренции, когда там узнают, что мой брат трудится как крестьянин? В конце концов, род Буонарроти — это знатный род, нам дано право на герб…
— Герб меня не прокормит. Я уже состарился и не могу служить в войсках, вот и работаю. Это наша земля, я выращиваю здесь пшеницу, оливы, виноград.
— И для этого непременно надо ходить вымазанным в навозе?
Сиджизмондо посмотрел на свой сапог.
— Навоз дает полю плодородие.
— Я всю жизнь трудился, чтобы сделать имя Буонарроти уважаемым по всей Италии. Неужто ты хочешь, чтобы люди говорили, что у меня есть в Сеттиньяно брат, который ходит за быками?
Сиджизмондо поглядел на двух своих белых работяг и ответил с любовью:
— Быки отличные!
— Да, не спорю, это красивые животные. А теперь иди-ка ты как следует вымойся, оденься в чистую одежду. А плуг свой передай кому-нибудь из наших арендаторов, пусть шагает по борозде он!
Микеланджело ни в чем не мог убедить ни того, ни другого брата. Джовансимоне распустил по Флоренции слух, что Микеланджело сквалыга и мужлан, что он не позволяет своей семье жить так, как ей подобало бы по ее положению в тосканском обществе. Сиджизмондо же говорил в Сеттиньяно всем и каждому, что его брат Микеланджело — аристократ и ломака, воображает, будто род Буонарроти стал уже столь высоким, что его позорит даже честный труд. Так братья добились того чего хотели; Джовансимоне выманил себе денег, а Сиджизмондо получил добавочной землицы.
Теперь он был погружен в работу над двумя женскими фигурами — «Утро» и «Ночь». Никогда еще он не ваял, кроме Божьей матери, женщин. У него не было желания изображать юных, на заре их жизни, девушек, он хотел высечь зрелое, щедрое тело, источник человеческого рода, — крепких, вполне взрослых женщин, которые много потрудились на своем веку и были еще в поре работы, с натруженными, но неукрощенными, неуставшими мышцами. Должен ли он совмещать в себе оба пола, чтобы изваять фигуры истинных женщин? Все художники двуполы. Он высекал «Утро» — еще не совсем проснувшуюся, захваченную на грани сновидения и реальности женщину; ее голова еще сонно покоилась на плече; туго затянутая под грудями лента лишь подчеркивала их объем, их напоминавшую луковицы форму; мускулы живота чуть обвисли, чрево устало от вынашивания плода; весь тяжкий путь ее жизни читался в полузакрытых глазах, в полуоткрытом рте; приподнявшаяся, словно переломленная в локте, левая рука повисла в воздухе и была готова упасть в то мгновение, как только женщина отведет от плеча свою голову, чтобы взглянуть в лицо дня.
Стоило ему отойти на несколько шагов в сторону, и вот он уже работал над мощной и сладострастной фигурой «Ночи»: еще юная, желанная, полная животворящей силы, исток и колыбель мужчин и женщин; изысканная греческая голова, покоящаяся на грациозно склоненной шее, глаза, закрытые, покорствующие сну и мраку; чуть заметное напряжение, пронизывающее все члены ее длинного тела, острая, захватывающая пластика плоти, несущая ощущение чувственности, которое он потом еще усилит тщательной полировкой. Когда свет будет свободно скользить по очертаниям молочно-белого мрамора, он еще яснее обрисует женственность форм: твердые, зрелые груди, источник пищи, величественное в своей силе бедро, рука, резко заломленная за спину, чтобы гордо выставить грудь, — прекрасное, изобильно щедрое женское тело, мечта любого мужчины. Ночь, готовая — ко сну? к любви? к зачатию?
Он протер фигуру соломой и серой, раздумывая о том, как его далекие предки этруски высекали свои полулежащие на саркофагах каменные фигуры.
«Утро» он закончил в июне, «Ночь» — в августе: два великих мраморных изваяния заняли у него после того, как он покинул свою колокольню, всего девять месяцев, — его огромная внутренняя энергия потоком лилась в это жаркое и сухое лето. Затем он обратился к мужским фигурам — «Дня» и «Вечера». Он оставлял на головах этих изваяний сильные каллиграфические штрихи резца, не оттачивая поверхность и не полируя, потому что следы инструмента сами по себе давали ощущение мощи и мужественности. У изваяния «Дня», мудрого и сильного мужчины, познавшего всю боль и все наслаждения жизни, голова была повернута над массивным плечом и предплечьем так, что каждый мускул торса уводил взгляд зрителя к спине, которая могла выдержать на себе всю тяжесть мира.
Лицо «Вечера», с глубоко запавшими глазами, костистым носом и небольшой округлой бородой, было лицом самого Микеланджело; чуть склоненная набок, как позднее, опускающееся к горизонту солнце, голова; суровое, с жесткой кожей, лицо, перекликавшееся с фактурой загрубелых трудовых рук; крупные, чеканной формы колени скрещенных ног, простертая левая нога, которую поддерживал неотделанный слой мрамора, выступавший за край гробницы.
Раньше Микеланджело изучал анатомию для того, чтобы постичь, как действуют ткани и мышцы внутри человеческого тела, теперь он обращался с мрамором так, будто это были его собственные ткани и мышцы. Он хотел оставить в этой часовне какую-то часть самого себя, нечто такое, что не могло бы стереть и изгладить время.
Он завершил статую «Вечера» в сентябре.
Пошли дожди, в часовне стало холодно и сыро. Снова Микеланджело исхудал до последней степени. Его кости, сухожилия и хрящи, почти лишенные телесной плоти, не весили, вероятно, и сотни фунтов, а он все вздымал и вздымал молот и резец, перекачивая свою кровь и свои костный мозг и кальций в вены и кости «Дня», «Богоматери с Младенцем», в статую задумчиво сидящего Лоренцо. По мере того как мраморы оживали, обретая трепетную чуткость, силу и страсть, сам он становился все более опустошенным и измученным. Мраморы получали заряд своей вечной энергии из того запаса воли, отваги, дерзания и ума, который таился в его существе, в его теле. Он излил в эти мраморы последние капли сил, но дал им бессмертие.
— Так больше нельзя, ты же знаешь! — Теперь укорял его уже не Спина, а Граначчи, который сам похудел от хлопот и волнений, выпавших на его долю в эти дурные месяцы жизни Флоренции. — Смерть от потворства своим желаниям есть форма самоубийства, независимо от того, чему ты предаешься — работе или вину.
— Если я не буду работать двадцать часов в сутки, я никогда не завершу того, что задумал.
— Можно взглянуть на дело и с другого бока. Если ты проявишь достаточно разума, чтобы отдыхать, ты можешь жить бесконечно и завершишь все, что надо.
— Боюсь, моя бесконечность уже кончается.
Граначчи затряс головой.
— В пятьдесят семь лет у тебя мощь тридцатилетнего человека. Что касается меня, то я… я износился. От любви к удовольствиям. А ты, при твоей сомнительной удачливости, почему-то считаешь, что умереть будет проще и легче, чем жить…
Микеланджело расхохотался впервые за многие недели.
— Граначчи, дружище, как тускла была бы моя жизнь, не будь нашей дружбы. Ведь это только ты… эта скульптура… Ты ввел меня в Сады Лоренцо, ты всегда подбадривал меня.
На лице Граначчи светилась лукавая улыбка.
— Вот ты когда-то клялся не делать никаких надгробий и могильных памятников, а сам большую часть своей жизни потратил на мраморы для могил. Ты все время уверял, что не будешь ваять портреты, а теперь изготовился смастерить их сразу два, в натуральную величину.
— Какую чушь ты несешь, Граначчи.
— А что, разве в твоих нишах будут не портреты?
— Конечно же, нет. Кто будет знать через сто лет, сильно ли похожи мои мраморы на юного Лоренцо и Джулиано? Я хочу изваять универсальные фигуры, олицетворяющие действие и созерцание. В этих фигурах не будет никого в частности, и однако будут все. Любой объект служит для скульптора только телегой, которая вывозит на рынок его идеи и мысли!
Урбино умел читать и писать, грамоте его научили священники в Кастель Дуранте. Мало-помалу теперь он оказался на положении слуги как на Виа Гибеллина, так и в мастерской Микеланджело. Лионардо уже учился у Строцци, и Микеланджело поручил Урбино вести свои счетные книги. Урбино рассчитывался с наемными рабочими, платил по счетам и стал играть подле Микеланджело ту роль, которую играл в свои молодые годы Буонарроти, — он был как бы защитником и стражем, который облегчал Микеланджело жизнь, снимая с его плеч докучные дела и заботы. Дружеские чувства Микеланджело к юноше укреплялись все больше.
Он отдыхал, отдаваясь лепке моделей из глины; для того чтобы глина была жирнее и легче повиновалась его пальцам, он добавлял в нее обрывки ткани; он мял и размазывал эту смесь, облекая ею каркасы. Влажность глины заставляла с такой остротой вспоминать сырую часовню, что у Микеланджело появлялось чувство, будто он воспроизводит своими руками ее хмурое и промозглое пространство. Перейдя от глины к мраморному блоку, он принялся высекать статую юного Лоренцо — статуя должна была занять нишу над изваяниями «Утра» и «Вечера». Микеланджело постоянно думал об архитектуре всей часовни и, разрабатывая эту фигуру, олицетворявшую созерцание, стремился выразить в ней замкнутость и статичность, отрешенность от внешнего мира. Лоренцо весь должен был быть во власти своего раздумья. И словно для контраста, статуя Джулиано была пронизана движением: ей было предназначено место на противоположной стороне, у гробницы, поддерживавшей мраморы «Дня» и «Ночи». В свободной позе Джулиано чувствовалось как бы круговое движение, не знающее никакого перерыва. Если голова Лоренцо была как бы вдавлена в плечи, то Джулиано порывисто вытянул шею, устремляясь куда-то в пространство.
Но наибольшую радость доставляла ему «Богоматерь с Младенцем». Всеми корнями своей души, каждым своим фибром жаждал он наделить ее божественной красотой: лицо ее сияло любовью и состраданием — этим живым родником человеческого бытия и упования на будущее, божественным средством, благодаря которому род людской, грудью встречая напасти и бедствия, продолжит свое существование.
Подступая к теме матери и ребенка, он нашел столь свежее и яркое ее решение, будто никогда и не работал над нею прежде: острое желание порождало и остроту замысла — младенец, сидя на коленях матери, с силой изогнул свое тельце и жадно потянулся к ее груди; тщательно разработанные, обильные складки платья матери еще усиливали ее внутреннюю взволнованность, передавая то чувство исполненного долга и боли, которое испытывала Богоматерь, пока ее земное прожорливое дитя упивалось найденной им пищей. У Микеланджело возникло теперь веселое и легкое ощущение беззаботности, будто он снова трудился в старой, первой своей мастерской и высекал «Богоматерь» для купцов из города Брюгге… в те прежние дни, когда судьба была к нему еще милостива.
Но это была лишь хмельная взбудораженность, лихорадка. Когда она проходила, он чувствовал себя таким слабым, что еле держался на ногах.
Папа прислал во Флоренцию карету с кучером, приказав Микеланджело ехать в Рим: пусть он немного окрепнет под лучами южного солнца, и, помимо того, папе надо поделиться с ним новым планом. Клемент устроил в Ватикане торжественный обед, пригласив на него друзей Микеланджело по флорентинской колонии; для развлечения гостя тут же было разыграно несколько комедийных пьес. Клемент заботился о здоровье Микеланджело вполне искренне, словно о здоровье любимого брата, но скоро он открыл и свой замысел: не согласится ли Микеланджело написать на огромной алтарной стене Систины Страшный Суд?
На обеде Микеланджело познакомился с юношей удивительной красоты — его можно было сравнить разве с теми молодыми эллинами, которых Микеланджело написал на заднем плане «Святого Семейства», исполненного по заказу Дони. У юноши были лучистые серо-голубые глаза, напоминавшие флорентинский светлый камень, античной формы нос и рот, словно изваянные Праксителем из мрамора телесного цвета, высокий округлый лоб, большой, крепко вырезанный подбородок, расположенный по той же вертикали, что и лоб, продолговатые, симметрично вылепленные щеки с высокими скулами, каштановые волосы, розовато-бронзовая, как у атлета древнегреческих стадионов, кожа.
Высокообразованный и вдумчивый, Томмазо де Кавальери происходил из патрицианской римской семьи. Ему было двадцать два года. Горя желанием стать первоклассным живописцем, он спросил Микеланджело, может ли он попасть к нему в ученики. Обожание, светившееся в глазах Томмазо, граничило с идолопоклонством. Микеланджело ответил, что он должен возвращаться во Флоренцию и заканчивать часовню Медичи, но что он не видит препятствий к тому, чтобы они какое-то время занялись рисованием в Риме. И они действительно занялись. Микеланджело очень льстило, с какой обостренной пристальностью Томмазо следил за его чудодейственным летучим пером. Микеланджело нашел, что Томмазо одаренный художник, прилежный труженик и человек тонкой души. Томмазо прекрасно умел как бы устранить тридцатипятилетнюю разницу в их возрасте, и в его присутствии Микеланджело чувствовал себя совсем молодым, мог весело смеяться и забыть многие свои горести. Расставаясь, они дали слово писать друг другу. Микеланджело предложил прислать Томмазо из Флоренции свои рисунки, специально для того, чтобы тот по ним учился. Он обещал также дать ему знать, когда вновь приедет в Рим к папе.
Вернувшись во Флоренцию, он принялся за работу в часовне. Чувствовал он себя освеженным и к весне уже забыл все свои мысли о скорой смерти. Обрабатывая поверхность двух мужских статуй, он прибегнул к тому способу перекрестной штриховки, которому когда-то учил его в рисунке пером Гирландайо: одна сетка каллиграфических линий, нанесенных двузубым резцом, покрывалась другой, прочерченной закругленной скарпелью. Штрихи эти пересекались под прямым углом, так что сравнительно тонкий след двузубого резца не совпадал с более грубыми и выпуклыми рубчиками скарпели. Фактура кожи на этих изваяниях Микеланджело обрела ту эластичную напряженность и упругость, какая присуща живой ткани. А на щеках Богородицы он добивался фактуры нежной и гладкой, как речной голыш.
Красота ее лица была чистой и возвышенной.
7
Время можно было уподобить не скалистой горе, а реке; оно меняло скорость своего течения, так же как и свое русло. Оно могло вздуться, захлестнуть свои берега или высохнуть, еле просачиваясь узеньким ручейком; оно могло вольно литься, чистое и ясное, по своему ложу или могло вбирать в себя всякую муть и мусор и выбрасывать загрязненные обломки на поворотах и излучинах. Когда Микеланджело был молод, любой день воспринимался им по-особому; у каждого из них был свой лик, свое тело, содержание и форма; день был целен и неповторим, его можно было занумеровать, записать и запомнить.
Теперь время как бы растворилось: недели и месяцы текли однообразным потоком, со все возраставшей скоростью. Он взваливал на себя столько работы, что сама ткань времени изменилась для него, а границы времени стали неразличимы. Годы уже не казались ему отдельными блоками, а каким-то нагромождением, Апуанскими Альпами, которые человек для своего удобства разбивает на отдельные вершины и утесы. Может быть, недели и месяцы стали короче или он спутал счет, приняв какую-то другую меру? В прошлом у времени были очертания, оно было твердое, с прочными краями. Теперь оно стало зыбким, текучим. Облик времени ныне, казалось ему, отличался от прежнего так же резко, как ландшафт Римской Кампаньи от ландшафта Тосканы. Когда-то он думал, что время неизменно от века, что оно везде и для всех одно и то же, теперь он убедился, что время так же разнообразно, как человеческие характеры или погода. По мере того как 1531 год становился 1532-м и 1532-й сокращался и переходил в 1533-й, Микеланджело спрашивал себя:
«Куда бежит время?»
Ответ был достаточно прост: оно бежит, чтобы стать из аморфного реальным, превратиться в частицу жизненной силы — в «Богородицу с Младенцем», в «Утро», в «Вечер», в «Ночь», в изваяния юных Медичи. Он не мог понять только того, что время сокращалось в зависимости от угла зрения, как сокращается порой пространство. Когда он стоял на холме, оглядывая Тосканскую долину, ближайшая часть лежавшего перед ним пространства была с ясностью видна во всех ее подробностях; более дальняя часть, будучи столь же емкой и обширной, казалась сдавленной, сплющенной, сжатой, будто это была не далеко простертая, огромная равнина, а полоса узкого поля. То же происходило и со временем, если касаться отдаленной, давней поры жизни человека: как бы пристально ни вглядывался он в пролетающие, текущие на его глазах часы и дни — все равно они казались короче, чем широко раскинувшаяся начальная часть его жизни.
Он высек крышки двух саркофагов — они были чистых и скупых линий, овальные их плоскости заканчивались изящными волютами; в верхней части несущих колонн он изваял несколько простых листьев. Работа над Речными Божествами или символами Неба и Земли, которых он было замыслил и начал уже готовить, совсем не продвигалась. Под выдававшимся вперед плечом Ночи он изваял маску, а в углу, образованном поднятым коленом, поместил изображение совы. И больше он не добавлял ни одной детали. Красота человека для него всегда была альфой и омегой искусства.
Слухи о том, что создает Микеланджело в часовне, распространились по всей Италии; а затем и Европе. Ему приходилось принимать у себя порой крупных художников, которые рисовали и что-то записывали, в то время как он продолжал работать. Скоро эти посещения стали действовать ему на нервы. Один изысканно одетый вельможа спрашивал:
— Как вы додумались до того, чтобы высечь эту потрясающую фигуру Ночи?
— Я взял блок мрамора, в котором была заключена эта статуя. Мне оставалось только отсечь небольшие куски, покрывавшие фигуру и мешавшие ее увидеть. Для каждого, кто умеет это делать, нет ничего легче.
— Придется мне посылать своего слугу, не найдет ли он такие блоки, в которых скрываются статуи.
Микеланджело съездил в Сан Миниато аль Тедеско на свидание с папой Клементом, который остановился там по дороге на свадьбу Катерины де Медичи, дочери Лоренцо, сына Пьеро, выходившей замуж за дофина Франции. Он получил огромное наслаждение от бесед с кардиналом Ипполито, состоявшим теперь при папе, и с Себастьяно дель Пьомбо, по-прежнему любимцем Клемента.
И вот Микеланджело снова оказался внутри четырехугольника, образованного капеллой Медичи, где он ваял, домом напротив, где он готовил модели, и мастерской на Виа Моцца, где он жил и где за ним присматривал Урбино. Опять он страшно исхудал, таким он раньше себя и не помнил — кожа да кости. Но он испытывал великое удовлетворение от того, что его окружали теперь, помогая завершить убранство часовни, хорошие скульпторы: Триболо должен был изваять по моделям Микеланджело фигуры Неба и Земли, Анджело Монторсоли — высечь фигуру Святого Козмы; работал в часовне, закончив к тому времени статуи двух пап Пикколомини, и Рафаэлло да Монтелупо, сын старого друга Микеланджело — Баччио, потешника и паяца Садов Медичи. Порой, по ночам, Микеланджело, чтобы отвлечься, брал в руки карандаш и бумагу и набрасывал рисунки, стараясь выяснить, что он способен сказать по поводу Страшного Суда.
Бандинелли закончил своего «Геракла», заказанного папой Клементом. Герцог Алессандро распорядился установить статую на площади Синьории, напротив Микеланджелова «Давида», а дворец Синьории переименовал в Старый дворец — Палаццо Веккио, так как Флоренция была лишена теперь права избирать свой правительственный Совет. Народ не хотел, чтобы статуя Бандинелли была на площади, и так возмущался этим, что Бандинелли пришлось ехать в Рим и испрашивать у папы формальный приказ об установлении «Геракла». Микеланджело пошел с Урбино на площадь Синьории посмотреть на статую. Ночью кто-то налепил на нее исписанные листки бумаги, они трепетали теперь на ветру. Микеланджело поморщился, глядя на бессмысленно вздутые мускулы изваяния. Прочтя рифмованные строчки на одном из листков, он хмуро заметил:
— Бандинелли будет не очень-то приятно, когда он ознакомится с этими песнопениями.
Он понял теперь, как прав был Леонардо да Винчи, когда он говорил ему в Бельведере:
— Изучив ваш плафон, художник должен проявить чрезвычайную осторожность, чтобы не стать в своих работах деревянным, слишком подчеркивая структуру костей, мускулов и сухожилий… А что будет с живописцами, которые попытаются пойти дальше вас?
Микеланджело понял теперь, о чем говорил ему в тот день Леонардо.
— Не довершайте же переворота в искусстве. Оставьте что-нибудь и на долю тех, кто пойдет по вашим стопам.
Но если бы он и постиг полностью мысли Леонардо в ту пору, то все-таки что он мог бы сделать?
Подобно какому-нибудь каррарскому камнелому, он был приверженцем своей кампанилы и постоянно прохаживался вокруг соборной колокольни Джотто, словно это был центр вселенной. Но Флоренция стала теперь безразлично-покорным городом, ее свободу удушил герцог Алессандро. Поскольку вместе с политической свободой на том же кровавом ложе было удушено и искусство, то те, кто раньше принадлежал к Обществу Горшка, в большинстве своем разъехались по другим городам. Флоренции поры правления первых Медичи уже не существовало. Величавые мраморы Орканьи и Донателло по-прежнему украшали ниши Орсанмикеле, но флорентинцы ходили по улицам с опущенными головами. Появление Мавра, «отродья Мула», нанесло, после бесконечных войн и поражений, как бы последний удар прямо в душу города. Проходя на площади Синьории мимо «Льва» Мардзокко, Микеланджело отворачивался. Он даже не мог заставить себя восстановить отломленную руку «Давида» — ему не хотелось этого делать, пока не восстановлена республика и величие Флоренции, столицы искусства и интеллектуальной жизни, которую называли Афинами Европы.
В девяностый день рождения Лодовико, в июне 1534 года, стояла чудесная солнечная погода. Теплый воздух был изумительно прозрачен. Флоренция сверкала в оправе своих холмов, как драгоценный камень. Микеланджело собрал на торжество остатки семейства Буонарроти. За обеденным столом сидел Лодовико, столь ослабевший, что его приходилось подпирать подушками, бледный и худой от затянувшейся болезни Джовансимоне, молчаливый Сиджизмондо, все еще одиноко живший на наследственной земле, где родились все собравшиеся; тут же была и Чекка, семнадцатилетняя дочь Буонаррото, и юный Лионардо, заканчивавший срок ученичества у Строцци.
— Дядя Микеланджело, ты обещал снова открыть шерстяную лавку отца, как только я вырасту и смогу управлять ею.
— Я так и сделаю, Лионардо.
— А скоро? Мне уже пятнадцать лет, и я знаю, как вести дело.
— Скоро, Лионардо. Как только у меня появятся деньги.
Лодовико съел лишь несколько ложек супа, поднося их ко рту дрожащими руками. Не дождавшись конца обеда, он попросил отвести его в постель. Микеланджело поднял отца на руки. Тот весил не больше чем вязанки хвороста, которые Микеланджело применял для укрепления стен у колокольни Сан Миниато. Он уложил отца в кровать, осторожно закутал его в одеяло. Старик слегка повернул голову, так, чтобы видеть свой похожий на пирог стол и свои счетные книги, аккуратно сложенные в стопки. Улыбка скользнула по его серым, как пепел, губам.
— Микеланьоло.
Это было ласкательное, домашнее имя. Лодовико не называл его так уже много-много лет.
— Слушаю, отец.
— Я хотел… дожить… до девяноста.
— Вот вы и дожили.
— …но это было тяжко. Я трудился… каждый день… постоянно… чтобы только выжить.
— Что ж, и хорошо потрудились, отец.
— А теперь… я устал.
— Так отдыхайте! Я притворю двери.
— Микеланьоло?..
— Да, отец?
— …ты позаботишься… о мальчиках… Джовансимоне… Сиджизмондо?
Микеланджело подумал: «Мальчики! Им давно за пятьдесят!» Вслух он сказал:
— Наша семья — это все, что у меня осталось, отец.
— Ты купишь… Лионардо… лавку?
— Как только он подрастет.
— А Чекке… дашь приданое?
— Да, отец.
— Тогда все хорошо. Я старался, чтобы семья была… вместе. У нас дела шли на лад… снова появились деньги… состояние… которое потерял мой отец. Я прожил жизнь… не напрасно. Пожалуйста, позови священника из церкви Санта Кроче.
Лионардо сбегал за священником. Лодовико скончался тихо, окруженный тремя сыновьями, внуком и внучкой. На щеках у него был такой румянец и лицо казалось таким спокойным, что Микеланджело не верилось, что отец умер.
Теперь, лишившись отца, он почувствовал себя странно одиноко. Всю свою жизнь он прожил без матери, да и отцовской любви, привязанности и понимания он тоже не знал. Но что было теперь об этом думать, — все равно он любил отца, как, на свой суровый тосканский манер, любил его и Лодовико. Без отца на свете будет пусто, очень пусто. Лодовико причинял ему бесконечные муки, но не вина Лодовико, если только один из пятерых его сыновей умел добыть себе хлеб. Потому-то Лодовико и приходилось заставлять Микеланджело работать так усердно и так тяжело: кому-то надо было заменить остальных четырех, которые не могли внести никаких утешительных цифр в те счетные книги, что лежали на столике, похожем на пирог. И Микеланджело гордился тем, что он утолил честолюбие отца, что отец скончался с ощущением достигнутого успеха.
В эту ночь он сидел в своей мастерской, с открытыми окнами в сад, писал при свете лампы. Вдруг, в какую-то минуту, и сад, и его комнату заполнили тысячи налетевших маленьких белых мушек — из тех, что называют манной небесной. Они густою сетью вились вокруг лампы и его головы, шелестели крыльями, как птицы. Покружившись, они тут же падали мертвыми, усыпав мастерскую и деревья в саду так, будто только что выпал небольшой мягкий снежок. Микеланджело смыл толстый слой насекомых с верстака, взял перо и стал писать:
О нет, удел не худший — умереть,
Кому дано у Божьего престола
Пространный путь свой ясно обозреть.
Когда, отторгнув от земного дола,
Мне Бог позволит встретиться с тобой,
То пусть, страшась Господнего глагола,
Утихнет страсть, а чистый разум мой
Достоин будет Божьей благодати,
Святой любви, назначенной судьбой.
Он стоял в часовне, один, под куполом, который он спроектировал и построил, среди стен, выложенных светлым камнем и мрамором, которые так прекрасно сочетались. «Лоренцо, Созерцатель», был уже в своей нише; «Джулиано» сидел на полу, еще не совсем обработанный. Под плечи «Дня», последней из семи фигур, были подставлены деревянные блоки; та часть спины этого могучего мужского тела, которой надлежало быть обращенной к глухой стене, оставалась неотделанной. Лицо, повернутое к зрителю через приподнятое плечо, напоминало орла, неподвижно смотревшего на мир своими глубоко посаженными глазами, волосы, нос и борода в грубых штрихах резца казались вырубленными из гранита — тут был заключен необыкновенный, овеянный чем-то первобытным контраст с тщательно отполированной гладью огромного выпяченного плеча.
Закончена ли теперь часовня? После четырнадцати лет труда?
Стоя между расположенными по обе стороны, у стен, изящнейшими саркофагами, на каждом из которых скоро будет водружено по две гигантских фигуры — «Утра» и «Вечера», «Дня» и «Ночи», глядя на дивную «Богоматерь с Младенцем», усаженную напротив широкой боковой стены, Микеланджело чувствовал, что он изваял все, что хотел изваять, и сказал все, что хотел сказать. Для него часовня Медичи была закончена. Он был уверен, что Великолепный поблагодарил бы его и с удовлетворением принял бы эту часовню и эти изваяния вместо того фасада, создать который ему так хотелось.
Микеланджело схватил лист рисовальной бумаги и набросал на нем указания трем своим скульпторам-помощникам: поместить «День» и «Ночь» на одном саркофаге, «Вечер» и «Утро» — на другом. Он положил записку на струганый дощатый стол, прижав ее обломком мрамора, зашагал к дверям и вышел из капеллы, ни разу не оглянувшись.
Урбино увязывал его седельные сумки.
— Ты все сложил, Урбино?
— Все, кроме папок с рисунками, мессер. Через пять минут уложу и их.
— Заверни папки в мои фланелевые рубахи, будет надежней.
Они сели с Урбино на коней, поехали по улицам и, миновав Римские ворота, оказались за городом. Въехав на холм, Микеланджело придержал лошадь и, повернувшись, поглядел на Собор, Баптистерий и Кампанилу, на коричневую башню Старого дворца, поблескивавшую в лучах сентябрьского солнца. Он окинул взором весь изысканно благородный город, раскинувшийся под своими кровлями из красной черепицы. Тяжело покидать родное гнездо, тяжело думать, что, приближаясь к седьмому десятку, нельзя с уверенностью рассчитывать на то, что еще раз сюда вернешься.
Он тронул коня, решительно повернув на юг, к Риму.
— Давай пошевеливай, Урбино. Ночевать будем в Поджибонси; там у меня есть одна знакомая гостиница.
— А мы доедем до Рима завтра к вечеру? — с волнением спрашивал Урбино. — Какой-то он есть, этот Рим!
Микеланджело принялся было рассказывать о Риме, но душу его томила слишком глубокая грусть. Он совершенно не представлял себе, что его ждет в будущем, хотя и чувствовал, что его собственная война, длившаяся так долго, по-видимому, кончилась. Пусть звездочеты-астрологи, толпившиеся у Римских ворот, кричали ему, что у него впереди еще треть жизни, и две из четырех, отпущенных на его век, любовных историй, и самая долгая и кровопролитная битва, и несколько самых прекрасных из его скульптурных, живописных и архитектурных работ. Он хорошо помнил, с каким презрением относился к астрологии Великолепный, и, перебирая теперь в уме предсказания звездочетов, горько усмехался.
И все же звездочеты не ошибались.