«женитьба» в миннеаполисе

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   21
мере общественный и художественный.

У нас же иногда надо потратить уйму времени и сил, чтобы побороть совершенно ненужную робость. Чью? Нашего общего косного сознания. Все удивляются: отчего это так мало хороших пьес? Оттого и мало. Ведь драматург не только сидит у себя за письменным столом. Он еще и общается с нами, режиссерами. Он ходит на собрания в Союз писателей или ездит на творческие семинары. Он заводит знакомства с критиками. Он, наконец, хо­дит в театр, на премьеры, чтобы узнать, как пишут другие и как их играют. Одним словом, все наши дурные привычки давят на драматурга. Оттого и мало хороших пьес.

Между прочим, когда я работал в кино, там приходилось то и дело слышать: это вам не театр, в котором все возможно, — у нас миллионная аудитория. А что говорили на телевидении? А на те­левидении говорили: вы знаете, сколько в стране телевизоров? Мы существуем для каждого дома, для каждой семьи. Это вам не кино!

Чего только не придумают, чтобы оставаться в привычных-рамках, чтобы никого не беспокоить.

Огромное количество устаревших убеждений, устоявшихся канонов, скучных привычек однообразит нашу театральную жизнь. В театре очень тяжело работать, а надо, чтобы было легко, радостно. Тяжело от неповоротливости, от отсутствия внезапнос-тей, неожиданностей.

Театр должен каждый раз удивлять новым поворотом, должен озадачивать. Театр должен работать быстро, легко, видоизменя­ясь от спектакля к спектаклю. А спектакли должны быть увлека­тельными и для публики, и для тех, кто в них участвует. Это ведь не только ежедневная служба, это — творчество.

Лицо театра не в однообразии почерка, а в непохожести одно­
го спектакля на другой. Лицо театра— в диапазоне, в амплитуде.
В свободе художественного мышления. В способности каждый
раз находить совершенно иные законы. >

Чем разнообразнее были бы эти художественные законы, тем меньше было бы канонов. Тем меньше пространства оставалось бы косному сознанию, тем меньше было бы от него вреда.

Когда я слушаю Шостаковича, мне кажется, что в театре я следую тем же законам. Не знаю, что это за законы, но, если бы меня спросили, каковы они, я бы дал послушать, например. Че­тырнадцатую симфонию.

Нельзя сказать, что Шостакович темпераментнее других, но


это совсем другой темперамент. Нельзя сказать, что Шостакович трагичнее других трагиков в музыке. Но это какой-то иной тра­гизм. Как объяснить этот новый трагизм и новый темперамент, я не знаю. Но я это очень чувствую.

Чувствую эту рваность, этот ужасный напор и эти странные спады. Чувствую эту чудовищную скороговорку, сменяемую нео­жиданной замедленной плавностью. Чувствую эту внезапную смену ритмов и настроений.

Все это есть, наверное, мое чувство жизни. Хочу я того или нет, оно вступает в мое понимание человеческих отношений, а значит, и в ту партитуру спектакля, которую я сочиняю и которой мне надо увлечь и объединить актеров.

По телевизору передача — Ойстрах играет Шостаковича, кон­церт для скрипки с оркестром. Лица музыкантов, так часто меша­ющие слушать музыку, тут настолько сосредоточенны, что стано­вятся частью музыки. Ритм таков и такова сложность партитуры, что глаза впиваются в нотную страницу, а руки движутся с такой виртуозной скоростью, что захватывает не только музыка, но и вид играющих эту музыку оркестрантов. Все это становится ка­ким-то единым целым.

А сама музыка! О Боже мой! Что же это такое?!

Это какое-то оголенное чувство, выраженное в звуке. Скрипка все время берет ноту, похожую на крик, на вопль множества лю­дей. И все куда-то несется, несется... А потом ужасающий удар или несколько ударов, и барабанная дробь, и опять из-под этой дроби плачущий, кричащий, отчаянный голос скрипки.

Какая в этой кажущейся дисгармонии слаженность, какое единство! Вот уж поистине современная жизнь, выраженная со­временным искусством.

В театре достичь такого уровня, такой пронзительности ка­жется невозможным. Отвратительно чувствовать себя в обозе.

Театр неизбежно должен изображать «низкую» жизнь. Но нельзя изображать ее низко или, другими словами, глупо, бездар­но, буквально, некрасиво, нехудожественно. Если вокруг искусст­ва что-то делается безалаберно, нельзя в искусстве быть безала­берным. Даже в трагедии, мне кажется, следует быть легким и воздушным.

Говорят, одно течение уходит, а другое приходит. Это так. Но настоящий художник не должен беспокоиться об этом. Он дол­жен всю жизнь бушевать, бурлить, меняться — но не ради самого бурления, а ради гармонии, в поисках ее. Гармония не есть по­кой. Гармония в искусстве — это величайшее беспокойство, вы­раженное совершенно.

Что же такое режиссер?

Это очень тяжелая профессия. Это все равно, как если бы пи­сатель решил написать роман совместно со своими героями. «Да­вайте-ка напишем вместе роман», — сказал бы Гоголь Ноздреву, Собакевичу и Коробочке...

Режиссер — это поэт, только он имеет дело не с пером и бума­гой, а слагает стихи на площадке сцены, управляя при этом боль­шой группой людей. Отсюда необходимость многих дополни­тельных требований к нему. Помимо самого главного — быть по­этом. Впрочем, заведите спор о том, что такое вообще поэт, — сколько будет по этому поводу разных толков. А ведь поэт — это поэт, то есть прежде всего высокая душа. А потом уже и другие способности, чтобы эту душу выразить.

Поэт — это человек, который не боится одиночества.