Ален де Бенуа как можно быть язычником русская Правда 2004

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   18
humanitas. Он «тот, кто поднимается над вчерашним и сегодняшним чело­веком, с единственной целью привести этого человека преж­де всего к его существованию, страдающий во имя этого» (Heidegger, Essais et confrences, op. cit., p. 122). Это «третья ступень» человека, о которой говорит Парацельс, тот, кто ов­ладевает как видимым животным человеком, так и невидимым человеком сознания, к состоянию которого восходят посредст­вом второго рождения. Он тот, кто принимает Вечное возвра­щения одного и того же, то есть вечную длительность сущест­вования существа, и желает её; он «имя, данное существова­нию человека, которое соответствует этому существова­нию существа». Он, наконец, тот, чья суть «желаема посред­ством воли к власти», то есть посредством воли к жизни, воли к вере, воли к воле, исходящей от существования существа, которая также является своей волей к себе. Поскольку сущест­вует необходимая связь – «круг», как говорит Хайдеггер, –между понятиями воли к власти, сверхчеловечества и Вечного возвращения, а также «овладения земным царством»: «Слож­но, но для будущей философии неизбежно принятие на себя высокой ответственности, на основании которой Ницше мыслил сущность человечества, которое на историческом пути воли к власти видит себя призванным к овладению зем­ным царством. Сущность сверхчеловека заключается не в свободе, которой можно злоупотреблять по собственной прихоти. Она является состоянием, покоящимся на самом бытии, длинной цепи преодолений самого себя, готовящим че­ловека к превращению в существо, которое как существо принадлежит существованию, являющему в качестве воли к власти свою природу воли и посредством этого явления соз­дающему эпоху – последнюю эпоху метафизики» (Heidegger, Chemins qui ne menent nulle part, op. cit., p. 208).

Мир единосущен, сопротяжен человеку, и именно поэтому он сам прежде всего подсуден желанию власти, которое чело­век проявляет по отношению к нему. Это желание, обращен­ное к власти, имеет своей целью не утоление детской страсти к «владению» или «господству», что было бы не более чем при­знаком слабого духа, ищущего оправдательного возмещения своей собственной слабости, а скорее в-писывание в мир на­броска, соответствующего ценностям, на которые мы ссылаем­ся, которые преодолевают нашу неизбывную конечность и та­ким образом обязывают нас в рамках этой самой конечности преодолевать самих себя. Именно в этом смысле мир является нашей собственностью, Materialarbeit'oм для наших предпри­ятий. Но если мир является нашей собственностью, то он не является собственностью Другого, Совершенно Другого. Как пишет – не соглашаясь с этим – Филипп Немо, «мир есть воля к власти, потому что сам человек есть воля к власти. Чело­век и мир созвучны в воле к власти» (Job et l'exces de mal, op. cit., p. 123).

В Библии мудрость заключается в отступлении, уничиже­нии, ясном сознании пределов, за которыми начинается «гор­дыня». «Мне представляется, – говорит, напротив, Ницше, – что мудрость и гордость тесно связаны... Их объединяет хо­лодный и уверенный взгляд, который в обоих случаях спосо­бен давать оценку». (В ницшевском тексте гордость и муд­рость символизируются двумя животными Заратустры: орлом и змеей – той самой змеёй, которая отождествляется в Книге Бытия с дьяволом). Именно посредством сочетания мудрости и гордости человек способен вернуть себе мир, сокрушить нахо­дящуюся между ним и миром завесу, которая отказывает ма­терии в свободе и позволяет ему знать только лишь предметы.

Вернуть себе мир значит также покончить с духом мщения. Покончить с системой, в которой страдание вызывает наказа­ние, которое вызывает вину, которая вызывает обиду. Покончить с «обидой на время», которая состоит, как говорит Хайдеггер, в абсолютизации сверхвременных идеалов, «при срав­нении с которыми временное не может не умаляться до состоя­ния несуществования»: «Освободиться от мщения значит пе­рейти от обиды на время к воле, которая представляет себе существо в Вечном возвращении одного и того же и сама ста­новится глашатаем Круга» (Heidegger, Essais et confrences, op. cit., p. 136). Сам Заратустра восклицает: «Ибо, да будет человек избавлен от мести – вот для меня мост, ведущий к высшей надежде, и радужное небо после долгих гроз». Таким образом, не существует иного средства, кроме праздничного утверждения существующего в его целостности и, прежде все­го, как самого условия его преображения, – точка зрения, сходная с той, которую высказывает Клеман Россе (Le rel et son double. Essai sur l'illusion, Gallimard, 1976), – утвержде­ния, которое последний именует «ликованием» и которое со­стоит в тайной «благодати», представленной любовью к дейст­вительному. Любовью к действительному, которая является не любовью к единственной жизни, не любовью к другой жизни, не любовью к себе, не даже любовью к Богу, но, прежде всего, любовью к существованию в его целостности, включая все ан­тагонистические противоположности, все возможности, – лю­бовью к действительности без каких-либо поправок, подчи­няющих, расширяющих или удваивающих её. Любовью, гово­рит Россе, к «миру, где ничто не предусмотрено и ничто не предрешено, где ничто не предопределено, но всё возможно». Наконец, эта точка зрения провозглашает, что в этом мире и в этой жизни что-то сделать можно только в том случае, если прежде всего встать на их сторону.

Утверждение христианства в Европе запустило медленный процесс распада и разрыва общественных установлений. В ко­нечном счёте, этот процесс кристаллизовался в настоящий нев­роз, по отношению к которому заклеймённое Маркузе одно­мерное общество является лишь относительной оборотной сто­роной и противоречием, будучи одновременно его смехотвор­ной поправкой. Основной причиной этого движения, прибли­жающегося сегодня к своему завершению, было сосуществова­ние в европейском сознании двух антагонистических видов ду­ховности. Смерть «морального Бога» знаменует крушение этого сосуществования. Она также означает окончание евро­пейской истории, определяемой классической метафизикой, она «решает судьбу двадцати веков западной истории» (Heidegger, Chemins qui ne menent nulle part, op. cit., p. 176). Теперь важно довести этот процесс до его завершения, дойти до его диалектической инверсии и преодоления. Осознание всех последствий смерти «морального Бога» есть не что иное, как «нигилизм», о котором говорит Ницше и который он при­зывает нас преодолеть, приняв и пережив его. Таким образом, «европейский нигилизм» отнюдь не является «царством ни­что». Он есть обязательный переход к новому началу; он есть, как говорит Хайдеггер, «историческое движение» и «важней­шее движение в истории Запада» (там же). Он является одно­временно концом и началом, закрытием и открытием, разру­шением ценностей и новым созданием ценностей.

Речь идёт об отказе от метафизики, согласно которой Бог создал мир ex nihilo, согласно которой Бог есть первопринцип, из которого происходят земля и небо, люди и боги, во имя ме­тафизики, согласно которой человек может в любой момент вызвать к жизни Бога, ожидающего его призыва, чтобы полно­стью осознать себя, – метафизики, которая подчиняет Бога су­ществованию внутри одно-четверичности (das Geviert, хайдеггеровской Четверичности), включающей на одинаковом осно­вании землю, небо, человека и Бога, так, что ни один из этих четырех элементов не представляет собой центра, а, напротив, каждый из них может быть тем, чем он является, только благо­даря всей этой целостности. Речь идёт не о поисках объектив­ной «правды» за пределами мира, а о её намеренном создании на основании новой системы ценностей. Речь идёт об основа­нии неоязычества, которое позволило бы осуществить «способ подлинного существования», то есть ответственное принятие «твердого предвосхищающего решения», и которое создавало бы для человека, существа, «созданного для смерти», условия «режима духовного могущества», постоянно благоприятствующего возвышению и преодолению себя. Речь, наконец, идёт о том, чтобы вновь породить метафизику, которая исклю­чала бы любую критическую мысль, не принимающую изна­чально мира, любую интеллектуальную позицию, основанную на изгнании или отрицании, которая исключала бы вечное нет дуалистического единобожия, – то есть метафизику, согласно которой понятия укоренения, проживания, обитания и мышле­ния не различались бы.

Человек по преимуществу является создателем смысла. В язычестве смысл существует: он связан с волей человека и по­этому неизбежно многоголосен. Человек не «открывает» того, что существовало до него. Он основывает и создаёт мир по­средством смысла, который он придаёт вещам, посредством всегда множественного значения, которым он наделяет единст­во существ. И так же, как это основание является следствием постоянно обновляемых действий и выборов, мир не пребыва­ет, а становится – он не создаётся раз и навсегда, а постоянно основывается новыми приданиями смысла (Sinnverleihungen). Как чувствовали задолго до Шопенгауэра досократики, мир есть лишь воля и представление. Только лишь человек утверждает внешнюю действительность, которая без него была бы лишь своего рода хаосом, а в конечном счёте – своего рода не­бытием. Всё человеческое существование неотделимо от смыс­ла, который ему придаёт человек. Любая вещь приобретает не­кое значение под взглядом, который на неё бросает человек, ещё до того, как её преобразует действие, позволяя ей таким образом достичь состояния подлинного существования. Идя ещё дальше Канта, Шопенгауэр заявляет, что время, про­странство и причинность могут извлекаться и выводиться только из самого субъекта, будучи абстракцией объекта («Мир как воля и представление»).

Сегодня величайшим вообразимым приданием смысла яв­ляется то, которое возвещает и подготавливает возрождение богов. Но, разумеется, ничто не предопределено заранее. Ниц­ше был первым, почувствовавшим «физиогномически» исто­рический момент, в который человек готовится достигнуть полного господства над землёй, и именно на этом основании он требует в качестве необходимого условия перехода к новому состоянию человечества. (Что вновь возвращает нас к мысли о том, что человек сможет полностью овладеть землёй только то­гда, когда полностью овладеет собой). Но Ницше также пре­красно чувствует, что этот момент является и моментом дости­жения дискурсом иудео-христианского единобожия точки сво­его максимального распространения и растворения и что никогда ценности, отрицающие автономию человека, его способ­ность утвердить себя как нечто большее, чем он есть, не были столь представлены, как в эту самую эпоху, которая требует их преодоления. Но что делать ночью, если не утверждать воз­можность света? И, для начала, задаться целью сокрушить язык двадцати столетий иудео-христианского эгалитаризма, язык, являющийся всего лишь местом «всеобщего заточения» (Пьер Будо). Чего мы хотим? Мы хотим посредством нового начала осуществить «присвоение» (Ereignis), которое являет­ся взаимным вовлечением существования и времени. Мы хо­тим осуществить торжествующее сочетание, провозглашённое Иоахимом Флорским. Мы хотим противопоставить Веру За­кону, миф логосу, невинность становления виновности твари, законность воли к власти прославлению рабства и унижения, автономию человека его зависимости, волю чистому разуму, жизнь её проблемам, образ понятию, место изгнанию, желание истории концу истории, волю, которая преображается в да ми­ру, отрицанию и отказу. «Люди этих трудных времён, – пи­шет Робер Сабатье, – вам нужно вновь научиться языку солн­ца – вам нужно сокрушить демонов ночи» (Les fetes solaires, Albin Michel, 1955). А для этого – спроецировать на вселен­ную основополагающие вопросы. «То, что существует, соз­дано поэтами», – говорит Гёльдерлин.